Я вернулся в гостиницу и сел за еду. Ригель ел вместе с нами за хозяйским столом, в отличие от других постояльцев, которые не соблюдали субботу и для которых Крулька накрывала отдельно. Он сидел, с преувеличенным восторгом глядя на хозяина и рабски повторяя все его движения, точно человек, недавно перешедший в еврейство и впервые попавший в настоящий еврейский дом.
После того как прочли благословение, в обеденном зале появилась Бабчи. Вообще-то она пришла раньше, но сначала решила сменить платье, порвавшееся в результате малоприятного инцидента, о котором здесь не место упоминать. Вошла и села рядом с матерью. По ее лицу было видно, что в ней борются противоречивые чувства — с одной стороны, вроде бы скрытый гнев, а с другой — какое-то странное умиротворение. На вопросы матери она отвечала глухо, точно из погреба, и тоже не отрывала глаз от отца, но в отличие от Ригеля, который смотрел на него с восторгом, Бабчи смотрела словно молчаливая овечка, не знающая за собой никакого греха. А отец ее сидел, как обычно, склонив голову и пряча руки под столом, и выпевал субботние песнопения.
Между рыбой и соусом появился Лолек, а за ним и Долек. Они принесли слухи из города, но, поскольку никто не обращал на них внимания, они только переглядывались между собой — один со злорадной улыбкой, другой со своей обычной, женственной. И Крулька тоже прислуживала в полном молчании — убирала пустые миски, приносила полные, поправляла свечи, заходила и выходила, и все это совершенно беззвучно.
Когда принесли последнюю миску с водой для омовения рук, хозяин поднял глаза, бросил взгляд на Ригеля и сдвинул брови, как будто размышляя над каким-то вопросом, который ему никак не удается решить. Может быть, он раздумывал, не присоединить ли ему Ригеля к зимуну?[236] Но нет — он и сыновей своих к зимуну никогда не присоединял, разве что в пасхальные вечера, когда они садились с ним за стол перед молитвой.
Закончив восхвалять Господа за пищу, господин Зоммер вдруг повернулся к гостю и спросил: «Ну, что расскажет нам господин Ригель?»
Ригель, который уже привык, что хозяин гостиницы обычно молчит и никогда не называет его по имени, только «господин агент», соблюдая дистанцию между собой и собеседником, ответил, запинаясь: «Я думаю, что хорошо провести субботу среди евреев».
Хозяин удивленно воскликнул: «А разве господин Ригель не еврей?»
Ригель прижал руку к груди и сказал с преувеличенной горячностью: «Разумеется, я еврей, господин Зоммер, я еврей, но не такой, каким должен быть настоящий еврей!»
«А что должен сделать еврей, чтобы стать таким евреем, каким должен быть еврей?» — спросил Долек.
«Он должен быть таким, как твой отец», — ответил Ригель.
«А какой должна быть еврейка? — спросил Лолек. — Как Бабчи?»
Бабчи встрепенулась, сердито посмотрела на брата и бросила такой же недовольный взгляд на Ригеля. С того дня как он появился здесь снова, она ни разу не посмотрела на него по-доброму. Не то чтобы она его возненавидела — просто до его нынешнего приезда она жила в мире и согласии с самой собой и окружающим миром, и мир был в мире и согласии с ней. Цвирн удвоил ей зарплату и подарил отрез на платье (то самое, которое она порвала в темноте в канун субботы), а Давид-Моше присылал ей свои любовные излияния, над которыми она могла смеяться или задумываться, в зависимости от настроения. А если Цвирн вытягивал губы трубочкой, пытаясь ее поцеловать, она хлопала его по рукам, и он принимал это с удовольствием. И тут вдруг свалился на нее этот чертяка и морочит ей голову со своими женами! На самом-то деле у Ригеля была всего лишь одна жена, но Бабчи в приливе раздражения приписала ему сразу двух, хотя этой второй именно она сама и была.
Я поднялся из-за стола, чтобы уйти, но господин Зоммер меня остановил: «Почему господин встал? Посидите с нами, поговорим, потолкуем».
