В Тусоне мы живем неделю, потом еще одну. Наши дни похожи один на другой. Утро мы с Кэт проводим в городе. Иногда читаем, иногда решаем головоломки, гуляем или пробуем ноты на пианино, что стоит в вестибюле гостиницы. После обеда навещаем Кэндис.
На первых порах Кэт абсолютно счастлива, ее вполне устраивает наша неспешная повседневная обыденность. Она безмятежна, раскованна, как в ту пору, когда мы жили в Сан-Франциско, и даже изредка радует нас парой слов. Кэндис, слава богу, не вопит от восторга, когда дочь отвечает на ее вопросы голосом, а не кивком.
Но по мере того, как тягучие жаркие дни сменяют один другой, в Кэт, я чувствую, зреет некая неуемность. Она часто смотрит вдаль, будто ее кто-то зовет. Через несколько дней Кэндис тоже это замечает и, когда Кэт не слышит нас, спрашивает, не думаю ли я, что девочка вспоминает о том, что произошло на лестнице. Но мне кажется, ее мысли занимает нечто иное. Да, она встревожена, но душевные муки ее не терзают. Кэт заботит что-то другое. Возможно, она догадывается, что в какой-то момент ей придется выбирать между родной матерью и мной. Даже если выбор сделают за нее, — а так и будет, — как к этому относиться, решать только ей.
Однажды в особенно знойный день по дороге в гостиницу я спрашиваю у Кэт, что я могу сделать для нее. Я хочу помочь ей безболезненно пережить перемены, которые, как все мы чувствуем, неизбежны. Мы с Кэндис понимаем, что ребенок не может вечно жить в гостинице, что рано или поздно придется найти для нее постоянное жилье. Здесь мы каждый день словно находимся в подвешенном состоянии. Это настолько выбивает из колеи, что порой я замечаю за собой, что и сама невольно устремляю взгляд вдаль.
— Хочешь поговорить о чем-нибудь? — спрашиваю я. — Хочешь рассказать, что тебя тревожит?
И, к моему изумлению, Кэт приникает ко мне и тихо произносит:
— Я хочу… домой.
Для девочки, которая почти не разговаривает, это — гигантское предложение и настолько удивительное, что на мгновение я теряю дар речи.
— Домой? — наконец повторяю я.
— Я хочу домой.
Я не знаю, что ей ответить. Что она представляет, когда думает о доме? Это явно не Тусон, где ныне проживает ее мать, иначе она не попросилась бы домой. Может, она имеет в виду дом в Сан-Франциско? Значит, там, где Кэт жила со мной, ставшей для нее второй матерью, она чувствовала себя уютно? При этой мысли я испытываю головокружительную радость, а в следующую минуту — мучительное беспокойство. Ведь я даже не сообщила ей, что дома, в котором она жила, скорее всего, уже нет.
— Мне нужно кое-что сказать тебе про наш дом в Сан-Франциско, — говорю я. — Наверное, нужно было сообщить тебе раньше, но мы были слишком заняты… на нас свалилось столько перемен.
Кэт смотрит на меня, запрокинув голову. Вопрошающим взглядом дает понять, чтобы я продолжала.
— Помнишь, какие страшные пожары бушевали в городе, когда мы ночевали в парке? Огонь добрался и до нашей улицы, Кэт. Я абсолютно уверена, что наш дом сгорел. А с ним одежда, игрушки и рисунки, что были в твоей комнате… Мне жаль тебя огорчать, куколка, но, думаю, они тоже сгорели. Равно как и все дома в нашем районе.
Она широко распахивает глаза, но ничего не говорит.
— Ты, главное, не переживай. Пусть наш дом и сгорел, все, что в нем было, можно снова купить. Одежду, игрушки, книжки. Ты поняла, да?
Она смотрит на меня, осмысливая эту новость. А потом шепотом спрашивает:
— И дом Тимми тоже?
— Точно не знаю, милая. Дом Тимми сложен из кирпича, так что, может, дотла он не сгорел. Но Тимми тогда дома не было, помнишь? В то утро, когда земля затряслась, он вместе с родителями находился где-то в другом месте. Дома их не было. Я уверена, он не пострадал.
— Мой дом сгорел?
— Да, родная. Думаю, сгорел.
Кэт задумывается, глядя в окно экипажа. Мне трудно сказать, что за мысли бродят в ее головке. Только я собираюсь узнать, расстроена ли она, Кэт сама обращает ко мне лицо.
— Тебе грустно? — спрашивает она.
— Немного. Я была счастлива, когда мы жили там с тобой. А тебе грустно?
— Немного, — не сразу отвечает она.
