И действительно, этот вывих повлек за собой другую, куда более тяжелую болезнь, которая обычно поражает стариков, если им приходится долго лежать. Свои новые страдания рабби Хаим принимал благоговейно. Он ни в чем не изменился лежал молча и не издавал ни единого стона. Куба приходил теперь каждый день, менял одни лекарства на другие и беседовал с Ципорой, а Хана и Ципора по очереди сидели возле отца — Хана ночью, Ципора днем. Иногда Ципора оставляла его и уходила, потому что ее мать уставала за день и не могла стоять на кухне и готовить и Ципоре приходилось варить на всю семью, включая отца, который с того дня, как заболел, перестал привередничать и ел все, что ему приносили.
Однажды, когда мы остались с ним вдвоем, я спросил его, как он себя чувствует. Он ответил мне шепотом: «Бог сделает то, что хорошо в Его глазах» — и закрыл глаза. Я думал, что он заснул, но он вдруг зашевелил губами. Я прислушался и различил, что он шепчет: «А все-таки, какие же куры кошерные — с проколотым горлом или с разрезанным?» Он заметил, что я смотрю на него, и добавил: «С этого спора все и началось».
Спустя некоторое время он приподнял голову: «Когда человек лежит вот так, ему ничего больше не нужно, он может быть доволен. Но что, если человеком называется тот, кто ходит, а не стоит или лежит? Ведь главное в существовании человека — совершать добрые дела, пока его носят ноги».
Я испугался и разволновался. Не столько из-за его слов, сколько из-за того, что он заговорил. А он вдруг начал говорить, не останавливаясь. И еще меня удивило, что за все время этого монолога он ни разу не помянул человека, ни добром ни злом. Он как будто вообще не связывал человека с его поступками, потому что всякую свою фразу начинал со слов: «Причина всех причин в Своем благословенном милосердии породила это» — и кончал словами: «По воле Причины всех причин было это вызвано». Мы с вами, дорогие братья, тоже знаем, что все в мире приходит от Единственного, но мы при этом добавляем дела человека к делам Всевышнего, как будто Он и человек партнеры, а рабби Хаим не добавлял.
Под конец он протянул мне старый, помятый листок бумаги и попросил прочитать этот листок после его смерти, еще до того, как его отвезут на место последнего успокоения. Он увидел, что мои глаза наполнились слезами, и взял мою руку со словами: «Еще не пришел час моей кончины, но она близка, и я прошу, чтобы написанное в моем завещании было выполнено полностью».
Через час пришла Ципора, а за ней Куба. Он опять стал осматривать больного и надолго задержался с ним. Когда он вышел, я пошел за ним и рассказал, что рабби Хаим дал мне свое завещание. Куба снял шляпу, покачал головой и ничего не сказал. Я боялся спросить, полагает ли он, что смерть рабби Хаима так близка, и в то же время страшился, что он сам вот-вот скажет мне об этом. Куба вернул шляпу на голову и пошел к себе, заложив руки за спину и широко выбрасывая ноги. Потом вдруг остановился, обернулся и крикнул: «Почему тебя не видно?»
Я спросил: «Что значит — не видно? Разве ты меня не видишь?»
Он прокричал: «Почему ты не приходишь ко мне?»
«Почему не прихожу? Но ведь я ухаживаю за больным».
«Ну если ты ухаживаешь за больным, так приходи на следующей неделе».
«На следующей неделе?»
«Сервус!»
У меня потемнело в глазах. Сердце мое упало. Я стоял посреди улицы и не знал, куда идти. За Кубой нельзя, ведь он велел приходить на следующей неделе, а еще не кончилась эта. И к рабби Хаиму нельзя, чтобы он не почуял чего-нибудь по моему виду.
Наступил канун субботы. В гостинице пекли, варили, готовили субботнюю трапезу. И вдобавок, если не ошибаюсь, у них появился новый гость. А может, и не было никакого нового гостя, и мне просто показалось, что он есть, но из-за него мне стало неприятно там сидеть, и я направился навестить больного.
Шел я, шел и вдруг сказал: «Вус от ир зих цу мир ангечепт?», то есть: «Чего вы ко мне прицепились?» — на том языке, на котором говорят в моем родном городе. Сказал и сам поразился. Во-первых, потому, что вокруг не было никого, кто бы следовал за мной. А во-вторых, потому, что я всегда полагал, что сам с собой разговариваю на святом языке иврит, а оказалось, что на языке будней, на идише.
