Предмайские хлопоты

- Э-гей, посторонись, прилежные! Дорогу победителям соцсоревнования! - орал Евдокимыч.

- Да пусть, пускай они вперед идут, братья по классу, - сжалился комиссар Юрка Соболь.

Комиссар, точно. Потому что это группа, а не так себе.

- Главное дело, не забывайте балочку. Чище ее, заразу, метите. Не то какой праздник в этой шушере-мушере?

- Вот! Еще не хватало вам забот!

- Дак она же у нас под боком, зараза, - Фока на полтона сбавил. - Спим-то рядом!

Верно. Фока ли в том виноват, что присуседилась балочка к общежитию? Притерлась бочком к солидному заведению. Сорит, мусорит исписанными листами из-под пирожков и блинчиков. Еще горланит. Кричит, ругается и блатные песни поет под окнами у жеушников. Так что глазей знай, из окна и. Нет, ее Фока не любил вовсе. Назовет, бывало, паразиткой, сбивалочкой (за то, что людей с толку сбивает), а вот ведь велит убирать, чтобы почище была.

Генеральная уборка двора, балочки, тропинок, подходов и дикого парка, слева от общежития, продолжалась. Битый кирпич, стекло тряпки, одинокие ботинки, мусор, щепа – все укладывалось в кучу, подальше от общежития, на взлобок между вековыми деревьями, постанывающими от тяжких лет. Поляны и взлобки покрыты бурой отавой, серым, бесцветным вереском. Зелень еще не проклюнулась: когда идешь в рабочих ботинках, вереск скрежещет, шелестит и посвистывает под ногами.

Южный ветер насквозь продувал парк из голых берез и вековых сосен, возможно, он спешил к Первомаю доставить тепло, как предсказывал Фока, но покамест было нисколько не жарко. Работали в телогрейках. Мусора особенно много было в балочке, появившейся из ничего, на пустом, голом месте, под окнами общежития. Тропами и проезжими небольшими дорожками проносили мусор дальше, подальше в рощу. Дорожки, огибая общежитие подковами, вели к балочке и от нее. В роще они пересекались, шли параллельно и как-то не сливались в одну большую дорогу. Одни были пешеходные, по другим, - пожалуйста, проезжай на телеге, на таратайке, и каждая из них была сама по себе.

Осенью на одной из таких дорожек, проходящих под самыми окнами, пацаны в безделье, потехи ради, подкидывали барыгам испачканный пустой кошелек. Когда барыга замечал этот гнусный подлог, на его неудачливую голову сваливалась еще одна каверза: идиотский хохот высунувшихся из окон второго этажа жеушников. Барыга ругался, плевался, грозил пожаловаться.

Было дело. Смешно вспоминать.

Сквозь рощу пробивался багровый закат. Тени сгущались. Впереди, в окружении Восемнадцатой группы, потрескивал уже костер, только занявшийся, не набравший пока еще доброй силы. К нему стекались с разных боков по два, по три жеушника.

- Ну, прилежные, ну, молодцы! - подваливала Девятнадцатая, обступая костер, похлопывая по плечу братьев по классу.

Тащили, бросали в огонь, что придется. Пал Сергеич и мастер Воронов отдавали последние распоряжения, водили Фоку по всем углам. Сдавали работу.

Костер вырастал больше, больше, тени густели, и круг жеушников расширялся, увеличивая в ночи ореол света. Отблески малинового пламени горели на зубах и на скулах ликующих пацанов.

Из темноты возникла фигура Михаила в Михневского.

- Здорово, орлы! - прираздвинул слегка жеушников. Его пустили ближе. С Лехой - за руку. - Давно не видел тебя. Как ты, не похудел? Нет? У, бицепсы, гляжу стальные. - Он был в добром, как всегда, настроении. Проверял Лехины бицепсы.

- У-уй!.. - Леха взбрыкнул от щекотки, и Михневский едва устоял на ногах.

- Что, брат, покидываешь? Думаешь, я не могу? У меня, брат, тоже бицепсы были.

- А ты, поборись с ним, с Лехой-то, - затравила Девятнадцатая.

- Точно, давай, Миша. Леха, он только с виду здоровый.

Чудаки, он же пошутил, Михаил Михневский. Как же они не поняли? Он огляделся по сторонам: что, мол, случайно вы не опупели? Комсоргу училища бороться с неотесанным первогодником!

