Я не стал ждать, пока он вернется, этот Лейбче. Когда он ушел к Гинендл, я вышел и опять направился на левую сторону Стрыпы, к тому дому, где жил в детстве с отцом, с матерью, с сестрами и братьями. Меня с утра тянуло туда, но сначала я встретил Ципору и задержался с ней, а потом этот Лейбче… И хотя он так и не рассказал мне о несчастьях мирного времени, в душе моей не было радости. В наши дни, рассказывают тебе о военных временах или о мирных, все одинаково грустно.
Улица, по которой я шел, в старину была воплощением покоя. В начале ее стояло здание почты, в середине — гимназия, а в конце — женский монастырь, в котором был небольшой госпиталь, окруженный огромным садом. Между этими зданиями тянулся ряд маленьких домов, смотревших на Стрыпу, а напротив почты, в тени акаций, стояли несколько зеленых скамеек, и туда приходили городские интеллигенты, почитать газету в тишине. А по вечерам парни с девушками гуляли там до самой полуночи и еще часок-другой прихватывали, если хотели.
Теперь скамейки исчезли, деревья были срублены, большинство домов вдоль Стрыпы лежали в развалинах, и городские интеллигенты поумирали. Ничего не осталось от былого покоя, кроме самой Стрыпы, которая, как обычно, текла внизу. Это была та река, в которой я купался в детстве и над которой зажигал свечу в первую ночь слихот[264], чтобы посветить душам утонувших в ней, — пусть увидят эту свечу, если встанут на молитву о прощении, и остерегутся злых духов, которые попытаются прилепиться к ним. А поскольку скамеек не было и негде было посидеть над рекой, я пошел к тому дому, где жил в детстве.
Все дома на этой улице стояли в одном ряду, а наш дом немного выбивался из ряда, потому что стоял чуть глубже, подальше от улицы, и к нему нужно было подниматься по каменным ступеням. Перед домом лежала большая каменная плита, а за домом возвышалось нечто вроде пригорка, за которым мир для меня кончался. Там я в детстве выкопал себе маленькую яму, вроде ямы Асмодея[265], а на плите перед домом я играл со своим маленькими соседками в мяч. Это была не того рода игра, в которые обычно играют мальчики, те игры основаны на рассказах из Писаний — например, о падении стен иерихонских или о сражении Давида с Голиафом, — тогда приходилось много махать руками, бегать и волноваться, потому что мяч, когда ты позволяешь ему лететь, внезапно становится твоим господином: хочет — катится туда, хочет — падает сюда, и ты никогда не уверен, что он вернется в твои руки.
Когда же это я перестал играть с девочками? По-моему, это случилось в тот день, когда я побежал за мячом, а одна маленькая девочка побежала за мной, и моя рука коснулась ее руки, и мое лицо покраснело, и я понял, что в этом есть что-то неправильное. Я отбежал от нее и стал играть один. Как-то раз учитель увидел, как я играю. Он сказал: «Зачем тебе играть в мяч? Если этот мяч тебе нужен, почему ты его бросаешь, а если ты его бросил — почему ты за ним бежишь? Не иначе это твой дурной инстинкт соблазняет тебя гоняться за ним. Так не поддавайся своему инстинкту».
Не знаю, то ли картинки, сохранившиеся в памяти, предваряют то, что видят глаза, то ли видимые воочию картины вызывают соответствующие картинки из памяти, но каждый раз, как я вижу этот дом, ко мне приходят одни и те же воспоминания. Однако на этот раз воспоминания победили то, что я видел. Ибо хотя я стоял перед домом, широко открыв глаза, его заслонял вид того же дома, каким он был в те времена, когда в нем жила наша семья. Мы — на нижнем этаже, а хозяин с сыном — на чердаке, в праздничной сукке. Лучшего хозяина нельзя было бы придумать. Как жаль, что ему не довелось прожить всю жизнь в своем доме и что дом этот забрал себе доктор Цвирн! Вот — в чем не преуспел Якубович, в том преуспел Цвирн.
А где же все-таки сейчас сын нашего жестянщика, друг моего детства Куба? Когда я взошел в Страну Израиля, он окончил гимназию и поступил в университет. Если он жив, то может оказаться адвокатом или врачом. Помню, он как-то сказал мне: «Когда я вырасту, пойду в колонию прокаженных и буду ухаживать за ними»[266]. И вот я опять стою возле его дома. Но всякий раз, когда я сюда приходил прежде, дом этот стоял пустой, а сейчас в нем как будто бы кто-то живет. Кто это вдруг заявился сюда? Мне ведь говорили, что во всем городе не сыскать человека, который арендовал бы этот дом, потому что доктор Цвирн не хочет сдавать его задешево, а большую цену заплатить некому.
