Изменились порядки в моей гостинице. Вот уже несколько дней, как Крулька накрывает стол, но приносит только легкие закуски. Кончились те горячие и жирные блюда, что так прибавляют жизненных сил человеку. Верно, легкие блюда полезней для тела и не так отягощают душу. Но с этими блюдами беда в том, что, даже если ты их ешь досыта, тебе все равно кажется, что чего-то недостает. Польша — совсем не то что Страна Израиля: в Стране Израиля человек съест кусок хлеба с маслинами и помидорами и уже сыт, а в Польше можно съесть целый огород овощей, а в животе у тебя все равно пусто. Вот оно, то проклятие, что было послано недовольным среди сынов Израиля, вспоминавшим в пустыне Исхода нашего те огурцы, и дыни, и лук, которые они, бывало, едали в Египте нашего рабства. Не зря сказал им тогда Святой и Благословенный: «Изгоню вас в страны других народов — может, там вы будете сыты».
Это что касается завтрака. Но ведь и с обедом то же самое. Моя хозяйка, сдается мне, забыла советы того врача-вегетарианца, который учил ее готовить разные блюда без мяса, — теперь она готовит одну какую-нибудь еду, Я потом мне ее подают два-три дня подряд. А если эта еда испортилась, приносят два яйца и стакан молока. Хуже того даже эту легкую закуску я должен ждать и ждать. Поначалу хозяйка еще извинялась передо мной, объясняя, что не успела приготовить еду повкуснее, потому что была занята у Рахели. Но потом она и извиняться перестала. Теперь у нее вообще нет времени со мной разговаривать, так как она целыми днями сидит у Рахели.
От лишней пищи человек может легко отказаться, но от приветливости отказаться труднее. Мой хозяин сидит, как прежде, закутавшись в свое длинное пальто, с трубкой во рту. Иногда выпустит кольцо дыма, иногда потрет колени — и молчит. Я плачу ему по счету, а он все так же молча посчитает деньги и спрячет в свой кожаный кошелек. Я понимаю, что он ничего против меня не имеет, это недовольство сыновьями и телесные страдания стирают с его лица всякую доброжелательность, — но что толку от этого моего понимания, если душа жаждет немного тепла? С того дня, как хозяйка перестала заниматься домом и приготовлением пищи и поручила все это Крульке, она велела Бабчи следить за кашрутом. Но мне не очень нравится Бабчи, а поскольку она не нравится мне, то и я не нравлюсь ей. А поскольку я ей не нравлюсь, ей не хочется утруждать себя, накрывая мне красиво, и она накрывает стол так, как его накрывают человеку, который не стоит того, чтобы для него стараться. Я даже стал теперь избегать обеда, чтобы не пришлось благодарить ее за беспокойство. Другой на моем месте пошел бы в какую-нибудь закусочную или в гостиницу к разведенке рабби Хаима, но я не пошел ни туда, ни туда. Чем же я питаюсь? Обхожусь фруктами. Сначала я покупал себе фрукты на рынке, у жены Ханоха, а когда у нее не было, брал у ее соседок. Но и у них было не всегда. Я даже спросил как-то у одной из них: «Почему вы сидите на рынке, если вам нечего продавать?» А она ответила: «А где мне сидеть, в королевском саду, что ли?» Я спросил другую, а та сказала: «Сижу, чтоб не положили на меня дурной глаз, не говорили бы: „Эка матрона, не слезает с трона“ — вот почему сижу…»
На рынке фрукты порой гнилые, порой заплесневелые, их приходится перебирать — оставлять хорошие, выбрасывать плохие. Но я все-таки брал на рынке. Ну, во-первых, по привычке, а во-вторых, хотелось все-таки дать заработать Ханоховой жене. Но как-то раз я пришел на рынок и вообще ничего нигде не нашел. Тогда я сказал себе так: «Фрукты обычно растут в саду, а у всякого сада есть хозяин. Пойду-ка я и куплю фрукты прямо у него». И действительно, нашел такого христианина, у которого можно купить и яблоки, и груши и который не сердится и не рассуждает о пользе, как тот крестьянин, а просто берет у меня деньги, дает фрукты и говорит: «Ешьте на здоровье». Мне почему-то кажется, что я знавал его отца, а может, это был его дед, но я точно помню, что в дни моей юности, я, бывало, заходил к нему взять фрукты, и он тоже говорил мне: «Ешьте на здоровье». А потом я однажды пришел и не застал его в саду. Мне сказали, что он дома, я пошел к нему и нашел его больного в кровати. Я тогда впервые понял, что и на людей других народов тоже может напасть полное бессилие.