Вот ведь люди — сказать им нечего, но, когда ты собираешься проститься с ними, они говорят тебе: «Посидите еще, поговорим, потолкуем». Впрочем, хозяину дома, возможно, и есть что сказать, просто он держит свои мысли при себе, но этот Ригель — сомневаюсь, способен ли он говорить о чем-либо, кроме торговли. Я ведь рассказывал, уже, как он сидел с Бабчи и мял свои сигареты одну за другой. И сам он, и его сигареты заслуживают одной лишь жалости, но время терять с ними не стоит. Впрочем, может, закури он наконец, то воспрял бы духом?!
Долек встал, вышел за дверь и вернулся, прикрывая рот ладонью, чтобы не почувствовали запаха табака.
Хозяин погладил скатерть и сказал, обращаясь к жене: «А не подаст ли нам хозяйка те вкусности, которые она приготовила к субботе?» И улыбнулся, словно маленький проказник, который уже украл кусочек сладкого, не дождавшись, пока ему подадут все блюдо.
Госпожа Зоммер поторопилась принести субботние сладости.
Хозяин сказал: «А что ты подашь нам пить?»
«Может быть, содовую с малиновым соком?» — спросила она.
Он сказал: «А может, что-нибудь посерьезней?»
«Ого! — удивился Лолек. — Не иначе как тут собираются устроить помолвку! Бабчи, может, ты знаешь, кто будет невестой?»
«Посмотри в зеркало и узнаешь!» — отрезала Бабчи.
Но кто это там вошел? Неужто какой-то новый искатель ночлега?
«Я не принимаю новых постояльцев в субботу», — проворчал господин Зоммер.
В залу вошел Шуцлинг, разглядел меня и уселся рядом.
Явно неугоден он здесь, этот Арон Шуцлинг, неприятен — как хозяину дома, так и его домочадцам. И, почувствовав это, я поднялся и вышел с ним на улицу.
Шуцлинг выглядел смущенным. Возможно, потому, что накануне я видел его не в лучшей форме в трактире, а может, потому, что он позволил мне заплатить там за выпитое, — это же он пригласил меня, а кто приглашает, тот должен и платить.
«Я вытащил тебя из теплого гнезда, но и снаружи, увы, нет прохлады, — сказал Шуцлинг. — А может, тебе холодно? Ты ведь приехал из жаркой страны. Что будем делать? Хочешь, погуляем немного?»
«Но ведь мы и так уже гуляем!»
«Ты на меня сердишься?»
«Напротив, и ночь хороша, и луна светит, такая ночь буквально создана для прогулок».
И сказав это, я подумал: «Все, что мы могли сказать друг другу, мы уже сказали накануне, незачем было тебе приходить опять».
«Мне кажется, — сказал Шуцлинг, — что дни и годы человека продлеваются до тех пор, пока он не расплатится за каждое удовольствие, которое получил в этом мире».
«К кому ты обращаешься?» — спросил я.
«К кому же, кроме луны?»
«К луне? При чем тут луна?»
«В том-то и дело, что она ни при чем. Но глупец Арон, сын шибушского пекаря, когда-то думал, что она будет всегда светить ему так же, как в те его ранние дни, когда он был молодым парнем, а симпатичная портниха-брюнетка — молоденькой девушкой. Когда мы с тобой расстались, я вышел из трактира и сказал себе: „Пойду посмотрю на ее дом“. А потом подошел к нему, поскользнулся, упал и чуть не сломал себе ноги».
«Ты так боишься сломать ноги?»