Я подумал: «Зайду, посмотрю. Может, новый жилец встретит меня приветливо, покажет мне свое жилье. Ведь это дом, в котором жили я, и мой отец, и моя мать, и мои братья и сестры. Если даже Цвирн перестроил его заново, все равно что-то от моего детства должно было сохраниться».
Я постучал, но мне не открыли. Я снова постучал, и мне снова не открыли. Я заглянул в окно, но не увидел ничего, кроме собственной тени, и вдруг понял, что это она, моя тень, ввела меня в заблуждение.
Я пошел дальше и шел до самого конца улицы. Прошел мимо всех домов и всех развалин, пока поравнялся с женским монастырем. И он тоже был разрушен. С тех пор как я приехал в Шибуш, я не бывал здесь, а если и бывал, то поздней ночью, ведь если бы я хоть раз пришел сюда днем, то обязательно увидел бы этот маленький домик возле монастыря с табличкой на входе. Большинство букв на табличке расплылись и стерлись, словно она долгое время была мишенью для мальчишек, учившихся стрелять из лука. Но я не пожалел времени — терпеливо соединил оставшиеся буквы друг с другом, а те, что стерлись, добавил по своему разумению и прочел: «Д-р Яков Милх, врач».
Навстречу мне вышел высокий, худощавый человек в грубой обуви, какую носят военные, и в таких же брюках, тесных в коленях. Воротник его рубахи был открыт, борода растрепана. Не успел я ретироваться, как он посмотрел на меня, прищурив глаза, и спросил: «Ты сын такого-то и такой-то?» — и, не дожидаясь ответа, протянул мне руку и назвал мое имя. Не то имя, которое я ношу сейчас, в Стране Израиля, а то, которое я получил при рождении. Я тоже протянул ему руку и воскликнул: «Куба?!» Потому что это действительно был тот самый Куба, сын одноглазого жестянщика. И, не зная, что ему сказать, спросил, что он здесь делает.
«Что я здесь делаю? — переспросил Куба. — Живу. Разве ты не видел табличку на входе?»
Я спросил, запинаясь: «Но откуда эта фамилия?»
«Я взял фамилию матери», — сказал Куба.
И тут же схватил меня за руку и потащил в дом. Усадил на стул и стал смотреть на меня в полном молчании, как будто лишившись дара речи. Потом провел рукой по глазам и сказал: «Почему мы молчим? Что, нам нечего сказать друг другу? Мы ведь обычно так много разговаривали! Тебя испугало мое новое имя? Мой отец не оформил свой брак, как того требовали законы, поэтому меня записали на фамилию матери, отсюда и мое нынешнее имя — Яков Милх. — Он подергал свою растрепанную бородку. — Я слышал, что ты приехал в Шибуш, но как раз в тот день, когда это услышал, должен был уехать и только три дня назад вернулся. Я рад, что ты пришел».
Я поправил его: «Я просто гулял по этой улице, дошел досюда и даже не думал, что найду тебя здесь. Более того, все те дни, что я здесь, я не расспрашивал о тебе, потому что со времени войны, когда о каждом, о ком я спрашивал, мне говорили, что он ушел на вечный покой и каким именно образом, я взял себе за обычай не спрашивать, жив такой-то или нет. Поэтому сейчас, когда я тебя вижу, я рад вдвойне».
«Но если ты не знал, что я здесь живу, — спросил Куба, — зачем же ты забрался в такую даль?»
«Я болен, — объяснил я. — Я вышел погулять и так, гуляя, дошел досюда. Но вообще-то, с тех пор как я приехал в Шибуш, мне еще ни разу не случалось сюда приходить».
«Ты говоришь, что болен, — сказал Куба, — но ты не очень-то похож на больного. Посиди, поговорим немного. Или давай-ка я сначала осмотрю тебя, пока твои болезни не убежали, — ведь тогда мне нечего будет делать».
Я перечислил ему все мои болячки — лихорадку, воспаление в горле, боль в сердце, короче — все недуги, которыми я страдал, не про вас будь сказано, в недавние или прошлые дни.