С того дня, как мои завтраки и обеды в гостинице сократились, я стал меньше бывать и в Доме учения. Где бы я ни покупал фрукты — на рынке или у того христианина, — это занимает много времени, и я не могу долго заниматься учением. Конечно, все то время, что я сижу в Доме учения, у меня нет ничего иного, кроме Торы, и Израиля, и Святого и Благословенного. Но когда я выхожу на рынок, я вижу — нет Торы, а люди Израиля убоги и пришиблены, и даже Он, благословен будь, как будто бы сокращается, потому что имя Его неизвестно здешним иноверцам.
Впрочем, не буду говорить обо всех здешних иноверцах, как тех, что здесь родились, так и тех, кого Господь переселил сюда из других мест. Не буду ни о ком из них ни упоминать, ни рассказывать, разве что скажу немного об Антоне Якубовиче, он же пан Якубович, он же Антон Агупович — тот самый Якубович, который в молодости разделывал свиней, а сейчас, под старость, сделался тут знатным и богатым человеком, обладателем немалого имущества. Старший его сын — священник и преподает катехизис, второй сын — лейтенант, а обе дочери замужем — одна за польским судьей, а другая за поручиком, высокородным аристократом в кавалерийском плаще. Когда я покидал Шибуш, чтобы взойти в Страну Израиля, Антон уже был известен в городе и пользовался немалой популярностью среди наших евреев, потому что свободно говорил на идише и даже мог приправить свою речь словечками из святого языка иврит. Он вечно подсмеивался над теми невеждами из наших, у которых не было ни Торы, ни мудрости. Об этом рассказывали много анекдотов. Вот такой, к примеру. Как-то раз этот Якубович увидел одного такого невежественного еврея, который спешил на утреннюю молитву и нес в руке сумку с талитом и тфилин, и сказал ему со смехом: «Ты что — гой?[253] Разве ты не знаешь, что в день Тиша бе-ав не накладывают тфилин на утренней молитве?»
Когда началась война и русские захватили Шибуш, все важные люди из города сбежали, а этот Антон остался и сумел сойтись с русскими военными командирами. Стал правой рукой некоего капитана Гаврилы Страшило, и они вместе запустили руки в богатства тех евреев, которые убежали из города, опасаясь ярости захватчиков, и стали переправлять их мебель и вещи в Россию. Самих евреев, которые могли бы им сказать: «Что вы делаете?!» — в городе уже не осталось, а польских и австрийских чиновников, которые при русских остались без должностей и заработка, этот Антон тайком подкармливал, чтобы, если австрийская власть вернется, они его защитили, поэтому они только и смотрели, что на его подачки, и закрывали глаза на его делишки. Вдобавок он еще взялся поставлять продукты русской армии и для этого ездил в Астрахань и привозил оттуда сушеную рыбу для дней поста. Он и в Одессу тоже ездил, и в разные другие места, и, куда бы он ни приезжал, он всюду выглядел как местный житель. В Одессе он говорил с евреями по-еврейски, в Астрахани казался армянином, а в дни украинской власти сразу стал украинцем. Каждая такая поездка была для него, как дар Божий, и все власти, которые правили в Шибуше, были ему во благо. А когда война кончилась и хозяева брошенных домов начали возвращаться в город, этот Якубович всех встречал приветливо и даже помогал — тому даст целую горсть монет, этому сунет несколько марок. А если они напоминали ему его дурные дела, он извинялся и говорил: «Ну что я мог сделать? Пришли русские и стали мне угрожать. Вы же сами знаете, что дети Исава — как злобные животные». И вот так, демонстрируя свое дружелюбие, он у одного забрал его развалюху, у другого участок, на котором стоял его дом, и за все это уплатил гроши. И так постепенно в его руки перешел почти весь рынок. А себе для жилья он купил маленькое поместье у польских аристократов под Шибушем и устроился там как настоящий помещик. Я уже перед праздником Песах слышал, что он послал нескольким городским евреям на праздник картошку, яйца и свеклу. «Смотрите — я, маленький шейгец[254], теперь даю подаяние сыновьям тех еврейских богатеев, которые раньше давали мне вылизывать их горшки».