Но тот человек, что увязался было за мной, а потом исчез, теперь вдруг снова появился. У него было грубое лицо мясника, а борода — как у казенного раввина[272]. Озабоченный своими мыслями, я его сначала не заметил. Но он остановил меня и спросил: «Ты идешь к рабби Хаиму?»
Я сказал: «Откуда ты знаешь, что я иду к рабби Хаиму?»
«Потому что я тоже иду к нему».
Я подумал: «Ведь он же ведет с собой овцу, как же он войдет с ней к рабби Хаиму?»
Он нагнулся, сорвал пучок травы, сунул овце в рот и сказал: «Моисей, зачем ты смотришь туда?»
Я ответил: «Ты обращаешься ко мне? Так меня не зовут Моисей, и я не смотрю туда».
«Моисей, — укоризненно сказал он, — как же ты говоришь, что не смотришь туда? А тот голубь, что кружит над нами, — разве ты не смотришь на него?»
Я повторил: «Здесь нет никакого голубя, и меня не зовут Моисеем».
Он спросил: «А кто же это там танцует на шляпе раввина? Медведь, что ли?»
Я снова крикнул: «Вус от ир зих цу мир ангечепт?!»
Он улыбнулся: «Хочешь, я покажу тебе чудо? Видишь эту овцу? Вот сейчас я потяну за веревку, и она исчезнет».
Я огляделся: «Ну, где же чудо, о котором ты говорил?»
Он сказал: «Поскольку ты веришь, что я могу сотворить чудо, мне уже не нужно трудиться его сотворять. Но чтобы не оставить тебе ни с чем — смотри, сейчас я потрусь о стену и скажу: „Деньги“, а тебе покажется, что это Игнац».
Я сказал: «Какое же это чудо, ведь вот он Игнац, стоит передо мной».
«А где же я?» — спросил он.
«Ты?»
Он похлопал по своей шляпе: «Ну да — где я?»
«Ты? Где ты?»
Я оглянулся по сторонам и спросил Игнаца: «Что это за человек был здесь, с овцой?»
Игнац поднял голову, посмотрел на меня всеми тремя дырами, что у него на лице, и сказал: «Нету здесь никакого человека с овцой».
«Но ведь я сам их видел!»
«Наверно, господин соизволил себе их вообразить».
Я оставил расспросы.
«Жаркий день сегодня, верно, Игнац? — сказал я. — Боюсь, что будет дождь».
«Да, жаркий день, господин», — согласился Игнац.
«А что это там летает над крышей Дома учения?» — спросил я.
«Ворона или голубь», — ответил Игнац.
«Значит, тот человек верно говорил», — пробормотал я про себя.
«Какой человек?»
«Хозяин овцы».
«Какой овцы?»
«Той, которую вел человек, искавший Моисея».
«Моисея? Кто здесь Моисей?»
«Вот я тебя и спрашиваю».
«У нас есть несколько Моисеев в городе», — сказал Игнац.
«Почему же ты сказал, будто не знаешь?»
«Потому что ты спрашивал о каком-то Моисее, который здесь, а не вообще о Моисее, — сказал Игнац и протянул руку. — Пенендзы, господин, пенендзы!»
Я дал ему какую-то мелочь и пошел дальше.
У рабби Хаима я застал Хану. Она дремала возле его постели. Когда я вошел, она встала, протерла глаза и попросила меня присесть. Я сказал, что готов посидеть здесь, если она пойдет немного отдохнуть. Но она возразила: «Нет, я подожду, пока придет Ципора». Рабби Хаим поднял на нее умоляющие глаза и прошептал: «Иди, доченька, иди». Она посмотрела на него и нехотя вышла.
Я спросил рабби Хаима, как прошла ночь. Он прижал руку к сердцу, и чистый свет сверкнул в его глазах. Потом он приподнялся на кровати, сел, спустил ноги и встал. Медленно вышел из сарая, а когда вернулся, то помыл руки, произнес положенное благословение по выходе из туалета и снова лег. Вытянулся во всю длину и сказал: «А сейчас меня зовут».