— Но хоть наш дом, возможно, и сгорел, я очень рада, что мы с тобой целы и невредимы.
— И мама, и Белинда, и малышка Сара, — добавляет Кэт, словно они все жили с нами, а я забыла их упомянуть.
В это мгновение я понимаю, что она скучает не по дому как таковому, а по чему-то еще — по тому, что пожар затронуть не может. Это то священное место, где твоя душа обретает покой, потому что там, рядом с тобой, находятся все, кого ты любишь. Я знаю такое место. Знала такое место, давно, в Донагади, и, как ни странно, снова случайно наткнулась на него вместе с Кэт.
— Да. — Я целую ее в макушку. — И мама, и Белинда, и малышка Сара.
— Но не отец, — говорит она, и я чуть вздрагиваю, резко вскидывая голову.
— Что, родная? — Я чувствую, что безмятежность последних минут утекает, как вода в сток.
— Не отец.
Я хочу, чтобы Кэт пояснила свою мысль, но не знаю, как вызвать ее на откровенность так, чтобы она не перестала думать о доме и обо всем хорошем. Я отстраняюсь от Кэт, чтобы видеть ее лицо. Но печальный взгляд девочки прикован к полу кареты.
Я крепче обнимаю ее.
— Мысли об отце приводят тебя в смятение, но это нормально, родная. Это нормально.
— Он лгал.
— Да. Он лгал.
— Он — плохой человек.
Я прижимаюсь головой к ее головке и роняю слезинку ей на волосы. Слава богу, что она не видит моих слез. Я молчу.
— Он уехал? — Тон у нее вопросительный, словно ей нужно убедиться, что возвращение домой — не значит возвращение к отцу.
— Да. Думаю, уехал. Может быть, надолго. Может быть, навсегда. — Я не хочу, чтобы ее жизнь отравляла горечь, и потому предлагаю единственный совет, какой приходит на ум. — Твой отец не умел любить, милая. Не умел. А ты умеешь любить. Ты умеешь. Кэт, пообещай, что ты будешь помнить об этом, когда станешь вспоминать о нем. Он любить не умел. А ты умеешь. Пообещаешь?
Она кивает и больше уже ничего не говорит — молчит и в карете, и вообще весь остаток дня. Но вечером, когда мы ложимся спать в нашем душном номере, я вспоминаю ее слова о том, что она хочет вернуться домой, и решение приходит само собой. Оно, конечно, далеко от идеала, но ведь мир, в котором мы живем, тоже неидеален, верно?
И все равно пока мне не хватает мужества озвучить свое предложение. Нужно дождаться подходящего момента.
Мы живем в Тусоне почти три недели. Уже середина мая, и палящий зной все больше ощущается как раскаленная кочерга, которой тыкают в меня, понуждая изложить Кэндис свою идею.
Однажды жарким ветреным днем мы приезжаем к Кэндис, и через некоторое время Кэт, как обычно, удаляется в самый прохладный уголок дворика, чтобы порисовать.
На коленях Кэндис лежит письмо с техасским штампом, лежит с тех пор, как мы зашли во дворик, создавая атмосферу напряженности между нами. Это письмо важно для Кэндис, иначе она не взяла бы его с собой. Заметив, что я смотрю на него, она теребит края конверта.
— Мне написала кузина Люсинда, — произносит Кэндис. Голос у нее уже усталый и слабый, хотя с момента нашего прибытия не прошло и часа.
— Вот как?
— Она младшая дочь сестры моей матери, на несколько лет старше меня. Живет в Техасе. Сразу же после того, как вы объявились, я написала ей. Люсинда приглашает нас с Кэт к себе. У нее муж и двое маленьких сыновей.
У меня начинает гулко колотиться сердце, от растерянности немеет язык. Не дождавшись от меня ответа, Кэндис продолжает:
— Большую часть своего имущества отец завещал на благотворительность. Как и грозился, меня он наследства лишил, чтобы Мартину после моей смерти ничего не досталось. Однако этой лечебнице он оставил значительную сумму денег. Здесь, в Тусоне, я могу жить еще лет двадцать, если захочу. Но я не хочу. Да и нет у меня этих двадцати лет. Мое состояние ухудшается. Врачи и медсестры этого не скрывают.
Я силюсь сдержать щиплющие глаза слезы.
— Мне очень жаль. — Мне и правда очень, очень ее жаль, но я также не хочу, чтобы она увозила Кэт в Техас. Даже не знаю, кого я сейчас больше жалею — Кэндис или себя.