Сыновей еврейских богатеев, у которых этот Антон вылизывал горшки, не увидишь теперь в городе, не то что в былые времена, когда большая часть города была заселена евреями. Когда наш бывший городской голова Себастьян Монтаг умер в Варшаве, в христианской стране, его родственники не смогли даже доставить его гроб в Шибуш и похоронить покойного в могиле предков. Правда, когда он умер, ему оказали большие почести и упомянули его дела для блага Польши. Ведь его даже выбрали за это в польский сейм, да вот беда — в большинстве заседаний он участвовать не смог: иногда потому, что стеснялся своей рваной обуви, а иногда потому, что не нашел куска хлеба позавтракать. А теперь на месте этого Монтага сидит христианин, отъявленный мерзавец и лютый враг евреев. И заместитель у него такой же. И остальные чиновники не лучше. Так что шибушским евреям только и осталось, что глотать слюну да платить налоги.
Есть в Шибуше люди, которые завидуют своим братьям, уехавшим в другие места. Если подумаешь — ну что нашли там эти братья такого, чтобы стоило им завидовать? Но так уж устроен человек: если ему плохо в своем месте, ему все другие места кажутся раем. Зато те, что уехали из Шибуша, пишут домой, что рай — это Шибуш. И возможно, Шибуш действительно рай — если не для евреев, то для других народов.
Каждый раз, когда этот Якубович встречает меня, он заводит со мной разговоры. Говорит: «С вами, мой друг, можно обменяться словцом-другим на идише, не то что с другими здешними евреями — все они прониклись венским духом и теперь говорят наполовину по-немецки». И поскольку со мной можно перекинуться словцом-другим на идише, он продолжает говорить и говорить. Вздыхает об утраченной славе города и корит еврейскую молодежь, которая отвернулась от своего Создателя. «Они, как их отцы, — готовы продать своего Бога за грош, только для отцов Господь стоит грош, а для молодых он и гроша не стоит». Антош говорит по-еврейски так, как говорили в Шибуше до того, как Шибуш ушел в изгнание и проникся духом Вены. И на этом еврейском языке он рассказывает мне о своем великом богатстве и о блестящих успехах своих сыновей. «Мой старший сын, — говорит он, — раввин, другой сын, — даян, и ученые знатоки Писания с утра стоят у моих дверей. Профессор Лукашевич у меня постоянный гость, приходит ко мне каждую субботу на вечернюю трапезу, поесть с нами свиные ножки с капустой, кровяную колбасу и ливерную тоже. Этот сварливый старик, — говорит Антон, — большой обжора, прости меня Господи, и как он ест, так он и пьет, да сотрется его имя, пьет, душа из него вон, запретное для евреев вино. Бочками пьет и не пьянеет».
