В то утро, когда началась эта история, ясное и теплое утро начала сентября, я вышел из дому чуть раньше восьми. Я еще не успел как следует проснуться, ибо новая работа, к которой я приступил незадолго до этого, была не то чтобы ночной, но предполагала скользящий график.
Сперва я зашел к мяснику Буайо. Обычно я был его первым покупателем, поэтому в лавке было еще пусто и прохладно, а из-за двери холодильной камеры приятно пахло телячьей головой, петрушкой и свежими опилками. Я купил два раза по триста граммов филе, пакетик замороженного горошка и вакуумную упаковку якобы молодого картофеля, сваренного и готового к употреблению: бросить на три минуты в кипящую воду, затем подать на стол, размять вилкой и сдобрить оливковым маслом. Это было основное, что мне требовалось для четырех обедов, а в дополнение я еще покупал у мадам Эсеб сладкие фруктовые сырки и чуть подальше, на улице Вольных Граждан, — хлеб и фрукты. Я всегда запасаюсь едой на четыре обеда, предварительно составив их меню из регулярно чередуемых диетических компонентов по списку, который висит у меня над холодильником. Это очень просто и избавляет от размышлений — пренеприятнейшего занятия (особенно в моей работе), вдобавок отнимающего массу времени. Иногда я ужинаю в забегаловке на углу — ради салата и сельдерея с соусом (на десерт — карамельный крем или кекс) либо в китайском ресторане, ради имбирного варенья и личи в сиропе: это несколько разнообразит мой рацион.
Буайо тоже как-то раз в субботу вечером, перед выходным, поужинал в китайском ресторане вместе с женой, мадам Буайо (Вероника была у бабушки в Тиэ), и пришел к выводу, что китайцы готовят мясо совсем не так, как мы. «Вот что я вам скажу, месье Морнасье, — заметил он мне, — наша еда — это хороший лангет или бифштекс с луком. Но куча мелких ошметков неизвестно какого животного — это не для нас! То есть я не хочу сказать, что получается невкусно, но тем не менее!» Над прилавком у Буайо висит картина, которую он нашел на чердаке у родителей жены, на берегах Ионны. «Этой картине самое малое сто лет!» — гордо изрекает он. На картине изображен покойник, лежащий на столе, а вокруг него — люди в черном, в старинных костюмах, вооруженные остро отточенными инструментами, чтобы резать труп в различных местах. Буайо доволен картиной, которую, по его словам, никто, кроме меня, не одобряет. Мадам Буайо находит ее «омерзительной» и говорит, что на такое незачем смотреть Веронике. Но Веронике пять лет, и у нее совсем другие заботы: ей надо сохранить за собой постоянное место в песочнице в сквере Отцов-Скоромников, на которое претендуют другие попки. Однако вернемся к нашей истории, а то Рассказчик расскажет нам всю свою биографию.
Расплатившись, я вышел из лавки, а Буайо вышел за мной, оба мы остановились и стали смотреть на проходящую напротив группу молоденьких, свеженьких скандинавок, только что прибывших из своей Скандинавии и в предвидении летних забав и южного солнца чрезвычайно легко одетых. Будь мы сильно постарше (как, например, Автор), мы бы с волнением вспомнили первые обнаженные шведские груди, мелькнувшие на целомудренных экранах начала пятидесятых, маленькие груди Биби Андерсон в фильме «Она танцевала одно лето». Скандинавки остановились в лучах пока еще нежаркого солнца и защебетали, размахивая зелеными и синими путеводителями, красными и коричневыми планами и оглашая воздух скандинавскими согласными с бесчисленными «ц» и «ш». Все это было весьма приятно, и мы молча созерцали их взором добрых дядюшек, но внезапно нас грубо оторвал от созерцания ядовитый голос мадам Крош, консьержки из дома 53, которая втаскивала опустевшие помойные баки в подъезды с первого по шестой: «Сексапил, как говорят англичане!» В это мгновение зазвонил колокол Святой Гудулы, и я заторопился в бакалейную лавку («Эсебʼс», как сказали бы в Оксфорде), ибо с минуты на минуту должна была появиться невольная виновница моего раннего пробуждения.