Я оглянулся по сторонам — кто его зовет?
Он увидел это и улыбнулся. Лицо его вдруг осветилось, будто в нем зажгли свечу, и глаза засияли, как солнце. Он снова потер руки, словно омывая их, и произнес: «Шма Исраэль».
И с этими словами душа его отлетела.
Когда пришли люди из Погребального общества очистить его тело и приготовить к погребению, я вспомнил о том листке, который он мне дал, и развернул его. Завещание состояло из отдельных параграфов, и было их ровно семь.
«Первое. К вам, достопочтенные, взываю, к вам, богобоязненные люди Погребального общества, вершащие воистину богоугодное дело, чтобы вы похоронили меня на том участке поля, где хоронят недоношенных младенцев.
Второе. Очень-очень прошу не ставить на моей могиле никакого каменного памятника, а если близкие захотят сделать для себя знак на моей могиле, пусть сделают его из дерева и напишут на нем простыми буквами: „Здесь покоится Хаим“ — и не прибавят к этому ничего, кроме начальных букв просьбы: „Да будет включена его душа в список для воскрешения“.
Третье. Очень-очень прошу городского раввина, долгой и хорошей ему жизни, чтобы он простил меня за то, что я его огорчал, заставляя бледнеть прилюдно, хотя он, конечно, и сам давно простил мне эту обиду, но я в любом случае прошу его изгнать всякую злобу против меня из своего сердца.
Четвертое. Очень-очень прошу всех людей, которым я причинил вред телесный или денежный посредством споров и разногласий, если они живы, пусть простят меня всем сердцем, а если умерли и известно, где их могилы, то прошу милосердных людей, коли им случится попасть в те места, подойти к их могилам и попросить прощения от моего имени. Но пусть не тратят на это деньги специально — например, чтобы собрать миньян и пойти на их могилы.
Пятое. Очень-очень прошу моих дочерей вести себя уважительно со своей матерью и не огорчать ее ни словом, ни намеком, а больше всего я прошу прощения у нее самой за все неприятности, которые я причинил ей на этом свете.
Шестое. Поскольку человек не знает своего последнего дня, я приказываю силой этого завещания выполнить волю мертвого: если я умру и буду похоронен в тот день, когда говорят таханун, чтобы не произносили надо мной надгробное слово и не произносили бы его через семь дней траура.
Седьмое. Но я прошу, чтобы за упокой моей души прочли главу из Мишны. Для этого я оставляю некоторую сумму денег, которую заработал своим трудом, и ожидаю милосердия Небес и людей по отношению к моей душе, чтобы читали Мишну со всеми комментариями, слово за словом, а после чтения прочли бы раввинский кадиш, как заповедано обычаем. А после раввинского кадиша прочли бы псалом сто первый, молитву страждущего. И я твердо уверен, что мои добродетельные дочери, долгой им жизни, не будут в обиде на меня за то, что ту сумму денег, которая должна была достаться им по закону наследства, я трачу для своей пользы и удовольствия, и надеюсь на милость Небес, что благо их отца будет благом для них во все дни их жизни».
А в самом конце листка было написано: «Вещи, которые останутся после меня, как-то — печь для варки и посуда, в которой я варил кофе, а также моя нательная одежда, пальто и другие вещи, которые можно использовать или просто захотеть, пусть будут переданы в подарок несчастному страдальцу, уважаемому Ицхаку по прозвищу Игнац. И пусть не будет изменено ни одно слово из всего того, что я повелеваю сегодня при написании этого завещания, будучи здоровым, как любой человек, и да будет благословен слушающий его».
Рабби Хаим ушел в мир иной и удостоился быть похороненным в день своей смерти. Когда мы шли за его носилками, раввин наклонился ко мне и сказал: «Он заслужил, чтобы над ним произнесли большое надгробное слово, ибо от надгробного слова над праведником сердца пробуждаются к покаянию, но что делать, если он умер в канун субботы, когда надгробные слова не произносят? А кроме того, ведь он сам завещал не произносить над ним никаких надгробных слов. Выходит, что он — как тот ученый муж, над которым не было произнесено надгробное слово, потому что закон запрещал его оплакивать, а нам остается просить милости, чтобы к нам не были отнесены слова Гемары об ученом муже, над которым не были произнесены положенные надгробные слова».