Мадам Эсеб отвечала на вопросы инспектора Арапеда услужливо и словоохотливо, часто призывая в свидетели Александра Владимировича; она рассказала обо всем, что знала, — и это не добавило ничего нового к сведениям, которыми уже располагал Арапед, — и обо всем, чего не знала, — это был очень долгий рассказ, также, естественно, ничего не давший Арапеду. Ее словоохотливость и услужливость нисколько не удивили инспектора, привыкшего общаться со свидетелями этого возраста и из этой среды, однако тут чувствовался некий перебор, и Арапед подумал, что мадам Эсеб есть что скрывать (так оно и было, и мы еще всего не знаем), но ее тайна, пусть даже и позорная, вряд ли заинтересует полицию и в любом случае никак не связана с расследованием. Поэтому он слушал с непроницаемым видом, два-три раза удивленно поднимал бровь — и каждый раз мадам Эсеб вздрагивала, бросала взгляд на Александра Владимировича и становилась еще словоохотливее и услужливее.
Не напрямую, но вполне четко она предоставила Эсебу алиби, по крайней мере по последним эпизодам дела, и Арапед, глянув в открытую дверь на старого бакалейщика, стоявшего на посту перед лавкой, не удивился: он не включал Эсеба в число наиболее вероятных подозреваемых.
Гораздо больше его заинтересовал кот. Он явно что-то знал, более того: это «что-то», видимо, затрагивало его самого, так как он тщетно пытался скрыть от наметанного глаза инспектора свое любопытство и напряженный интерес к разговору. Недавно инспектор прочел новеллу одного английского автора, где шла речь о коте по имени Тобермори, которого некий немецкий ученый, приглашенный на уик-энд в загородный дом, научил говорить по-человечески; и Тобермори воспользовался этим, чтобы раскрыть множество смешных и постыдных секретов как хозяев дома, так и гостей, что сделало уик-энд чрезвычайно забавным. Арапед подумал, что хорошо бы научить Александра Владимировича человеческой речи, затем доставить в снившийся ему по ночам комиссариат, посадить на желтый стул и подвергнуть допросу третьей степени; такой подозреваемый вряд ли выдержал бы дискуссию о вещественных доказательствах. Вздохнув, он закрыл блокнот и поблагодарил мадам Эсеб, которая, по-видимому, почувствовала огромное облегчение.
Выходя из лавки, он встретился в дверях с человеком, в котором узнал по фотографии (перед каждым опросом он запасался фотографиями свидетелей-подозреваемых, чтобы составить представление об их характере и о том, как они будут ему отвечать; это позволяло ему заранее выбрать ту или иную тактику: ведь нельзя задавать одним и тем же тоном одни и те же вопросы угольщику, пономарю и чиновнику) отца Синуля, органиста церкви Святой Гудулы. Он воспользовался этим, чтобы представиться и попросить уделить ему минутку. Синуль обрадовался такой неожиданности, так как успел забыть, за чем жена послала его в лавку (у него случались провалы в памяти: нередко он рассказывал Иветте то, что узнал от нее накануне или что с утра прочел в «Газете», которую она как раз держала под мышкой). Отец Синуль растолковал Арапеду все обстоятельства Дела, его социокультурное значение и его возможное развитие в будущем. Инспектор много услышал о Деле вообще и очень мало — в частности, но поскольку Синуль занимал далеко не первое место в списке подозреваемых, можно было не огорчаться. Затем инспектор направился к Эсебу.
Эсеб отнесся к его появлению без восторга, наоборот, даже с раздражением. Он чувствовал, что сейчас его будут беспокоить по пустякам. После бури равноденствия небо вновь прояснилось, но стало гораздо прохладнее, и дни, как и положено осенью, укоротились, это вдруг стало заметно, скоро введут зимнее время, и вечера станут еще темнее. Волна туристок пошла на убыль, пока еще их было довольно много, но они позже появлялись на улице и раньше исчезали, а главное, начали прикрываться со всех сторон. Эсебу это, понятное дело, причиняло большие неудобства: период изобилия, когда у него глаза разбегались и слюнки текли, как от количества и качества, так и от выпуклости и прозрачности, сменился если не скудостью (худшим временем был февраль), то необходимостью напрягать внимание, чтобы ничего не пропустить, — мучение, да и только. Впрочем, появились и кое-какие новые возможности: пользуясь знаниями, накопленными за весну и лето, можно было проверить себя и определить умозрительным путем то, что теперь было скрыто от взгляда. В этом была своя прелесть; день выдался прохладный, юные англичанки, легкомысленно надевшие прозрачные блузки, проходили мимо, дрожа всеми своими маленькими острыми грудками и всеми своими маленькими розовыми ягодицами (очень правдоподобная гипотеза) на свежем сентябрьском ветерке, и Эсеб опять повеселел.
И надо же, этот увалень пристал к нему с расспросами. Эсебу понадобилось некоторое время, чтобы сообразить, чего от него хотят: инспектор спрашивал, не наблюдал ли он каких-нибудь сомнительных личностей и неблаговидных действий на улице Вольных Граждан.
— Ваша уважаемая супруга сказала мне, что вы большую часть времени проводите здесь и никто не может пройти мимо вас незамеченным.
Вначале Эсеб не понимал, зачем его об этом спрашивают. Он решил, что муниципалитет проводит статистическое обследование, выясняя, сколько туристок передвигается в том или ином направлении в зависимости от времени суток, дня недели и сезона; он располагал совершенно точными сведениями такого рода и готов был ими поделиться. Заодно можно было спросить у этого увальня, почему с востока на запад они ходят чаще, чем с запада на восток; не хотелось думать, что в центре города их похищает какая-нибудь банда торговцев живым товаром. В итоге произошло недоразумение. Когда Эсеб назвал несколько цифр, Арапед записал их, а потом подумал, что на одной улице не может быть столько подозреваемых. Сменив тактику, он попросил Эсеба описать кого-нибудь из подозреваемых. Эсеб тут же приступил к описанию, заимствуя из богатого арсенала своей памяти контрасты между цветом платья и цветом трусов, воссоздавая особенно яркий экземпляр.