Кроме Лукашевича постоянно бывает у Якубовича и бывший капитан Страшило — тот, что был комендантом Шибуша во время русской оккупации. После войны он исколесил полмира, прошел и Америку, и Сибирь, а кончил опять в Шибуше. Высохший, прямой, как столб, старик, усы торчком, едва бредет, опираясь на палку. Прошли времена, когда Якубович стоял перед ним навытяжку, будто раб перед господином, — сейчас он крепко стоит на собственных ногах, хозяин, богач, обладатель большого имущества, а капитан Страшило получает у него пенсию, которая не позволяет ни жить, ни умереть. Но Страшило не обижается — ведь тот, за кем сила, может поступать, как ему заблагорассудится. Дважды в месяц появляется в Шибуше и второй сын Якубовича — навестить отца и отведать из горшка матери. В честь его приезда приходят и другие — Лукашевич, Страшило и пара-другая иных гостей, и вот они сидят, едят, и пьют, и веселятся, и советуются, какие бы еще козни устроить евреям. Впрочем, к чести самого Якубовича следует сказать, что он с ними не заодно — он всегда говорит им: «Да оставьте вы этих евреев, в них и так душа едва держится, они даже вошь не в силах задавить».
Это очень точные слова. У шибушских евреев душа действительно едва держится в теле, и сил у них нет ни на что. Сначала по ним прошлась война и сорвала их с насиженного места, а в других местах они не смогли укорениться. Потом у них отобрали все их имущество. Потом их лишили денег. Потом у них забрали сыновей. Потом отняли дома. Потом лишили заработка. А под конец наложили на них ярмо налогов и прочих обложений. Откуда же им взять силы, этим евреям?
Вот, к примеру, идет Даниэль Бах — опирается на палку и тянет свою искусственную ногу. Уже несколько месяцев, как никто не приходит к нему за дровами и его жену не зовут к роженице. И еще одна беда у него в доме — с дочерью. Правда, Ариэла зарабатывает себе на жизнь и даже родителям помогает немного, но она уже в годах, а женихов не видно. Думали, что на ней женится Йерухам Хофши, а он женился на Рахели.
И тот лавочник, что обанкротился (а мы-то думали, что новый богач растет в Шибуше!), тоже остался ни с чем. Адвокат, который помог Ригелю освободиться от жены, протянул свою руку и к жене этого лавочника и забрал у нее в счет долгов все товары, и как бы она сама, боюсь, не попала в тюрьму. Их лавка закрыта, никто в нее не заходит, никто из нее не выходит. После того как они тайком вынесли оттуда товары, власти велели наложить глиняную печать на замок, чтобы никто, не дай Бог, не подумал по ошибке, что хозяева сами ее закрыли по какому-то радостному случаю.
Впрочем, и в других, открытых, лавках тоже нет покупателей. А поскольку нет покупателей, не завозят и новый товар. А поскольку не завозят товар, то нет работы и моему Иегуде — тому из былых прихожан моего Дома учения, который занимался доставкой в шибушские лавки товаров из Львова.
Снова приехал агент Ригель и опять поселился в нашей гостинице. Если судить по слухам, то он не последовал совету Бабчи и не вернулся к своей жене. А если судить по его виду, то он не жалеет об этом. Теперь его обращения к Бабчи немногословны и сухи. Бабчи чувствует это и пытается его разговорить, но он достает портсигар, берет сигарету, закуривает, а потом отвечает ей без всякого волнения, совершенно спокойно, как человек, у которого легко на сердце. И это, дорогие мои, совсем не по душе нашей Бабчи. Она ведет себя как девушка, которая, сердится на соловья, отказывающегося петь ей любовные песни. Но нашего господина Ригеля нисколько не волнует раздражение Бабчи, он лишь то и дело посматривает на часы, как а то делаем мы с вами, когда хотим избавиться — вы от меня или я от вас.
Меняются времена, а. с ними меняются и сердца. Возможно, если бы Ригель вел себя с Бабчи также, как раньше, он бы ее увлек. Но Ригель уже не хочет никого увлекать. Это пока человек неудачно женат, он посматривает на других женщин. А когда он освобождается от жены, то вдруг понимает, что можно и вообще обойтись без женщин.
