В годы перестройки наружу выплыло немало мрачных тайн, и, в частности, стала известна кое-какая правда о секретных исследованиях, проводившихся НКВД. Разумеется, не один только Гитлер мечтал о создании юберменьша, о выведении новой человеческой породы: коммунисты не менее фашистов жаждали преобразовать человеческую природу. И вот центром исследований в области полового влечения в тридцатые годы служила так называемая Кратовская опытная база служебного растениеводства. Старожилы этой тихой дачной местности под Москвой и до сих пор обходят стороной мрачный забор, украшенный специфическим кованым узором: скрещенные фаллически клинки внедряются в сердцевину раскрытого им навстречу цветка. Над всем этим парит звезда.
Я не поленился съездить в ту местность. Тихая прогулка по тенистым улицам, под раскидистыми соснами, обернулась одним из самых загадочных ментальных приключений моей жизни.
Но по порядку.
Не без труда отыскав среди дачных перелесков, покосившихся заборов и недостроенных кирпичных коттеджей нужный адрес — Красных Комиссаров, 17 — я, через пролом в ограде, проник на территорию опытной базы.
Здесь царила мерзость запустения. Тропинка, вившаяся меж кустов, была усеяна пивными пробками. То тут, то там в траве весело поблескивал использованный презерватив. Через несколько минут пути передо мной открылось приземистое здание с колоннами. Вид его не сулил ничего хорошего: выбитые, кое-как заколоченные досками окна, нелепый амбарный замок на двери. Предательская мысль о том, что надо готовиться к неудаче, мелькнула у меня. К счастью, я догадался обогнуть корпус.
Раздвинув крапиву и лопухи (под ногами при этом что-то мерзко хрустело), я оказался на небольшой утоптанной площадке. Здесь была жизнь: колебалась на ветру, вздуваясь и опадая, сохнущая простыня, ворочался в пыли беспородный тузик и из окна приземистого барака подмигивала герань.
Экий парадиз, подумал было я, но оборвал течение успокоительных мыслей: мне ли, в последнее время занимавшемуся футурологией секса, было не знать, как глубоки пропасти ада, разверзающиеся за самыми идиллическими на первый взгляд картинками.
Так и оказалось: когда открылась дверь барака и на крыльце, ожегши меня взглядом выцветших голубых глаз из-под косматых бровей, показался статный старик, небо словно потемнело.
Да! Я несомненно стоял на пороге тайны.
— Что угодно? — по-старорежимному спросил, а вернее, выкрикнул, старик.
Я подошел ближе, представился: такой-то, журналист, хочу сделать материал об опытной станции.
— Тут, молодой человек, не станция, — строго сказал старик. — Тут — база.
— Что, и сейчас? — невольно спросил я.
Старик только закряхтел. Ясно: это был обломок империи, один из тех, кого море времени окатало, как прибрежную гальку, да вот не утянуло в пучину, а оставило до поры в полосе прибоя.
В результате универсальный развязыватель языков в виде бутылки сорокаградусной сделал свое дело. Через каких-нибудь полчаса, расположившись на врытых крепко в плотную землю лавках, у дощатого стола, мы мирно беседовали.
Белье по-прежнему вздувалось и хлопало под ветряной тягой, старик то мрачнел, то светлел лицом, вспоминая былое, и говорил, говорил.
— Вишь ты, щас говорят, — вел старик свою речь, в которой простонародные «вишь» и «щас» перемежались научными терминами, — говорят недоумчивые: Сталин-де дурак был. Ан нет, не такой уж дурак. Он ведь что удумал, через сатрапов своих верных, через Леньку и Сережку, провернуть…
— Леньку? Сережку? — осведомился я. — Это кто такие?
— А тебе зачем? — огрызнулся старик. — Люди такие. Ученые, словом.
Речь его то становилась бессвязной, то восстанавливала логическую завершенность.
Передаю коротко, в чем содержалась суть рассказа старого Павлина Моисеевича.