Он натянул белый халат, вымыл руки, надел на лоб зеркало и усадил меня на стул. Сам сел напротив меня и посмотрел мое горло. Потом велел мне лечь на кушетку. Осмотрел меня, что называется, вдоль и поперек, постучал по груди и спине, потом поднял, перечислил все мои преходящие недуги и научил, что делать, если болит горло, и что делать, если болит сердце. А под конец дал мне лекарства — одно против простуды, второе против болей в сердце, причем бесплатно, потому что лекарства эти ему присылали даром фармацевтические фирмы из Германии, чтобы приохотить к ним больных.
Потом посмотрел на часы и сказал: «Мне очень жаль, но я вынужден попрощаться с тобой, потому что должен ехать за женой, но я тебя не отпущу, пока ты не пообещаешь мне, что придешь ко мне завтра на обед. И не опасайся, я не подам тебе некошерное мясо или зарезанную не по правилам птицу».
«Ах, так это ты — тот доктор-вегетарианец, который научил мою хозяйку готовить тысячу разных блюд из овощей?!» — воскликнул я.
«Какая от этого польза, — сказал Куба, — если она по-прежнему варит мясо? А что, госпожа Зоммер больше ничего тебе обо мне не рассказывала?»
«Что она могла мне рассказать? — спросил я. — Если она и упомянула о тебе; то как о „вегетарианском докторе“, я даже не догадался, что это ты и есть».
«А сам ты обо мне не спрашивал?»
Я сказал: «Я ведь тебе говорил, что со времен войны не спрашиваю, жив такой-то или где он. И каждый человек, которого я встречаю, что ты, что Шуцлинг, — для меня как радостная находка».
Он посмотрел на меня: «Ты слышал, что случилось у Шуцлинга? Я встретил его в поезде, когда возвращался домой. Разве мало было этим блюстителям закона забрать у человека одну дочь — нет, им нужно было забрать сразу всех трех!»
«Ты сказал, что в тот день, когда услышал о моем приезде, ты уезжал из города. Куда ты ездил и зачем?»
«Куда и зачем? Да вот один из моих друзей-врачей заболел и попросил меня присмотреть за его больными. А теперь он выздоровел, и я вернулся домой».
«А на кого ты оставил собственных больных?» — спросил я.
«На самих себя, — сказал Куба. — На самих себя и на их Отца небесного. А кроме того, разве в Шибуше не хватает врачей? Да здесь врачам больше нужны больные, чем больным — врачи. — Тут он вынул часы, с сожалением прищурил глаз и сказал: — Время ехать. Но помни, ты обещал мне прийти завтра на обед. Servus! То бишь „адью“».
Когда я рассказал госпоже Зоммер, что приглашен на обед к доктору Милху, она сказала: «Значит, вегетарианский доктор в городе. — И вздохнула, видимо, от угрызений совести, что не была достаточно осторожной в том, как меня кормила. А потом добавила: — Ну, завтра господина накормят предостаточно. Доктор Милх — большой специалист в кулинарии».
Видимо, госпожа Зоммер не очень высоко ценила «вегетарианского доктора» как врача. И подобно ей относился к нему весь город. Больные, у которых были деньги, вызывали других врачей, и только больной, который не имел денег, вызывал доктора Милха. И доктор Милх приходил к этому бедняку, и возвращался, и приходил снова, даже когда его не вызывали. Более того, он отдавал этим беднякам кое-что из того, что ему приносили пациенты из деревень — те, что приходили к нему, и лечились у него, и платили ему чем могли — маслом, яйцами, хлебом, овощами, фруктами.
Беды войны и все несчастья, случившиеся после нее, изменили, в большей или меньшей степени, прежние понятия и ценности, заменив их новыми — когда лучшими, когда худшими. И в этом отношении Шибуш ничем не отличался от всего мира. Но к врачам Шибуш относился так же, как до войны. Шибуш привык, что врачи ведут себя так, будто обладают властью, и не общаются со всеми прочими, то есть с больными, которые платят им за их труд. В медицине вообще сохранилось еще кое-что от древней магии — чем дальше врач от больного, тем он важнее, и чем больше он требует за визит, тем большим специалистом он считается. А доктор Милх не следовал ни одному из этих правил — он встречал человека и говорил с ним как с равным, и, если больной был беден, он приносил ему кое-какие продукты. И поэтому невежи за глаза смеялись над ним. Куба потом говорил мне, что вначале сердился на них, а потом сказал себе: «Из-за их глупости я не буду менять свои принципы».