— Вы не представляете, — сказал он, — как могут разочаровать ягодицы, когда сравниваешь то, что видишь, с тем, что там должно быть, ведь некоторые вводят в заблуждение нарочно, да-да, нарочно! Жуть что такое!
Арапед почувствовал, что сходит с ума. Взяв себя в руки, он спросил Эсеба, может ли тот без анатомических подробностей описать ему одного из подозреваемых, то есть мужчину. Изумление, с каким посмотрел на него Эсеб, тут же сменилось возмущением.
— Что-что? Мужчину? Да вы что, рехнулись? Да кому они нужны, мужчины, я понятия не имею, сколько их тут ходит, и зачем мне, спрашивается, смотреть на мужчин? Разве у мужчин есть груди? Разве у них есть… — и он стал подробно перечислять все остальное, обратив Арапеда в поспешное бегство.
Вечером, перед тем как лечь спать, Эсеб ощутил нечто вроде сомнения. Он только что доел суп, как обычно вздувая в тарелке пузыри, как вдруг ему вспомнились слова инспектора: добропорядочный гражданин должен смотреть, что делается вокруг, чтобы при необходимости сообщить властям о неблаговидных действиях. Только при этом условии в нашем городе можно будет жить безопасно. И вдруг Эсеб спросил себя: а является ли он добропорядочным гражданином? Вначале этот вопрос не показался ему таким уж серьезным.
— Может, я и не добропорядочный гражданин. А на черта мне это надо — быть добропорядочным гражданином? На мужчин смотреть неинтересно, это каждый понимает.
И он доел йогурт с персиками в сиропе, преисполнившись благородного негодования, которым тут же поделился с мадам Эсеб. А она, радуясь, что ускользнула от испытующего и опасно проницательного взгляда инспектора, но все еще не успокоившись, возразила: когда эти люди задают вопросы, им надо отвечать, а то будут неприятности.
— Не обижайся, Эсеб, но, по-моему, ты напрасно так разговаривал с инспектором — он такой вежливый, такой воспитанный, просто удивительно, обычно они ведут себя куда хуже!
Эсеб досадливым жестом отмахнулся от ее поучений; для него это было делом принципа, от него добивались признания, будто на мужчин тоже интересно смотреть, а он не мог на это пойти, за кого они его принимают, за педика, что ли. Он встал из-за стола, обуреваемый праведным гневом.
Но позже, когда он остался один (мадам Эсеб спустилась в лавку поговорить с Александром Владимировичем), возбуждение улеглось и возникло чувство неуверенности. Дело было не в разговоре с инспектором полиции, он вовсе не жалел, что отказался ему отвечать; нет, охватившие его сомнения были гораздо серьезнее, мучительнее, глубже: сколько лет уже длятся его изыскания, а что он сумел узнать? Задавшись этим вопросом, он попытался выразить в одной фразе квинтэссенцию знаний, которые приобрел в результате многих тысяч метких, точных и систематических наблюдений, но не смог это сделать; уму его представилось лишь беспорядочное скопление губ, трусов, плеч, грудей, ляжек, принадлежавших женщинам разных стран, в разной экипировке, и вдруг они заплясали у него перед глазами, и у него закружилась голова.
«Ничего я не знаю, — сказал он себе, — совсем ничего». Все было понапрасну, без толку. Он осторожно поднялся со стула — вокруг него все вертелось, а в голове продолжался адский хоровод женских тел, все более и более обнаженных и растрепанных.
И тут, как бывало всякий раз, когда в его жизни возникала трудная проблема, он решил пойти помочиться. Уже несколько лет у него с этим был непорядок; не то чтобы ему было больно, просто это занимало все больше времени. Приходилось стоять перед унитазом по пять-десять минут и думать обо всякой всячине, ожидая, пока это, наконец, получится — медленно, очень медленно, но наверняка. Вначале это его раздражало, а потом он превратил этот недостаток в достоинство: он заметил, что когда стоишь вот так, думая о том, как бы пописать, а потом писаешь и думаешь, то все житейские невзгоды забываются, все неразрешимые проблемы решаются сами собой; про себя он называл это Мочиться по методу Эсеба. Метод состоял в следующем: несколько минут он проводил в раздумьях обо всем и ни о чем, чтобы привести мочевой пузырь в хорошее моральное состояние, это было весьма важно; а затем, почувствовав, что скоро сможет пописать, брал стакан лимонада, заранее поставленный на подоконник, и отпивал большой глоток. И тогда, каким-то чудом, согласно закону природы, который он не смог бы сформулировать, но который по важности не уступал закону всемирного тяготения или теории относительности, он, наконец, мочился, и с каждым следующим глотком его мочевой пузырь опорожнялся все сильнее, а сам он испытывал глубокое удовлетворение, превращаясь в некий космический водоем. Когда весь лимонад был выпит, а мочевой пузырь пуст, волновавшая его проблема оказывалась решенной!
Но сегодня дело не клеилось. Адский водоворот голых женских тел и мучительные сомнения, порожденные гнусными вопросами инспектора Арапеда, не давали ему покоя; видения, накопившиеся у него в голове за долгие годы, неудержимым потоком рвались наружу, и от них не оставалось ничего. Выходя, он поставил стакан на подоконник и увидел свое лицо в зеркале над бачком. Он увидел свое постаревшее лицо и заплакал.