И вот Ригель сидит за столом, перед ним чашка чаю, а на столе лежит его портсигар. Портсигар этот, дорогие мои, похож на спичечный коробок, только из серебра, с выгравированным на нем именем Ригеля, то ли подарок от хозяина, то ли он сам его себе подарил, но портсигар этот изменил все его поведение — теперь он уже не размышляет, пойти ли в кухню взять уголек и при случае поговорить там с госпожой Зоммер или прикурить от трубки господина Зоммера. И если бы мы с вами вздумали гадать, то могли бы предположить, что теперь господина Ригеля вообще не заботят ни мать Бабчи, ни ее отец. О чем же он тогда размышляет? Это легче описать, чем предположить.
Вот вошла Крулька, подошла к Ригелю, учтиво поклонилась и спросила, дать ли ему еще чашку чая. Бабчи ее перебила: «Иди к своим горшкам, Крулька! Если господин Ригель что-нибудь попросит, я ему принесу». И, сказав это, выжидательно посмотрела на него.
Увы, я не расслышал, что ответил ей Ригель, и вы тоже этого не услышите, дорогие, потому что в этот момент появился Игнац, который пришел в гостиницу просить у Ригеля подаяния. Этот Игнац хоть и безносый, а чует каждого, кто приезжает в город, и тут же идет просить у него свои «пенендзы».
Господин Зоммер поднялся из-за стола, опираясь на палку, и пошел в кухню, справиться у Крульки, что слышно у Рахели. Он уже час назад решил, что надо бы спросить Крульку, что слышно у Рахели. Его жена несколько часов назад ушла туда, и до сих пор ее нет.
А вот он уже и вернулся, господин Зоммер. Вернулся и снова сел с трубкой во рту. Он сидит с ней все время, каждый день и каждый час, от утренней молитвы идо последней, уже в кровати, перед сном.
Поинтересуемся и мы, как чувствует себя Рахель. Может быть, Крулька знает больше, чем рассказала своему хозяину? Крулька вздыхает и говорит: «Что вам сказать, она очень тяжело переносит беременность». И поскольку Крулька уже закончила все свои дела в кухне и ей больше нечем заняться, она начинает рассказывать то, что нам с вами уже известно: дескать, весь город предполагал, что господин Иерухам Хофши женится на госпоже Ариэле Бах, этой высокообразованной учительнице, дочери нашего соседа господина Баха, у которого Господь счел нужным отнять одну ногу, но госпожа Рахель положила глаз на жениха своей бывшей подруги, и поскольку она забрала его у нее, то Господь наказал ее тяжелой беременностью.
Тут Крулька посмотрела на меня и спросила: «А что думает наш просвещенный господин обо всем этом? Что говорят о таких делах священные книги?»
Я сказал: «Хорошо, что ты спросила меня о том, что пишут священные книги, Крулька. Потому что, если бы ты спросила, что думаю об этом я; я не знал бы, что тебе ответить. Пойми, наше понимание имеет границы, и без помощи священных книг мы мало что понимаем. Что же касается твоего вопроса, то скажу тебе, что если бы Йерухаму Хофши было суждено стать мужем Ариэлы Бах, то Рахель не смогла бы забрать его у нее. Поэтому не иначе как это на Небесах было решено, что Рахель Зоммер станет супругой Йерухама Хофши».
Крулька возвела глаза к небу и произнесла: «Благословен дающий человеку понимание. — И, посмотрев на меня, добавила: — Господин словно дал мне новую душу».
Пока мы с ней говорили, в кухню вошла госпожа Зоммер. Вид у нее был усталый, но довольный. Она весь день провела у дочери. И чего только она там не сделала! Семь женщин не сделают того, что одна мать сделает для своей дочери. И слава Богу, все ее хлопоты были во благо. Бедняжка Рахель, она так тяжело переносит свою беременность!