Назавтра я пошел к нему. В его доме не было прислуги, но там было чисто и прибрано. Едва я вошел, он буквально забросал меня вопросами — не успевал я ответить на один, как он уже задавал следующий. Он хотел сразу узнать обо всем, что произошло со мной за все эти годы, но, как только я начинал рассказывать, он перебивал меня и переходил к другому. И все это время был печален. Как будто бы все, что я ему рассказывал, казалось ему лишь предисловием к чему-то главному и самому важному. Но что было этим главным и что он хотел от меня услышать, я так и не понял.
Время обеда прошло, и меня начал мучить голод. Я думал, что Куба вот-вот накроет стол и я смогу поесть досыта, и даже начал уже чувствовать на душе некую приятность, как на исходе поста, когда садишься за накрытый стол. Но Куба был возбужден и взволнован и рассказывал мне сразу тысячу вещей — о наших товарищах, которые погибли на войне, и о деревьях, которые посадили в их честь на горе Герцля, и о некоторых других наших товарищах, которые не выдержали испытаний и сделали то, что сделали, и об одном из них, который сбился с пути, а потом начал совращать других и в конце концов повесился в туалете в их церкви. Посреди разговора он вскочил и побежал принести мне толстый альбом групповых фотографий — его и его товарищей по гимназии и по университету, а также его учителей и наставников из той больницы, где он работал, и медсестер, которые там работали.
«А кто это?» — с опаской спросил я.
Куба наклонился над альбомом и прошептал: «Это моя жена».
Стройная полная блондинка с добрыми темно-голубыми глазами смотрела на нас с фотографии.
Я взял снимок в руки и внимательно посмотрел на нее. Ее грустное обаяние затронуло мою душу. Куба снова наклонился, взял у меня снимок, вернул его на место и посмотрел вокруг, точно ребенок, заблудившийся в лесу.
Я вынул сигарету и закурил. Куба удивленно спросил: «С каких это пор ты куришь? Что-то я не припомню, чтобы ты курил. Курение вредно для организма и ослабляет тело. В любом случае не стоит курить перед едой».
Он вышел и вернулся с двумя чашками молока и пирогом. Поставил одну чашку передо мной, другую перед собой и сказал: «Поедим и выпьем». Я выпил молоко и оставил пирог, чтобы начать еду голодным, потому что думал: сейчас он накроет стол и принесет поесть. Но он сидел, как прежде, — один глаз немного прищурен, а другой поглядывает на меня. Потом он открыл прищуренный глаз, долго смотрел на меня и наконец произнес: «А ведь у меня на тебя обида, и я хочу тебе о ней сказать. Когда я поступал в университет, я написал тебе, что хочу после университета совершить алию, и спрашивал, какую, по-твоему, профессию мне следует выбрать, чтобы быть полезным в Стране. И ты посоветовал мне заняться медициной».
Я удивился: «И из-за того, что я посоветовал тебе заняться медициной, ты сердишься на меня?»
«Нет, — ответил Куба, — не из-за этого. А из-за того, что дальше ты добавил: „Все это я написал, чтобы не оставить тебя без ответа. Но если ты хочешь послушать меня, то сиди на месте и не думай об алие“».
Я сказал: «И правильно добавил».
«Что же тут правильного?» — спросил Куба.
«Всякий, кто хочет взойти в Страну Израиля, — сказал я, — восходит в нее, даже если ему говорят не делать этого. И если бы ты действительно хотел приехать в Страну, ты бы приехал».
Куба задумчиво прищурил один глаз, посмотрел на меня другим, и какое-то время мы сидели молча. Я взял его руки в свои: «Йерухам Хофши сердится на меня за то, что из-за меня уехал в Страну Израиля, а ты сердишься за то, что из-за меня не приехал в Страну. Но что было, то прошло. А сейчас расскажи об остальных твоих делах. Ты сказал мне вчера, что едешь встретить жену».
«Она не приехала».
«Почему?»
«Потому что встретилась со своим мужем в другом месте, — сказал он и тут же добавил: — Я вижу, ты не понимаешь, что я говорю, сейчас я тебе объясню».
«Ты прав. Я действительно не понимаю. Если она твоя жена, то ее муж — это ты, а если ты не ее муж, то и она не твоя жена. А из твоих слов можно заключить, что ты и ее муж — это два разных человека».
Он вздохнул: «Так оно и есть. Моя жена — не моя жена, и я — не ее муж».
«Тогда почему же ты поехал встретить ее?»
«Она не так богата, чтобы жить в гостинице. А ей нужно было встретиться здесь с тем, кому предстоит стать ее мужем. Вот я и пригласил ее пожить у меня, чтобы сэкономить расходы на жилье».
«Из этого следует, что вы расстались друзьями», — заметил я.