«Вот здесь я боюсь, друг мой, вот здесь, — сказал он и положил руку на сердце. И, помолчав немного, добавил: — Ты еще помнишь Кнабенгута?[237] Он уже в лучшем из миров, а когда-то я через него познакомился с этой брюнеткой. Это было во время забастовки портных. Да, были дни. Такие дни никогда уже не повторятся. Забастовка днем, танцы и песни ночью. Кнабенгут, правда, не участвовал в нашем веселье и не танцевал с девушками, но он не завидовал тем, кому удавалось найти себе симпатичную подружку. Позже, уже в дни войны, я попал в Вену и там встретил его. Он стоял на мосту через Дунай и смотрел на прохожих. Я хотел молча пройти мимо, чтобы он опять не рассердился на меня за то, что я стал анархистом. Он еще мог бы, пожалуй, выдать меня австрийским властям, а если так, то мне нужно было побыстрей убираться из Вены подальше, в Америку. Однако он меня увидел и поманил. Я направился было к нему, но он меня остановил: „Не подходите слишком близко ко мне, я опасно болен“. Я остановился в нескольких шагах. Он тут же принялся разглагольствовать по поводу войны и той разрухи, которая ждет теперь нас и весь прочий мир. Голос его был слаб, но слова энергичны и убедительны. И я снова стоял перед ним, как когда-то, в тот час, когда он впервые открыл мне глаза своими речами и оторвал от печи в отцовской пекарне. А под конец он шепнул: „Это новое поколение, которое на пороге истории, — оно хуже всех, что были до него. И еще скажу тебе — мир становится все более уродливым, куда больше, чем мы с тобой когда-то мечтали его изуродовать“. Вот так. А сейчас, друг мой, мы уже вернулись к твоей гостинице, так что отправляйся-ка ты лучше спать».
У него дрожали руки и голос дрожал. Он повернулся и пошел прочь, а я долго стоял у порога гостиницы и смотрел ему вслед.
Не знавала радости я всю жизнь свою.
Спи скорей, сыночек, баюшки-баю.
Вот уже много лет я не вспоминал Кнабенгута, хотя, казалось, должен был вспоминать, потому что перед войной не было в Шибуше человека, о котором бы говорили столько, сколько о нем, и не было такого времени, когда бы он не будоражил весь город, в очередной раз собирая большие толпы социалистов, которых сам же сагитировал и организовал, выступая перед ними с пламенными речами. Это он организовал первую забастовку портных в нашем городе, а потом собрал тысячи жнецов в разгар жатвы и призвал их не возвращаться на работу, пока им не повысят зарплату и не выполнят другие их требования. «Ваши господа куда больше зависят от вас, чем вы от ваших господ», — убеждал он собравшихся и задержал жатву на целых три дня, пока власти не прислали наряд полицейских, чтобы восстановить порядок. Но Кнабенгут и тут заявил, что никакая власть не может принудить трудящихся, а когда полицейские примкнули штыки к ружьям, он увлек и полицейских своими речами, да так, что они опустили ружья и уже готовы были присоединиться к бастующим собратьям. В Шибуше были и другие люди, завоевавшие себе репутацию как в большом мире, так и в самом нашем городе, но никто не вызывал у нас таких чувств, как Кнабенгут, потому что другие лишь добавляли к тому, что мы уже знали и сами, а Кнабенгут учил нас тому, о чем мы никогда прежде не слышали. В старину, когда еврейский мир стоял на Торе, Шибуш давал миру раввинов. Потом он давал миру ученых мужей. Потом он стал порождать людей деятельных, однако эти люди способны были предложить нам лишь видимость деятельности. Но когда в дела нашей общины вмешался Кнабенгут, он мигом покорил наши сердца, обрушив на нас лавину настоящих дел, которые хлынули, словно из бочки.
Вот как она начиналась, эта его деятельность. В нашем городе было много обездоленных молодых парней — бедняков и детей бедняков, мелких служащих в лавках и магазинах и рабочих, которых хозяева нещадно гнобили днем и ночью. Появившись в городе, Кнабенгут первым делом собрал их, снял для них помещение и стал читать им лекции по естественным наукам и устройству общества. И постепенно они расправили плечи и подняли головы. Некоторые из них остались верны ему до конца и готовы были за него в огонь и воду, но другие впоследствии предали его и извратили его слова, а когда достигли того положения, которое прежде занимали их хозяева, стали вести себя с другими так же, как раньше хозяева обращались с ними самими. Своих верных учеников Кнабенгут настраивал против сионистов, а во время забастовок они следили, чтобы в ряды бастующих не затесались штрейкбрехеры. А тех, кто его предал, он вычеркнул из своего сердца, но, даже если ему представлялся случай, не сводил с ними счеты. Шуцлинг тоже сначала принадлежал к числу его учеников и был предан своему учителю даже больше всех других, но потом в городе появился Зигмунд Винтер и объяснил ему, что Кнабенгут — фантазер, который надеется исправить мир, переделав его на социалистический лад, тогда как этот мир нуждается не в исправлении, а в уничтожении.