Да, Рахель тяжело переносит свою беременность, и в этом нет ничего удивительного — сколько она в жизни натерпелась! В раннем детстве — тяжелая болезнь, а не успела как следует оправиться от болезни, как началась война и ее, еще больную, подняли с кровати, закутали в платок, и она качалась на спине у матери, по разбитым дорогам, на солнце, в пыли. Потом выпала из платка, упала в колючки и лежала там без еды и питья, а злые осы грозно кружили над ней. А вот сейчас она не в колючках, а на широкой кровати, на подушках и под одеялом, и не осы кружат над ней, а мать, которая кормит ее всякими деликатесами и поит молоком. И если вам когда-нибудь попадалась на рынке жирная курица, то да будет вам известно, что именно такая курица была куплена для Рахели, чтобы сварить для нее бульон. А если вы приметили в нашей гостинице обезжиренное молоко, то да будет вам известно, что весь жир с него сняли для Рахели. И все деньги, которые я плачу за гостиницу и питание, тоже идут на Рахель, потому что того, что зарабатывает Йерухам, хватает только на еду для одного тяжело работающего человека.
Бедняга Йерухам — делает все, что в его силах, лишь бы угодить своей теще, но она им все равно недовольна. Как-то раз, когда у Рахели был особенно сильный приступ болей, госпожа Зоммер посмотрела на зятя такими гневными глазами, которые яснее ясного говорили: «Негодяй, что ты сделал с моей доченькой?!» Куда исчезла Йерухамова былая лихость, не осталось от нее ничего, кроме кудрей, да и те лишились своей прежней буйности. Два-три раза он приходил ко мне в Дом учения, хотел рассказать мне о своих бедах, но всякий раз оказывалось, что пришел понапрасну. Раньше, когда я приглашал его туда, он не приходил, а сейчас, когда он приходил, то меня там, как правило, не заставал. Рабби Хаим, который ему открывал, сказал мне потом: «У этого парня глаза потухли от постоянного волнения».
Мне его жаль. Что ни день, ему приходится часами лежать на пыльной мостовой и заниматься ее починкой — и зимой, и летом, и до полудня, и после полудня. Правда, и в Стране Израиля он тоже не строил башни и крепости, и его работа там была даже тяжелее, чем здесь, в галуте. Там он работал по пояс в болотах, подвергая свою жизнь серьезной опасности. Но ведь в Стране Израиля труд человека всегда предназначен для некой высшей пользы — если не для себя самого, то для идущих за тобой. С другой стороны, если бы он не вернулся в галут, то не встретил бы Рахель. Хотя я бы сказал, что для самой Рахели это было бы, пожалуй, лучше. Такие красивые девушки, как она, особенно хороши, когда рядом с ними нет докучного мужа.
В этом месте мой двойник, который постоянно живет во мне, сказал мне шепотом: «Ты так говоришь, потому что если б не Йерухам, то есть если бы Рахель была свободна, то и мы с тобой могли бы свободно любоваться ею?»
Я отозвался: «Ты совершенно прав. Рахель была очень красива в девичестве».
Он тут же принялся рисовать мне ее в самых влекущих красках и позах.
Я сказал: «Да, великий художник наш Творец».
Он ехидно клацнул зубами.
«Ты что, смеешься надо мной?» — спросил я.
«А как же не смеяться? Ты приписываешь мои действия Святому и Благословенному, а ведь на самом деле это не Он, а я нарисовал перед тобой облик прекрасной Рахели».
Я сказал: «Ты нарисовал передо мной облик жены Йерухама Хофши, а Господь наш нарисовал перед моими глазами облик Рахели, младшей дочери хозяина моей гостиницы».
Мой двойник засмеялся снова: «Так ведь Рахель, дочь хозяина гостиницы, — она и есть нынче Рахель, жена Йерухама Хофши».
Я увидел, к чему он гнет, и тут же напомнил ему условия нашего общения, которые когда-то с ним обговорил. Он испугался, что я откажусь от своих слов, и немедленно оставил меня в покое.