Михаил Булгаков все рассказал о нехороших квартирах. Все? Все, да не все. Ситуация, благодаря которой возникла идея жестокого эксперимента в Кратове, эксперимента, приведшего к коротким и ошеломляющим, как Е=мс2, результатам, сложилась как раз в одной из не очень хороших квартир. На излете ревущих двадцатых, когда нэп угасал и дело шло к большим показательным процессам, когда еще прекрасная Ольга Каменева обнимала мужа своего Каменева беспрепятственно в дощатом переделкинском особнячке, а архитектор Борис Иофан собственноручно распределял квартиры в законченном только что строительством сером доме наискосок через реку от Кремля, когда воцарился в Серебряном бору замнаркома Валентин Трифонов (отец впоследствии известного писателя) с красавицей еврейкой, женой, и приезжал, долго мыл вечерами уставшие от приговоров руки… когда все это происходило у тех, у кого все было хорошо, у других, у тех, которые как мы, все было совсем иначе.
Они — те, другие, ютились. В частности, в одном из домов на Самотеке ютился и горячий аспирант Леонид Ф. с молодой женой, пухлой Анечкой, тоже, естественно, Ф. (Фамилии старый Павлин называть отказался наотрез.)
Что ж, жили. Жили, как все, — зачитывались Зощенко и хохотали до колик, потому именно, что уж больно все было похоже: жена, муж, любовник — один инженер. Конфузы…
Два обстоятельства подтолкнули Леонида к основополагающим размышлениям. Первое — тончайшие перегородки в его не очень-то хорошей квартире. Естественно, квартира когда-то была большой, с просторными комнатами, настоящее адвокатское жилье. Во времена же пореволюционные адвоката и его челядь сильно поуплотнили — в квартиру вселилось множество разного люда. И по ночам… Что говорить, известно же, что люди делают по ночам.
И вот, тут-то Леониду и пришла впервые мысль о половой индукции.
Говоря попросту — если за фанерной стеной слесарь Погребенько клал натруженную длань на грудь своей Марфе, а потом, кряхтя, тяжело откашливаясь и скрипя всеми пружинами обширной кровати (оснащенной хрестоматийными никелированными набалдашниками), ей «всаживал»… Да-да, нравы были просты, и зычное «Вот всажу тебе, Марфа» было слышно окружающим. Так вот, когда приступал к исполнению супружеских обязанностей слесарь с завода Ильича, то вскоре и утонченному аспиранту МГУ начинало хотеться чего-то подобного.
Леонид стучал рукой по простыне, изгибался, нашаривал грудь Анечки и прилаживал чресла к ее ягодицам. В таких условиях hard-on был практически гарантирован — достаточно сказать, что грузный, пожилой и очень животастый адвокат по фамилии Куц, несмотря на тяжелые переживания, связанные с неудачным решением большевиками жилищного вопроса, все-таки подступал к Елизавете Ильиничне, супруге своей, и, вопреки прожитым годам, не было ночи, когда не оканчивал бы юрист начатое дело, оглашая жилище трубным, хотя и несколько гайморитным ревом.
На кухне, на обширной барской кухне, Елизавета Ильинична говаривала:
— Но, знаете, мы привыкли, так заведено у нас в семье спокон веку — во всем видеть хорошую сторону. Вот, например, это ужасное уплотнение. Но Степан Степанович не приходил ко мне с 1907 года, с тех пор как он проиграл процесс провокаторов. Я уже, честно говоря, по-женски забыла, о чем идет речь. Плесенью там заросло, как выражалась наша прислуга в те годы… И вот же! Подумать только. Нет, что ни говорите, а и у революции есть свои хорошие стороны.
Впоследствии, надо заметить, Елизавете Ильиничне это припомнили: в 1937 году в лубянской тюрьме молодой следователь Гаврилов орал на нее, обвиняя в том, что она пыталась, по его выражению, «своей мандой измерить глубину революции». Что, конечно, невозможно.