- Да вы что, в самом деле? Мне только и осталось - в каждой группе бороться. Видишь, что они надумали, Леха?

Леха застенчиво улыбался.

С неделю повисел исполненный Евдокимычем портрет в «Молнии», похожий одна временно и на Леху Лапина, и на былинного русского богатыря. Леха, впрочем, и до того сознавал в себе силу. Не прочь был и побороться.

- Ну, вижу, все равно не отстанут. А как ты думаешь?... Ну, в общем, держись, Леха Лапин! - сказал Михаил Михневский.

Ни в одном не было ни зла, ни азарта, а, раз надо, отодвинулись от костра, похаживали на светлом месте, друг возле дружки поплясывали, определяли в противнике слабую точку.

- Хоп! - сказал комсорг Михаил Михневский, и Леха показал рабочие свои ботинки сорок последнего размера, легко как-то перекатился Леха через подставленное бедро на землю. Крякнули болельщики, загудели.

Леха вскочил, не поверил. Михневский отнекивался, не хотел второй раз бороться. На что ему добывать добытую уже славу? Леха вошел в раж, невнятно гудел, протягивал свои здоровые лапы.

- Ну, еще, ну, еще давайте, а то Леха не понял!

- Давай, Михаил, красиво у тебя выходит, съешь меня пес, - божился Федька Березин.

Пацаны уважали силу и ловкость. На Леху они уже не ставили, и Леха чувствовал это всем своим существом. Грудью шел он на комсорга, тот, наоборот, держался на расстоянии: сторонился, пятился, выжидал момент.

- Хоп! - снова сказал Михаил Михневский, но Леха на этот раз устоял, не показал ботинок. Видит, значит. Даром что дураком вперед ломит. Пацаны гудели, улюлюкали. Борьба становилась поинтереснее. Стало быть, Леху-то рано списывать. Он еще может, Леха-то. Михаил выбирал позицию, примеривался, пробовал взять с другого бедра. Хоп! Хоп! - безуспешно. Нет, Леха не так глуп, как выглядит. Делает вид, будто медведем ломит, на самом деле осторожен, по-мужицки расчетлив. Соображает, что третьей попытки ему не будет...

Это были, конечно, цветочки. Михаил Михневский пока еще разминался. Он, конечно, не понаслышке знаком был с приемами французской борьбы. Для Лехи, к тому же, у него была надежная штука припасена. Уходя от сближения, приучить Леху к тому, что противник от него пятится, потом неожиданно - раз: грудь в грудь. Обхватить за пояс - прижать по возможности хотя одну Лехину руку – приподнять, чтобы потерял точку опоры, и, рванувшись всем телом, как сырое полено, кинуть через себя, через голову. Самому при этом, возможно, придется «мостить». Лбом, значит, во что придется. Прием называется суплесом. Камней, кажется, нет под ногами. Можно кидать.

Осторожность-то, ничего не скажешь, у Лехи была, а хитрости - никакой. Леха даже не знал, что ему делать, кроме того, что надо быть осторожным и чтобы не дать кинуть себя наподобие чучела. Ему бы гирю бы, Лехе, или мешок картошки, а тут не возьмешь, не обхватишь - выкручивается человек. Ни смекалка, ни опыт не давали инициативы Лехе Лапину. Суетился он, давил тушей, ходил по кругу, как лошадь на карусели, ждал-пождал, куда выведет всемогущий авось.

Ну, дождался. Михаил шагнул к нему, как выстрелил, припал телом так быстро и так неожиданно, что Леха не успел моргнуть глазом. Левая рука оказалась захваченной и прижатой к боку. На миг Леха почувствовал свою беспомощность, но только на миг, потому что комсорг отпустил его тут же, словно силы изменили Михневскому.

- Хоп! - сказал он, пытаясь будто бы оторвать Леху от земли, которая, без сомнения, служила Лехе точкой опоры.

- Хы! - в то же время сказал Леха, и прием у Михаила Михневского не получился: не смог оторвать от земли. Как и следовало ожидать. - Хы! - еще раз сказал Леха Лапин, и железные руки его, преодолевая сопротивление, взяли мертвой хваткой. Дрожь пробежала по телу того и другого. В капельке пота у Лехи на лбу отразился костер. Больше он не говорил «хы», дышал, краснел с каждым мгновеньем. И Михневский почувствовал, что начинает сам терять точку опоры. Леха поднял комсорга и так его развернул, что ноги пролетели над костром. Положил в трех шагах от костра, впрочем.