Этот Зигмунд Винтер был сыном врача и тоже поначалу принадлежал к числу учеников Кнабенгута. То был темноволосый парень с красивыми глазами, вечно устремленными на проходящих мимо девиц. О нем рассказывали всякие истории, утверждая, среди прочего, что он имел привычку приставать к девушкам на улице и говорить им: «Дай на тебя поглядеть», что у нас в Шибуше не было принято, у нас к девушкам относились уважительно. Он не мог похвастать особыми успехами в учебе и переходил из одной гимназии в другую — иногда потому, что учителям не нравилось, как он пялился на них во время уроков, а иногда потому, что ему не удавалось постичь все тонкости преподаваемой ими мудрости. Впрочем, вполне возможно, что он не был лишен и каких-то достоинств тоже, просто наши люди о них не упоминали, ибо у нас в Шибуше любят рассказывать о своих знатных земляках только то, что умаляет их достоинство, и чем значительней и крупней человек, тем ожесточенней его бывшие земляки твердят, что в детстве он был совершенно ничем не примечателен, напротив — не мог понять даже такие слова Торы, которые понимает любой ребенок, и притом не особенно умный. Не будет большим преувеличением сказать, что, родись в нашем городе великан Ог, царь Башана[238], шибушцы с таким же ожесточением утверждали бы, что этот Ог намного уступал ростом даже нашему рабби Гадиэлю-Младенцу[239].
Когда Винтеру подошло время поступать в университет, он исчез неизвестно куда и занялся Бог знает чем, и несколько лет мы ничего о нем не знали. Но потом в городе прошел слух, что его арестовали в Гибралтаре за какое-то ужасное дело, и, не сообщи о том вскоре газеты, никто бы так и не поверил, что нашего Винтера заподозрили в намерении убить какого-то короля, проезжавшего через Гибралтар. У нас уже думали, что Винтера казнят, и считали такой приговор вполне справедливым, но потом в тех же газетах сообщили, что депутаты австрийского парламента выразили протест против того, что другое государство держит под арестом австрийского подданного, и как ни трудно поверить, но это вмешательство Австрии привело к тому, что Винтера освободили, и спустя недолгое время он снова появился в нашем городе. Он расхаживал по улицам с высоко поднятой, как у какого-нибудь принца, головой, в черной пелерине, ниспадавшей ниже колен, и в черной шляпе на чуть склоненной набок голове — усы лихо закручены вверх, борода спускается на грудь, этаким щитом царя Давила, и самые знатные девушки города толпятся вокруг него, и самые знатные люди города расступаются перед ним, а он идет так, будто весь Шибуш принадлежит ему одному.
Прошло немного дней с его появления, и в Шибуш прибыли газеты с фотографиями: Кропоткин, Бакунин, Реклю[240], рядом наш Зигмунд Винтер. Боже, Боже, Шибуш никогда прежде не удостаивался такой чести, чтобы фотография его уроженца была опубликована в газетах, тем более — рядом с такими знаменитыми людьми. Правда, если честно говорить, мы не очень-то знали, кто такие эти Кропоткин, Бакунин и Реклю и чем они знамениты, но мы понимали, что это важные люди, потому что если бы они не были важными, то газеты не стали бы публиковать их фотографии. И мы не ошиблись: вскоре знающие люди растолковали нам, что двое первых — это люди королевской крови, а третий — университетский профессор.
По какой же причине Винтер вернулся в Шибуш? Если верно, что он замышлял поднять руку на какого-то короля, так ведь у нас в Шибуше нет королей. И вообще, что плохого сделали ему короли, что он хотел посягнуть на их жизнь? А даже если он анархист, то это ничего не оправдывает. Сколько людей, столько мнений, если каждый человек будет вести себя в соответствии со своими мнениями, во что превратится наш мир?!