Но было и второе обстоятельство. Связанное с Анечкой и Сережкой. Увы — жена была неверна Леониду Ф. И разлучником, коварным искусителем выступил старый друг и однокашник (их называли по тем временам — однокорытники) Леонида — Сергей К.
Коллега вроде, и немало проведено было вместе счастливых часов, как над ретортой, так и среди цыган — а вот же. Но беда в том, что очень нравилась ему Анечка. Был он к тому же несдержан. И не сдержался.
Однажды, когда Леонид засиделся в лаборатории особенно допоздна, Сергей пришел к нему домой с букетом цветов. Толкнул дверь, вошел в коридор — тишина, никого. Крадучись, продвинулся вперед, в темноту. Тогда не было еще коммунального быта пятидесятых — не висели по стенам ни ванны, ни велосипеды, даже следы благородных обоев еще сохранялись на них, на высоких.
Чуть дрогнувшей рукой Сергей толкнул дверь в комнату Леонида и Анны. Дверь подалась. Анна стояла у окна, ломая руки, в глубоко декольтированной ночной сорочке.
Что было делать?
— А сопротивление бесполезно, — просто объяснил ситуацию Павлин Моисеевич. — Противу природы ж не попрешь.
Но ему, спустя эоны, в Кратове, легко было объяснять. А каково было Леониду, когда он, распахнув дверь к себе, увидел равномерно движущиеся загорелые ягодицы худого мужчины на фоне тихо колеблющихся белесых полушарий Анны? И что чувствовал он, опознав в обладателе ягодиц коллегу?
О том мы не узнаем никогда.
Но для истории не важны мелкие обстоятельства. Для истории и для науки роковой визит Сергея сыграл фундаментальную роль: ведь именно после него, через некоторое время, Леонид стал замечать, что его влечет к Анне сильней, чем прежде. «А что, если для нашего счастья Сергей так же необходим, как я сам? А что, если даже и кряхтенье адвоката не напрасно? И без слесаря с его “всажу!” я уже не мыслю себе жизни, в смысле — половой жизни…»
Кипучий мозг молодого ученого начал свою работу.
Спустя десять лет, уже перед войной, базу растениеводства разогнали по обвинению в троцкизме, ницшеанстве и марризме. Леонид был расстрелян, Сергей получил квартиру на Пятницкой. Анна за эти годы тоже многому научилась.
Замороченный, чумной человек бился, словно в судорогах, на галерее. Изломанная, со свободно вращающимися как на шарнирах членами фигура его, казалось, готова распасться на составляющие — но, однако, с каждым следующим всплеском музыки, несшейся изо всех углов и все-таки, казалось, возникавшей ниоткуда, человек вновь на мгновение собирался в единое целое — но лишь для того, чтобы со следующим аккордом вновь развинчиваться.
— Вот она, белена-то, что с людьми делает, — раздалось за моей спиной чье-то хриплое речение.
Я обернулся.
Двое, обычные двое — ничем не примечательный молодой человек и девица с черной, ниспадающей на лоб челочкой с ним. Дым над пепельницей, мочеобразное пиво в грубых кружках. Обычный пейзаж московского клуба и московской ночи, жалкий даже и в самой своей разгульной шири.
Я ненавидел этот стиль жизни, но в ту ночь у меня не было выхода: потрясенный, раздавленный тем, что открылось мне, я решительно не мог отправиться в свою берлогу. Сейчас, узнав, что же на самом деле происходит со всеми нами, я чувствовал себя просто обязанным быть здесь, в гуще людей. Пусть пыльно, пусть душно — но важно, что люди, которых я, хотя и презирая порой, считал своими эндемиками, где-то рядом.
Я еще раз оглядел пару. Вслушался. До меня долетел еще один фрагмент фразы.
— Адылудоно, — вроде бы сказал молодой человек.
Напрягши воображение, я разобрал, что же значила эта фраза: «Отличную Димка купил себе попону в “Мексе”». Я почувствовал, что покрываюсь холодным потом — неужели они? Ничтожные, безмозглые существа — и мне предстоит принять в них участие? И я, возможно, окажусь с ними связан навеки?