- У-у! Вот это дал Леха, - вздохнули болельщики.

- Что за шум? - гаркнул мастер Воронов.

Подошли вдвоем с Пал Сергеичем, под шумок объявились из темноты. Заинтересовались картиной.

- Ха, гляди-ка! - Пал Сергеич воскликнул. - Комсорг ребятишек борет. Ну, молодец!

- Черт их оборет, лосей здоровых, - расстроился Михаил Михневский, выпущенный Лехой на свободу. - Скажите: чем вы этого злодея кормите?

- А-а! - сообразил, наконец. Пал Сергеич, в чем соль. - Нашел, с кем бороться! Этот тебя в дугу согнет - не распрямишься.

- Гы-гы, - с запозданием отреагировала Девятнадцатая, соизволившая минуту назад сомневаться в Лехиной силе.

Костер полыхал - далеко видно, зато темь вокруг стояла непроходимая. Пацаны из других групп, видно, ощупью на костер выходили: скоро их много стало прогладывать посреди своих.

- Мыльный! - Федька поискал глазами. - Тащи дров, разведем, чтобы далеко было видно.

Мыльный, ни слова не возражая, исчез. Растворился в потемках. Пал Сергеич только покачивал головой: поумнел, что ли, Тихолоз-то?

Неизвестно откуда появился Фока.

- Вот, убрались, почистились. Теперь будем праздновать. А то война, дак че: один только план давай?.. А ты че сюда. Миша? Или дело какое?

- А так, на огонек. К Лехе вот. И сам не рад.

Плечи у Михаила Михневского ходили. Дышал человек.

- Ты, Миш, зря-то не заливай пацанам. У пацанов свои собственные глаза имеются, - проскрипел, до чего-то додумавшись, Федька Березин.

- Что, что такое? Чем ты не доволен, староста?

- Поддался ты Лехе, думаешь, не видно было?

- Ну, точно, видели, Миш, своими глазами, - подтвердили несколько человек, среди которых были и Соболь с Евдокимычем.

- Ну-ка, скажи им, Леха, скажи, как мы с тобой боролись: в поддавки или по-настоящему? Ничья у нас с тобой или как?

- Ничья, - заверил Леха, не вдаваясь в подробности. От схватки он еще не отошел окончательно. Дышал тоже.

- Так вот, Фотий Захарович, война в самом деле идет к концу, - Михаил Михневский переменил пластинку.

Пацаны не заметили, что он переменил пластинку. Насторожились. Кряхтели, двигались, сверкали глазами через костер и наискосок. Она же имеет уши, публика. Имеющий уши да слышит.

- Штурм Берлина идет успешно. Окружили, со всех сторон к центру сходятся. Передышки не дают ни днем, ни ночью. По-суворовски. Такие дела, Фотий Захарович.

- К тому идет, ясно дело, - подтвердил мастер Воронов.

Пал Сергеич задумчиво глядел на костер, может, того немца вспомнил, с которым в траншее не на живот, а на смерть дрался. В задумчивости размял папироску «Беломора», прикурил от сухой былинки, взявшейся с одного бока огнем.

- Да, битва идет небывалая, - рассудил Фока. - Вот я в прошлую сам воевал...

Соболь не слушал, Соболь тоже глядел на огонь, как Пал Сергеич. Комиссару положено думу думать. К тому же рассказ Фоки он слышал второй раз, а тут - штурм Берлина, не фунт изюму. Нет, с Берлином у Соболя многое связано, правой рукой он придерживал, ощупывал карман на гимнастерке, то и дело совал руку под телогрейку.

- Что, Юрий, за сердце держишься? - заметил Михневский.

- Да так... Письмо там...

- От брата, что ли?.. И ты молчишь, воды в рот набрал!

- Точно, Юрец, что ты прячешь в кармане? Заметили...

- От группы какие секреты? - набычился Федька Березин.

- Ну, письмо, ну, от братана, - оправдывался Соболь. - Тебе, Миша, привет, всей Девятнадцатой...

- А ну-ка, давай раскошеливайся. Читай! - приказал комсорг училища. - Чую, не для того он тебе письмо прислал, чтобы его держать в кармане.

Треугольник письма дрожал в руках Юрки Соболя, шелестел.