«Ты говоришь „друзья“, — вздохнул Куба, а я тебе скажу, что это слово — ничто в сравнении с той любовью, которую мы сохранили друг к другу».
«Тогда почему вы развелись?»
«Ты задал больной вопрос, а я не знаю, как на него ответить. Давай-ка лучше я принесу обед, ты, наверно, голоден».
Он вышел и вернулся с двумя чашками молока.
«Пей», — сказал он и протянул мне чашку.
«И это вся твоя еда?» — спросил я.
«Ты полагаешь, что человек должен обязательно набить себе живот? — ответил он. — Чашка молока утром, чашка молока в полдень и ломоть хлеба, два-три ореха, или яблоко, или груша — вполне достаточно, чтобы насытиться. Люди умирают не от голода, а от излишней еды. Но если ты привык баловать себя, я сварю тебе яйцо. Одна крестьянка принесла мне сегодня дюжину яиц. Видишь, прошло всего четыре дня, как я вернулся, а мои пациенты уже тут как тут. Ты хочешь яйцо всмятку или яичницу?»
Я сказал: «Вернемся к прежней теме».
«Почему я дал развод своей жене?»
«Расскажи мне то, что ты рассказал бы любому», — сказал я.
«Я не стал бы ничего рассказывать любому, — сказал он. — Но тебе я готов рассказать».
И тут сердце его, видно, переполнилось, потому что он уже не мог сдержаться — начал рассказывать и рассказал все[267].
Когда он закончил, я спросил его: «Ты коэн?»
«Какое это имеет значение?» — удивился он.
«Коэнам, — объяснил я, — запрещено возвращаться к своим разведенным женам, но это не касается ни левитов[268], ни всех остальных евреев».
«Вот такие вы, — сказал Куба, — вам протягивают палец, так вы хотите всю руку. Ладно, скажу тебе правду: сразу же после того, как я дал ей развод, я захотел, чтобы она вернулась. Но ты, наверно, не понимаешь, как это может быть».
Я улыбнулся: «С тобой произошло то, что случилось с Гартманом».
«Кто это Гартман?» — спросил он.
«Есть такой человек по имени Гартман, — сказал я. — Он дал развод своей жене, а когда они вышли из раввинского дома после церемонии развода, его вновь охватила любовь к ней, и он вернул ее»[269].
«Да, со мной произошла такая же история, — сказал Куба, — только у меня не хватило сил ее вернуть. Но она иногда приходит ко мне и остается у меня ночевать».
Я спросил: «А что говорит по этому поводу ее новый муж?»
«Что ему говорить, — сказал Куба. — Он ничего не говорит».
«А он все знает о ней? — спросил я. — И верит, что между вами ничего нет?»
Он вскочил: «Ты дурно о ней думаешь! Более правдивой женщины нет во всем мире! Если бы ты знал ее, ты бы так не спрашивал».
«И такую женщину ты прогнал?»
Он вздохнул: «Что было, то прошло. Тем более что она собирается под хупу с другим. Сиди, я хочу показать тебе поздравительное письмо, которое я написал ей и ее новому мужу к их свадьбе».
Прошло несколько дней. Я все никак не мог зайти снова к Кубе, потому что был занят отправкой в Иерусалим книги «Руки Моисея». Мне хотелось ублажить душу служителя Эльякима по прозвищу Гец, потому что он явился мне во сне и я увидел, что он сердится на меня. Те слова об обиде, которые сказал мне мой друг Куба наяву, этот служитель повторил мне во сне.
Вернувшись наконец с почты, я отправился навестить Кубу. Он очень обрадовался моему приходу. Похоже было, что ему чего-то не хватало и он сам не знал чего. Когда я пришел, он понял, что ему не хватало именно меня.
Я извинился: «Я был занят и никак не мог выбрать время зайти к тебе».
«Если бы пришел, — сказал он, — ты бы меня не застал».
«Ты уезжал?» — спросил я.
«Если ты сам не понимаешь, я тебе объясню», — ответил он.
«Ты ездил: навестить больного?»
«Больной пошел навестить здорового».
«То есть?»
«То есть я ездил на свадьбу моей жены. Так-то, друг мой, так-то. Как это ты сказал: „О прошлом не плачут“? Вот и я не буду плакать. Но скажу тебе, что я дважды совершил ошибку: первый раз, когда развелся с женой, и второй раз, когда не вернул ее».
«А твоей третьей ошибкой, она же первая, — сказал я, — было то, что ты вообще женился на ней».
«Может быть, да, — помолчав, ответил он. — А может быть, и нет».