Эсеб уже стоял на посту. В полутьме лавки мадам Эсеб и Александр Владимирович беседовали с отцом Синулем, который пришел купить сырков на завтрак своим дочкам-близняшкам, Арманс и Жюли: один сырок, с абрикосом, для рыжей Арманс, другой, с клубникой, для белокурой Жюли; этот цветовой диссонанс раздражал меня, словно досадная фальшивая нота в великолепной органной фуге, исполненной их отцом. (В моей профессии важно вовремя ввернуть эффектную фразу, Автору до такого не додуматься!) Отец Синуль был органистом и атеистом. Кроме сладких сырков он покупал еду для себя — сыр и литр пива, что составляло тему его традиционной беседы с мадам Эсеб:
— Милая мадам Эсеб, ваш куломье очень вязкий!
— Ах, месье Синуль, они теперь только такой и делают. Мне они привозят только пастеризованный сыр. Настоящий они приберегают для экспорта.
— А ведь хороший куломье, из свежего молока и желтый внутри, это даже лучше, чем камамбер, правда?
— Ах, еще тридцать лет назад у нас был такой чудный маруаль!
— А вьелиль!
— А северный с запахом! Между прочим, в самом лучшем корсиканском овечьем сыре, когда его разрежешь, видны маленькие червячки.
— А как ваш муж, все по-прежнему?
— Все такой же старый грязнуля, вон, поглядите на него!
Александр Владимирович брезгливо встопорщил усы. Засим беседа прервалась привычной паузой, перед тем как обрести второе дыхание. Я мог бы воспользоваться этим, чтобы купить сладкие сырки (два с малиной, два с лимоном и ни в коем случае не со смородиной, чей пурпурный цвет не вызывал у меня энтузиазма), но мне было не к спеху.
Отец Синуль убрал в корзинку молоко, пиво, куломье и сырки, пытаясь угадать, какую следующую тему изберет для рассуждений мадам Эсеб, ибо теперь настал ее черед. Мадам Эсеб любила беседовать с отцом Синулем: после 1950 года ее воображение перестало работать и проблемы, волновавшие ее молодых покупателей и покупательниц, — телевидение, арабы, теннис, — доходили до нее с трудом. А отец Синуль был человеком если не совсем, то почти что ее поколения. У нее было на выбор несколько надежных тем вроде предыдущей. Например: «Ну и молодежь пошла!», или «Дождемся мы от них, как же!», или «…Все эти психи за рулем (вариант: „Когда же наконец тут поставят светофор, вот и сегодня, в час ночи, опять!..“)». Неудивительно, что между мадам Эсеб и отцом Синулем часто завязывались споры о Боге и его наместниках на земле, поскольку первая была доброй католичкой, прихожанкой соседней церкви Святой Гудулы, и безропотно несла свой крест, с тех пор как на Эсеба нашло затмение; второй же был последовательным и безусловным антиклерикалом на старый лад, каких теперь уже не сыщешь. Более странным может показаться то, что они расходились во мнениях о погоде. Объяснялось это тем, что у мадам Эсеб для данной темы имелся стандартный зачин, выработанный в давние времена после американских испытаний на Бикини в 1948 году (то была эпоха Риты Хейворт и фильма «Джильда»); тогда она была молодой женой и начинающей коммерсанткой, одновременно старалась понять, что нужно мужчине и что требуется покупателям, и придумала, как ей казалось, очень оригинальный оборот, а впоследствии так и не решилась поменять его на что-то другое. Если шел дождь, она говорила: «Дождь идет, а как же иначе, наделали они дел своей атомной бомбой!» Если стояла хорошая погода, она замечала: «Погода хорошая, но это ненадолго, наделают они дел своей атомной бомбой!» Со своей стороны отец Синуль, постоянный читатель журнала «Наука и жизнь», член Союза рационалистов и поклонник экспериментального метода, считал влияние атомных взрывов на погоду не вполне доказанным фактом, а потому решительно опровергал подобные утверждения, что приводило к увлекательным и ожесточенным дискуссиям. И вот мадам Эсеб, по-видимому разнежившись на утреннем солнышке, выбрала темой погоду; но не успела она раскрыть рот, как показалась Гортензия.
Громкое урчание возвестило нам о том, что она появилась в поле зрения Эсеба. Я живо обернулся, и беседа оборвалась. Поскольку героиня этого повествования именно Гортензия (а отнюдь не Рассказчик, месье Морнасье, — мы хотим уточнить это сразу во избежание путаницы, которою он не преминул бы воспользоваться в собственных подозрительных целях), нам следует дать ее предварительное описание.