- Читай кто-нибудь. Я не могу... - заикнулся Соболь.

- Сам будешь читать, - настоял комсорг. - Возьми себя в руки, комиссар...

Соболь стал к костру боком. Настраивался долго. Читал неестественно строгим, твердо поставленным голосом:

- «Здравствуй, Юра, братан мой! Пишу тебе ночью, из укрытия, под гул канонады. Наши бьют. Громят фашистов в собственном логове. На улице сейчас светло, как днем, а у нас, в подвале, - коптилка. Спит ординарец. На сон отпущено три-четыре часа, но я не лягу пока. Допишу. Кто знает, придется ли нам с тобой еще разговаривать... Эти слова, слышишь, - только тебе. Брат - брату, мужчина - мужчине».

Соболь шмыгнул носом. Почувствовал на себе глаза пацанов - сделал беспечное лицо. Постоял еще, настраивая внутреннюю волну. Бесшабашную: вот-вот, мол, человек засмеется...

- «Нет, Юрец, ты не подумай, что братан твой распустил слюни. От этого мы тут давненько отвыкли. Просто знаю обстановку, вижу, как течет кровь. Три ротных у нас за день сменилось... А сейчас я командую, пока некому больше, замены ожидать некогда...»

Тихо было. Тихо потрескивал, догорая, костер. Слышно было, как около общежития рубили дрова. Возможно, Мыльный ворочал там старую колодину...

- «Извини, долго не писал. Четыре раза я был в медсанбате. Первый раз - вскоре, как расстались с тобой... И вот вчера: ухнула какая-то балка в берлинском доме. Вроде все обошлось, а опомнился - товарищи на плащпалатке несут...

Не каждому суждено вернуться, да я нисколько не жалею, что настоял тогда, в военкомате. Да что, тут много таких, не я один... Вот и довелось нашему поколению, нам участвовать в войне, как Павке Корчагину. В заключительном концерте. Грандиозный концерт, не то, что в сорок третьем. Эх, ты бы видел!.. Но ты и твои друзья не успели увидеть... И все же ты не жалей, Юрец, и пусть мушкетеры и вся группа ни о чем не жалеют. Вы молодые, а все же не проспали своего времени : встали на трудовую вахту. К нам сюда непрерывным потоком поступают патроны, гранаты, снаряды. Об одежде и питании уж не говорю. Оттуда все идет, из тыла. От вас! Вот какую роль во всем этом играете вы. Передавай привет всей группе, вообще всем ребятам и Мише (так, кажется, зовут комсорга?).

Мать поцелуй за меня, слышишь? Успокой там. И вообще, что же тут переживать, когда нам выпало счастье?.. Ну, все, Юрец. Прощай на всякий случай...

Держитесь, братцы, крепче там. Всей доблестной Девятнадцатой!..»

Дрогнул голос у Соболя. Разволновался он, что ли? Под сверканье настороженных глаз зашелестел письмом, по старым сгибам стал складывать его обратно в треугольник.

- Дальше так... Приветы одни...

- Дак читай. Соболь, читай! - враз завопили Стась с Евдокимычем.

- Читай! - голосила Девятнадцатая, и ее поддерживали другие ребята. - Читай, читай давай!

- Да тут что, ничего особенного. «Поздравляю тебя, братец, с вступлением в комсомол. Молодец. Я с этого же начинал, а теперь можешь поздравить: большевик. Недавно повысили и в звании...» Ну, ладно, пацаны.

Он быстро сложил письмо в треугольник, сунул в грудной карман гимнастерки, туда, где лежало, и стал смотреть на медленно угасающий огонь, как глядел на него до этого. Как будто ничего не произошло, никакого значительного события...

Мыльный натащил дров, растолкал пацанов, задевая поленьями да рогульками за штаны, за телогрейки. Костер чуть не погас: задымил, закоптил дымовой завесой. Потом ничего, взялся. Мыльный не замечал высокого напряжения, потому что не слышал... Он ласково посматривал на костер, помешивал, беспечно покрякивал. Видно, не шутя в комсомол собирается...

- Ребята, - Михневский заговорил тихим голосом, потому что и так тихо было, молчали все. - После праздника вас в депо направят. Там есть где развернуться, удаль свою показать. Всей группой - на трудовую вахту! Вот это дело. Это будет ответ командиру роты Игорю Соболеву.