— Люсинда говорит, что они с мужем готовы взять Кэт на воспитание. Если мы поедем прямо сейчас, у Кэт будет возможность привыкнуть к ним до того, как я… до того, как я умру.
Ее слова жалят, но по голосу Кэндис я чувствую, что ее гложут сомнения.
— Вы действительно этого хотите? — спрашиваю я, не узнавая собственный голос, ставший вдруг немощным.
Кэндис вздыхает и смотрит на Кэт, занятую рисованием в дальнем конце дворика.
— Я и сама не знаю, чего хочу. Мое единственное желание, чтобы мой Котенок был счастлив и рос в любви и заботе. Не только сейчас, но и после того, как меня не станет.
Слезы, которые до сей минуты мне как-то удавалось сдерживать, теперь текут по лицу. Кэндис озвучила и мое самое сокровенное желание: больше всего на свете я хочу, чтобы Кэт была окружена любовью и заботой — теперь и всегда. Должно быть, я тронулась рассудком, решив, что мне доверят судьбу этой девочки. Я ей не родня. Даже мачеха незаконная. Знаю ее меньше двух лет. Я — сомнительная особа, которая откликнулась на объявление и вышла замуж за незнакомца. Подозрительная особа с багажом прошлого, в которое я даже заглядывать боюсь.
Я люблю Кэт, это правда. Но кто я такая, чтобы заменить ей мать после кончины Кэндис?
Кэндис снова переводит взгляд на меня.
— Люсинда говорит, они готовы взять ее на воспитание, — шепчет она.
Я лишь киваю в ответ, не доверяя своему голосу, не решаясь сказать: «Да, я слышала».
— Правда, она не сказала, что они рады взять ее в свою семью. Боюсь, они предложили это лишь из чувства долга. Как-никак родственники.
— Не надо туда ехать, — выпаливаю я, чем удивляю даже себя. — Пожалуйста, не увозите ее к ним.
Кэндис пристально смотрит на меня.
— Кэт — моя дочь, — говорит она тихо, но властным тоном.
— Знаю. Но она… она очень любит свою маленькую сестренку. Понимаю, вам, наверное, трудно это представить, ведь Сара — совсем еще малышка, но Кэт все равно ее любит. И никогда больше не увидит ее, если вы увезете дочь в Техас. И Кэт… меня Кэт тоже любит, Кэндис. Мне жаль, если вам неприятно это слышать, но она меня любит. А я люблю ее. А разве дом не там, где живет любовь? Разве семья — это не те люди, которые тебя любят? За свою короткую жизнь она столько всего пережила. Кроме вас, только я знаю, какой тяжкий груз ей пришлось нести на своих детских плечиках. Ваша кузина о том не ведает. Они никогда ее не поймут!
Слезы льются из моих глаз, и я отираю лицо рукавом платья.
Кэндис строго смотрит на меня.
— Вы предлагаете, чтобы я отдала вам свою дочь, пока еще жива? Предлагаете, чтобы я поехала в Техас без нее?
— Нет! Нет, что вы!
— Я не могу допустить, чтобы она оставалась здесь с вами, живя в гостинице бог знает сколько времени. Гостиница — не дом.
— Об этом я тоже вас не прошу.
— Тогда что вы предлагаете?
Я наклоняюсь к ней, накрываю ладонью ее костлявую руку.
— Кэт хочет, чтобы мы все были вместе — вы, я, ее сестренка, Белинда. Она сказала мне об этом в экипаже несколько дней назад.
— Сказала? — хмурится Кэндис.
— Да, сказала, по-своему. Сказала, что хочет поехать домой и назвала нас всех, в том числе вас, имея в виду, что мы все должны быть там вместе с ней, где бы ни был этот дом. Она знает, что это не в Тусоне. И не в Сан-Франциско. Думаю, она подразумевала гостиницу в Сан-Рафаэле, где живут Белинда и Сара.
Кэндис смотрит на меня, едва заметно качая головой.
— Не понимаю, что вы предлагаете.
— Мы — те, кого она любит, Кэндис. Мы — те, кто олицетворяет ее дом, ее мир. Хрупкий мир, но другого у нее нет, и она только-только заново учится ему доверять. Я предложила бы вам отправиться в Сан-Рафаэлу и поселиться с нами в «Лорелее». Я предложила бы вам провести остаток дней, те, что вам еще отпущены, в прекрасном месте в окружении людей, которые будут заботиться о вас и вашей дочери. Людей, которые хотят быть в жизни Кэт, а не просто готовы взять ее на воспитание. И тогда перед смертью вы будете знать, что у Кэт есть все, что вы для нее желаете. Все, чего желает сама Кэт. А она хочет, чтобы мы все были вместе.