Но прошло немного времени, и в городе начали ходить брошюры и листовки с грубыми выпадами в адрес Божественных заповедей и мировых законов, придуманных великими людьми в череде поколений ради исправления мира. Высмеивая все эти заповеди и законы, эти брошюры и листовки восхваляли свободную любовь и тому подобное. А затем в городе начались бурные споры и разногласия, и, что ни день, стали вспыхивать ссоры и драки. И то не были прежние споры и разногласия между социалистами и сионистами или между самими социалистами. Мы-то полагали, что те, кто пошел за Кнабенгутом, связан с ним навечно, а тут вдруг многие из них стали лить на него всякую грязь и в конце концов дошли до того, что возненавидели и его самого, и своих бывших товарищей, оставшихся ему верными. Тогда Кнабенгут выступил против этих людей, как никогда раньше не выступал против какого-либо человека или фракции. Ведь кто были его прежние противники? Либо люди, знавшие, что у них за душой немало недостойного и боявшиеся разоблачения, либо сионисты, которые всего лишь баловались словесными перепалками. А тут он встретил безумствующих фанатиков, готовых пожертвовать собой, а заодно и всем миром. Но потом он увидел, что ему не удается справиться с ними, и он выдал их властям. Впрочем, некоторые говорили, что их выдал не он, а кто-то из его учеников. Но кончилось тем, что за действия анархистов власти посчитались с самим Кнабенгутом. Что же до анархистов, то одни из них бежали из страны, а другие только усилили свои нападки на того же Кнабенгута. Однако власти и тут закрыли глаза на их действия, и тогда многие в городе стали смеяться над этим человеком, у которого ученики забрали его оружие и повернули против него же. И мы, в нашей молодежной группе, тоже были этим довольны. Не потому, будто мы были близки к анархистам по убеждениям, но тут ведь такое дело: когда человек читает Коран, его не подозревают в том, что он хочет стать турком, а вот когда он читает Евангелия, сразу думают, что он вероотступник. Потому что одно далеко, а другое близко.
Меня не привлекали ни сам Кнабенгут, ни его взгляды, но я много размышлял о нем. Сила — это большое достоинство в человеке. Еще большее достоинство — способность уступить. И когда оба эти достоинства объединяются в одном человеке, мы им восхищаемся. В Кнабенгуте как раз и сочетались оба эти качества. В своих делах он продемонстрировал и свою силу, и отказ от личных интересов. Порой его средства были неверны, хотя цель была правильной, порой наоборот, но так или иначе, а мы никогда не слышали, чтобы он требовал чего-то для самого себя. Мы привыкли к людям, которые копят силы, чтобы низвергнуть своих противников, и даже готовы уступить для этого немного — при условии, что другие уступят много; но редко доводится увидеть человека, который уступил бы свое ради блага других. Кнабенгут не поддавался, когда его пытались подкупить хорошей должностью. Более того, он оставил свои занятия философией и начал изучать юриспруденцию и тому подобное, причем не для того, чтобы сделать это средством личного обогащения, а для защиты угнетенных, даже бесплатно, и нередко сам брал взаймы под проценты, чтобы этими деньгами поддержать бастующих. Мы привыкли к тому, что люди тратят деньги ради власти, ради господства, на худой конец, ради женщин или лошадей. Но Кнабенгут не гонялся ни за женщинами, ни за рысаками, он не пытался стать депутатом парламента, он вообще не искал для себя никакого почета или выгоды. Конечно, и в Шибуше хватало идеалистов, но, между нами говоря, чего стоил этот идеализм? Если человек покупал акцию в Сионистском банке, брал шекель в знак членства и платил ежемесячный взнос в сионистское общество, он уже считался у нас хорошим сионистом. А Кнабенгут за свои деньги снял помещение для своих учеников, настоящий Дом собраний, и меблировал его за свой счет, и покупал им книги и газеты, и даже выучил идиш, чтобы говорить с ними на их языке. Наши же местные сионистские лидеры в большинстве своем поленились даже ивритскую азбуку выучить как следует.