Что-то надо было предпринимать.
Я решился и, преодолев страх и отвращение (я терпеть не могу разговаривать с незнакомыми людьми), повернулся к моим соседям:
— Позвольте?
Юноша кивнул, девушка натянуто улыбнулась. «Знали бы вы…» — подумал я.
Между тем начать разговор — половина дела, надо было суметь его продолжить.
— Я случайно услышал ваш разговор, — сказал я, — и менее всего мне хотелось бы показаться назойливым, но сегодня — особый день. Дело в том, что я стал обладателем таких сведений, которые могут… Они и вас касаются…
Внезапная речевая нерешительность овладела мной — я чувствовал, что обязан продолжать — и смолк.
— Ну, что же вы? — спросила девушка с неожиданно ласковой интонацией, и я подумал, что она, возможно, не вовсе безнадежна. Парень же по виду был типичный студент.
— Я… — Я собрался с силами. — Я… Дело в том… Это может изменить всю жизнь человечества, вот что.
Юноша нагнулся к уху девушки и что-то коротко сказал ей.
Я прочитал по губам: «Больной, ебанько».
— Напрасно вы, — заметил я ему.
Он поднял взгляд: на меня смотрели пустые, как горлышки выпитых бутылок, молодежные глаза.
— О'кей, — произнес я. — Я скажу вам, а вы уже сами решите, что делать дальше. Готовы?
— Готовы, — в один голос выдохнули юные существа, явно желая побыстрей избавиться от докучного собеседника.
Кстати смолкла и музыка, взопревший диджей как раз менял винилы на своих вертушках. Звон стекла, плеск разговоров.
«Вот в каких условия приходится, значит», — подумал я, последним усилием цепляясь за спасительную невысказанность, и произнес:
— А вы знаете, что у человечества семь полов?
«Семь полов?» Когда старый Павлин, скалясь и пришептывая: «Шэм пожов», произнес эти слова, меня словно охватила некая дрожь. Да! Семь полов. Как мог я и раньше, сам, не догадаться? Но в том отличие научного гения от обычного человека, каковым, несомненно, являлся я. Научный гений проницает мир вглубь, видит не только факты, но и, одновременно, выводы из них.
Теперь я готов был пересмотреть всю свою жизнь — я начинал уже проницать в глубине собственного прошлого странные совпадения и необъяснимые неудачи, встречи там, где никаких встреч, казалось, и ожидать было нельзя, и расставания там, где их ничто не предвещало. Я вспомнил мгновенно свои студенческие годы и дальнейшие годы зрелости. Я вспомнил множество тел — и теперь они сплетались в единую, необычную мозаическую картину.
Павлин меж тем продолжал.
Выводы Леонида и Сергея заинтересовали самого Лаврентия Берию. С легкостью всемогущий грузин выбил в главке финансирование. Как по мановению руки в подмосковной дачной местности вырос особнячок на просторном участке, оснащенный всем необходимым. Измерительные приборы, техника, стеклодувный цех, но главное — спецбарак для живого человеческого материала — все было возведено с необычайной скоростью. Впрочем, на строительстве трудились, по обычаю того времени, люди подневольные, переброшенные прямо сюда с Беломорканала. Работали споро, под тяжелыми взглядами охранников в мундирах с малиновыми петлицами, под бодрое тявканье овчарок.
И вот — спецбарак, который теперь и занимал Павлин. Его именовали на внутреннем жаргоне конюшней — но, конечно, никакие там содержались не лошади. Отнюдь! Там-то как раз в небольших опрятных комнатах содержался основной массив человеческого материала. Там жил женский контингент.
Сорок восемь комсомолок и коммунисток. Часто, повязав головы косынками, водили они хоровод по двору. Забавная круговерть нагих тел! Ученые наблюдали, как колышутся тяжелые груди, как ходунами ходят упругие бедра.