Глаза Кэндис подергиваются серебристой поволокой. Воображение рисует ей восхитительный уголок, где она могла бы дожить свои дни. Но у этого плана есть и очевидный недостаток.
— Вы понимаете, о чем вы меня просите? — шепотом произносит она, глядя на меня запавшими глазами.
Я киваю. Конечно, понимаю. Сан-Рафаэла не Тусон. На Тихоокеанском побережье климат другой. Воздух там не сухой и горячий, как из духовки, а прохладный и благоуханный, и по утрам иногда стелется густой туман, словно землю накрывает дождевое одеяло. Больным чахоткой там не место.
Я стискиваю ее руку.
— Если врач считает, что ваше состояние ухудшается даже здесь, где бы вы хотели провести остаток своей земной жизни? — спрашиваю я. — Я знаю, где я хотела бы жить. Знаю, кто обеспечит Кэт такой дом, какого вы ей желаете. Не только сейчас, а всегда. Это могу сделать я.
На несколько долгих минут воцаряется тишина. Я мысленно умоляю Кэндис обдумать мое дерзкое предложение, и она храбро взвешивает все за и против. Фактически я прошу ее сократить срок своей жизни, ведь в Техасе она наверняка проживет дольше. Мало того, я прошу доверить мне воспитание ее дочери.
— Я должна подумать. — Кэндис высвобождает свою руку из моей ладони. — Я устала.
Поднимаясь со стула, вижу, что она изнурена. Я взвалила на нее слишком тяжкий груз.
Мы с Кэт в экипаже возвращаемся в гостиницу. В дороге она еще более замкнута, чем в последние дни, и я подозреваю, что она слышала обрывки нашей беседы с Кэндис. Кэт увлеченно рисовала на удалении нескольких ярдов от нас, но со слухом у нее проблем нет, тем более что сегодня, кроме нас, во дворике никого не было. Мы с Кэндис старались говорить тихо, но Кэт, возможно, услышала достаточно, чтобы понять: в жизни часто приходится делать трудный выбор.
На следующий день, когда мы приезжаем в Лас-Паломас, медсестра, встречая нас в приемной, сообщает, что миссис Хокинг хотела бы побеседовать с дочерью наедине. На это я могу ответить только одно:
— Я подожду здесь.
Минуты текут одна за другой. Наконец медсестра возвращается и говорит, что мне тоже дозволено пройти во дворик. Кэндис, как всегда, полулежит в шезлонге. Кэт восседает на стуле, который обычно занимаю я, и ее детское личико светится радостью. Кэндис выглядит утомленной, однако вид у нее тоже удовлетворенный.
— Мы с Кэт хотели бы поселиться с вами в «Лорелее», — произносит она.
Мое лицо расплывается в улыбке. Я подхожу к ним, сажаю Кэт к себе на колени и как можно ближе наклоняюсь к Кэндис — насколько это безопасно.
— Когда бы вы хотели поехать?
Кэндис обозревает монохромный пейзаж за гранью тени, наблюдая за скачущим по песку шаром перекати-поля.
— Чем скорее, тем лучше. Мой поверенный все организует. Только нужно ему позвонить. Я этим займусь.
По дороге в гостиницу я хочу спросить у Кэт, о чем они с мамой беседовали в течение тех долгих минут, пока я ждала в холле. Но я не уверена, что у Кэт хватит слов, чтобы передать мне их разговор, да и в конечном счете это неважно.
— Я рада, что мы едем домой все вместе, — говорю я.
Кэт кивает, приникая ко мне.
— Ты ведь этого хотела, да, Кэт? Чтобы мы все жили в одном доме?
— Да, — отвечает. — Дома.
По прибытии в город я иду в отделение «Вестерн Юнион» и посылаю Белинде телеграмму, в которой сообщаю, что мы с Кэт возвращаемся в «Лорелею» и везем с собой Кэндис.
Спустя два дня мы втроем садимся в поезд. Кэндис выкупила для нас весь вагон, чтобы не подвергать других пассажиров риску заражения туберкулезом. Выглядит она восхитительно: кружевная вуаль, скрывающая бледное лицо, волосы красиво уложены парикмахером, лимонно-желтое платье, обильно украшенное белым кружевом. Несмотря на то, что она сильно опирается на меня, пока мы идем по платформе, во всем ее облике чувствуется порода. Сразу видно, что перед вами настоящая аристократка.
Вскоре после того, как мы устраиваемся в своем комфортабельном вагоне, поезд трогается с места, медленно отъезжая от вокзала, и затем катит навстречу тому, что лежит далеко за пределами жаркой пустыни.