Девушке, которая месяц подряд каждое утро — и каждое следующее вне зависимости от предыдущего — вызывала восторги Эсеба (а поскольку реакция Эсеба, как показано в главе 1, всегда была обусловлена объективными критериями и не искажалась воспоминаниями, то поразительная повторяемость урчания при виде Гортензии могла свидетельствовать лишь о стройности его выводов и ни о чем другом, ибо всякий раз он ее не узнавал), этой девушке, идущей по улице Вольных Граждан, было приблизительно двадцать два года и шесть месяцев. Она была чуть выше среднего роста, с большими удивленными глазами, чуть тяжеловатыми коленями, округлыми щеками. Одета она была исключительно — и мы подчеркиваем это — в очень короткое и открытое, но дорогое и яркое платье, ее туфли были вовсе не рассчитаны на хождение по улицам, зато удовлетворяли запросам Эсеба — когда она пыталась в них двигаться быстро, постоянно возникал зазор между телом и платьем. Этого пока достаточно, впоследствии у нас будет возможность описать ее более полно, более подробно и беспрепятственно.
Быстрая походка, а также отсутствие нижнего белья под платьем Гортензии (случай скорее исключительный) объяснялись тем, что она опаздывала. Несколькими минутами раньше она услышала несвоевременный звонок будильника, заметалась по своей большой квартире и спросонок выхватила из полутьмы огромного шкафа первое попавшееся платье, не заметив, что оно невесомое и полупрозрачное, и теперь совершенно неумышленно предстала в нем перед пятью парами устремленных на нее глаз; и впечатления, вызванные ею у каждого из пятерых зрителей, были весьма различными.
Отец Синуль смотрел на нее с добродушной снисходительностью, ибо она напоминала ему его дочек, особенно дочкиных подружек, стайку очаровательных юных созданий, до ужаса неотличимых друг от друга и очень легко одетых, которые постоянно мелькали в гостеприимном доме Синулей. Он уже запасся пивом, куломье и сырками, предвкушал прохладу Святой Гудулы и веселые разговоры в бистро — одним словом, впереди был славный денек, и при виде Гортензии его глаза мягко заблестели за стеклами очков.
Что до меня, то в моем взгляде читалось гораздо большее волнение: вот уже месяц каждое утро (но по иным причинам, нежели Эсеб, и прекрасно зная, кто передо мной) независимо от того, в котором часу удалось заснуть накануне, я непременно приходил в бакалейную лавку, чтобы увидеть, как Гортензия идет по противоположной стороне улицы, и сегодня мне впервые посчастливилось так хорошо ее разглядеть. Конечно, я был взволнован этим видением, но еще больше волновала меня задача, которую я поставил перед собой ради моих профессиональных планов, близких к решающей фазе: не влюбляться в Гортензию. Так я решил, решил твердо, бесповоротно, раз и навсегда; одна-единственная минута созерцания, которую я позволял себе по утрам, эта ежедневная и быстролетная минута должна была обеспечить мне душевный покой в оставшиеся 23 часа 59 минут, однако вместо этого она заставляла меня колебаться в моем решении. Сегодня утром отсутствие кусочка ткани, впрочем, как правило, почти незаметного (хоть у меня нет наблюдательности и опыта Эсеба, все же и я могу судить об этом), а также быстрая походка со всеми своими последствиями представляли серьезную угрозу для моего будущего. Вот почему мой взгляд был не столь безмятежным, как у Синуля, и не столь откровенным, как у Эсеба.
А мадам Эсеб это зрелище оставило совершенно равнодушной. Навидалась она этих милашек за тридцать лет. Одной больше, одной меньше. Раз это занимало Эсеба и он не рассовывал куда попало помидоры, рис и молоко, она даже была довольна. Она подумала только, что эта Гортензия не трусиха, если ходит по улице без трусов, да еще в платье, сквозь которое все видно. Но чему тут удивляться. Известно, какая теперь молодежь.
Александр Владимирович находил поведение Гортензии постыдным и безнравственным, а все в целом — нестерпимо скучным.
Гортензия скрылась за углом улицы Вольных Граждан, провожаемая пятью парами молчаливых глаз, поцокиванием языка и вздохом. Александр Владимирович кашлянул.