Наконец подходило время.
— Оплодотворять! — восклицал обыкновенно первым нетерпеливый Сергей.
— Ну ладно, — как бы нехотя соглашался Ленька.
И бежали оплодотворять.
Начиналось веселье — становились вкруг у станка, бабы, кто был не занят в очередном эксперименте, толпились у окна… Но не стоит думать, что все это было лишь оргиастически-несерьезно.
О нет!
— На полном сурьезе, — подчеркнул старик, рассказывая.
К различным органам оплодотворителей присоединены были тянущиеся к приборам и самописцам провода, датчики также опутывали головы и груди женщин. Самый крупный, жилистый провод тянулся к тестикулам оплодотворителя, закрепляемый на кожистых складках специальными зажимами.
С этим-то и вышла однажды незадача.
Кратово до сих пор славится немотивированными бросками питания в электросети. Ни с того ни с сего лампы во всем огромном дачно-жилом массиве начинают мигать, свет их колеблется — то вдруг угаснет, то вспыхивает ярко, как маяк.
Такой бросок однажды и вызвал роковые последствия.
— Никто и сделать-то ничего не успел, — говорил Павлин, и мне удивительно было и сейчас, спустя без малого семьдесят лет, слышать в его голосе сокрушенные нотки.
Словом, случилось то, что должно было случиться, — научный риск привел к аварии. Чрезмерное напряжение, поданное к мошонке Леонида, нельзя было удержать. Короткая синяя искра, запах паленого… Теперь у молодого ученого вместо яиц были лишь два маленьких черных кошелечка.
Дома, оглядев еще раз показавшиеся вдруг удивительно постылыми, какими-то нелепо-неуместными углы комнаты, я снова пересмотрел свои записи. Те пассажи, которые я посвятил сексу при помощи щупалец, — которые, как я предполагал, в недалеком будущем заменят половые члены, да и мысли об удваивающих, утраивающих либидо таблетках — которые, как я предполагал, станут столь же обыкновенны, как чай в пакетиках, — показались мне откровенно вздорными.
Да будет ли вообще в будущем это понятие — «секс»?
Вот питекантропы ведь не знали его. И если верно, что история склонна делать полные, замкнутые циклы…
Мои знакомые из клуба — их звали Анечка и Ленечка — не поверили мне. При словах «семь полов» на лицах их, молодых, еще лишь чуть тронутых тяготами московского житья, не отразилось ничего, кроме непонимания.
Что ж, пусть так и будет.
— Семь холмов, — поправился я. — Я ведь москвовед, и как раз сегодня совершил удивительное открытие.
Я почувствовал, как они помягчели после этих слов.
— Открытие, знаете, — продолжал заливаться я, — связано с моей концепцией города как пароксизма. Пароксизма страсти… Позвольте угостить вас текилой?
Я прошел в ванную. Бледный неоновый свет озарил вогнутые поверхности сантехники.
Увы! Я прощался с мечтой. Я согласился писать статью о футурологии секса ради того, чтобы сменить унитаз у себя в квартире. История простая — увидев однажды, проходя по проспекту, огромную вывеску: «Эксклюзивный мир сантехники», я не удержался, зашел в сверкающую дверь.
И оставил там свое сердце.
Я мечтал об этом нежном толчке, как гонщик мечтает о «феррари», а эротоман мечтает о толчках-фрикциях.
Долгими ночами меня грел светлый (светло-зеленый) образ этого унитаза. Все образы итальянского Возрождения воплотились для меня в совершенной линии слива.
И вот — я не мог получить пропуска в эксклюзивный мир.
Статья не заладилась, рассыпалась в руках.
А Анечка что ж? Постепенно привыкла, и ей даже нравились эти кошелечки. А когда хотелось чего-то нормального — как иногда нашему соотечественнику за границей вдруг хочется простых котлет с гречневой кашей, — она снимала трубку и просила барышню соединить ее с товарищем Сергеем К.
К. знали и соединяли быстро.