«Как он его спросил? “Почему вам не взять Фила?” По-английски то есть: “Why not to use Phil?” И Майк Резерфорд, гитарист и лучший из них композитор, ответил Питеру Габриэлю: “Это идея!” “That's an idea!” Интересно, у Майка уже тогда была эта его нынешняя борода? Все-таки десять лет прошло. Врешь, тринадцать!» — так оборвал свои мысли Михаил Ровленков, тридцати лет от роду.
Для ясности заметим, что мысли были посвящены английским музыкантам, известнейшей во всем мире группе «Генезис». Само собой, в переводе это означает «сотворение мира», и именно так называется первая книга Ветхого Завета. Этот факт был известен Ровленкову, однако большого значения в системе мышления последнего не имел.
«Генезис» все так же знаменит, как и тринадцать лет назад. Знаменит, и не меньше, но отдельно — Питер Габриэль. В именах звезд по-прежнему слышится волшебная музыка. Может быть, даже не их музыка.
Тринадцать лет назад Ровленков, уже так же беззаветно любивший рок, как и теперь, полагал, что поздно ему становиться музыкантом. Теперь, возвращаясь из Чертанова домой в тряском и промерзшем изнутри автобусе, он знал, что тогда поздно не было, что раньше — тогда — ничто было не поздно.
Он ехал из Чертанова, от друзей, у которых был видеомагнитофон и которые показали Ровленкову запись концерта той самой группы, чье название упоминать в третий раз на одной странице не имеет смысла.
Домой! Святое слово, святое дело. Автобус летел мимо Красного Маяка, Битцы, Зюзина, и за окошком, в протаянной неизвестным любопытным дырке мелькали утопленные в синюю тьму огни домов.
«Кто его протаял, этот иллюминатор? — думал Ровленков. — Какая-нибудь девушка румяная в вязаной шапочке, еще совсем не мерзнущая по молодости лет…» Ровленков заметил, что стал существенно мерзнуть после двадцати эдак пяти лет и, он спрашивал у знакомых, все так тоже.
Жену Ровленкова звали Зоей, дочь — Полиной. Он, Ровленков, возражал против этого имени. Даже кричал какую-то чушь вроде: «Возражаю как отец и как человек! И как гражданин! Зови уж Прасковьей, если так хочется! Мало, что ли, русских имен?!» Но на своем настоять не сумел и от того дня стал отсчитывать свое, как он называл этот процесс про себя, падение. Конечно, никто на свете не согласился бы с Ровленковым насчет падения, и он сам знал, что никто не согласился бы, но «костюму, — и это знал Ровленков, и верил незыблемому правилу, — столько лет, на сколько он выглядит, а человек являет собой то, чем он себя считает».
Давний любитель рока был убежден, что находится под каблуком у своего семейства, убежден был, что несчастен и жалок, и нищ, и слеп, и наг. Проявлялось же унижение всего-навсего в прогулках в овощной магазин, который Ровленков ненавидел за грязь и скверный запах, а также в периодическом выбивании ковров на снегу. Это последнее — дело действительно дурацкое, но решить такую проблему — чего ж проще? Ну, продай ковры, ну, выброси. Подобную вольность Ровленков не допускал даже на словах, хоть и оскорбляли его эстетическое чувство бледно-бурые пятна, остающиеся после выбивания на белом снегу. Не говоря о том, что не пристало инженеру, и неплохому инженеру, даже старшему инженеру, и неплохому; между прочим, программисту, да вообще мужчине не пристало махать какой-то помесью дубины и тросточки на виду у всего двора, выбивая тупейший из возможных ритмов!
— А кому пристало? — спрашивала Зоя. — Женщине?
Ровленков молчал, знал только, что никогда и никто из участников группы «Генезис» не ходит в овощной и не выбивает ковры. «Ты равен тому, кого можешь понять». Сказал это, по мнению Ровленкова, либо Конфуций, либо Магомет, либо Голсуорси, но это неважно, а важно было то, что музыку Ровленков понимал лучше, чем себя самого, а значит был равен «Генезису», но вот тащил же проклятую скатку — тяжелую, колючую пыльную, ворочал ею в лифте, расстилал всю эту, так сказать, роскошь во дворе, ну и так далее.
Потому что жена говорила:
— С каких это пор для тебя стали что-то значить дворовые старухи?
А Паскаловы, те, у которых он смотрел видео, жили хорошо. Хорошо жили Борис и Эвелина! Тут-то и имена их цирковые казались Ровленкову уместными. Почему бы не блистать всем, если уж есть чем блистать.
Отец Бориса был философом. Настоящим, то есть профессиональным. И специализировался по теории пупсовизации, а она, теория, в последние лет двадцать выдвинулась в число наилучших, наимоднейших мировых теорий. И папаша Паскалов не вылезал из Вен, Женев и Генуй. И там же вскоре после окончания соответствующего факультета стал показываться юный Борис Борисович, и зазвучали в его речи чудные слова: «Конгресс по социософии», «Конференция по лаподинамии кукольных коллективов» и прочая, и прочая, и прочая — именно так; так, как писали в старину о титулах императоров.
— Что ж ты, любишь это дело? — спросил как-то Ровленков
И он взял с полки том — а происходило все в квартире Паскаловых, — том одного немецкого классика и, потрясая им, сказал:
— Ну, объясни мне, что такое «сущность мирового духа»?
— Старик, — ответил Паскалов, — кому теперь такое старье нужно? И вообще, в руках у тебя Фейхтвангер, а не Фейербах. Так что положь книжку. Или хочешь, почитать возьми. Просветись, развлекись…
И теперь, в автобусе, у Ровленкова мерзли колени. Среди неписанного списка того, чего не было у него, одним из первых пунктов числилась шуба.
Он еще кой-как вспоминал «Генезис». Вспоминал вот что: он один из всех — а собралось человек пять — только и растворился в этом концерте — там плескал свет, и разрезали сцену лучи, и танцевали лазеры, и грохотали ударные установки, которых у этой, и только у этой группы было две, и отирал пот со лба напульсником наподобие тех, что бывают у теннисистов, бесподобный вокалист Фил Коллинз, и чего не было только в этом сотворении.
Но никто не врубался, кроме него, Ровленкова. Даже Паскалов, с которым когда-то, классе в седьмом, сидя за одной партой, они впервые обменялись дисками. Но Боря ладно, он видел это уже…
«Черт знает… — думал Ровленков. — Все постарели или, может, я ненормальный…»
А «Генезис», говорили, должен был на гастроли приехать в прошлом году. И не приехал.
«Семь трейлеров с аппаратурой у них…» — еще додумывал Ровленков, входя в свой подъезд.
Дверь за ним закрылась, он остановился и долго, с удовольствием, оббивал снег с ботинок.