Молчали. Расходились по одному, по двое. Одна Девятнадцатая, как всегда, топала гуртом, в полном комплекте. Юрку Соболя окружили со всех сторон. Федька положил ему на плечо руку, персонального удостоил внимания. Стась с Евдокимы чем находились тут же, шли рядом.

Долго ждали той Великой среды. Девятого мая. А все равно она будто бы с облаков свалилась на голову.

В общежитии тогда все сорвалось, понеслось вприпрыжку на улицу, на простор. Через виадук - в город: на Красный проспект, к центральной площади. К универмагу и оперному театру - где побольше народу. Там вовсю гудел импровизированный бал. Из незнакомых людей складывались компании, каждая творила свое: танцевали, митинговали. Все двигалось, перемещалось, от радости плакало и смеялось.

Девятнадцатая, взявшись за руки, окружала незнакомых девчат, требовала выкупа: песен, танцев. В одной шумной девчачьей компании Соболь заметил Галинку. Оба кинулись друг другу навстречу. Так вышло. Счастье и глупость, они, видно, рядом ходят: ничего не соображая, обвил Соболь ее шею руками и почувствовал, как она прижалась. Вообще глупость пришла неизвестно откуда: наклонился, мальчишески неумелыми губами нашел ее губы... Не сговариваясь, ребята взялись с девчатами за руки и заключили обоих в круг. «Бис! Браво!» - дурачились все подряд. Незнакомые девчонки пищали. Юрка силился разорвать круг. Метался. Подстрекаемые Стасем, пацаны дикарски выплясывали, едва не до головы задирая ноги. За круг не выпускали. Тогда Соболь обнял Галинку за плечи и, несмотря на ее отчаянную борьбу, поцеловал вторично. На этот раз в висок, куда оказалось доступнее. Им хлопали, вопили «ура», и когда шли под руку длинной шеренгой. Соболь с Галин кой находились посередине.

Потом искали инвалидов войны, участников, Подкидывали, на руках носили, кричали «ура» и митинговали. Кому-то пришло в голову разыскать еще одного военного человека. Пал Сергеича. Понеслись на улицу, где он жил. Хотя было близко, боялись опоздать. Нашли его, как полагается, при всех регалиях. Ордена Славы. Красной Звезды, медали «За отвагу» и «За боевые заслуги». Это уже потом разглядели. Сперва во двор ворвались, ватагой, ордой неорганизованной. Навалились, облапили, стали подкидывать.

«Довольно, ребята, хватит», - стонал Пал Сергеич от удовольствия.

А кто его слушал? Никто. Фронтовик, он был во власти своей родной группы.

«У-ра-а!»

Загребали, приседали, чтобы осторожнее» чтобы не зашибить Пал Сергеича. Потом глаза к небу, к солнышку: видеть, куда летит Пал Сергеич, чтобы, чего доброго, не улетел вовсе.

Ну, ничего. Отпустили живого. Всполошенный сынок, Володько, кинулся к Под Сергеичу обнимать, будто впервые отца увидел. Жена, Зоя Никифоровна, стояла в дверях. Плакала.

Володьку, конечно, забрали с собой. Передавали с рук на руки. Бродили, бродили. От песен сорвали голоса. Все перемешалось в музыке. Отовсюду слышалась музыка...

Соболь не отпускал Галинкиной руки. До вечера...

Раз в жизни бывает такой праздник.

И каждый день теперь праздник. Едва проснулся - уже и цветешь, и мурлычешь себе под нос, и подхихикиваешь, словно по облигации выиграл.

День за днем так. Четыре дня. И вот она, неделя, кончилась. Нагладились пацаны, начистились. Мыльный при этом удивил всех: извлек из чемодана черные модельные туфли и голубую рубашку, которую, чтобы не нарушать формы, пришлось ему напялить под гимнастерку.

Сегодня - театр! Ликует душа, ликует каждая клетка жеушника. Каждый встречный прохожий - не иначе, как друг тебе и товарищ. Балочка и та цветет и бурлит как-то по-особому, необычно. Так пышно и буйно расцветает в самый свой распоследний раз, говорят, старая яблоня...

Тепло и ясно на солнышке. Строем топали мимо дома, где живет Пал Сергеич. Прихватить его надо с собой, в театр. Он заслужил, Пал Сергеич.

У входа веселая, бестолковая толчея.

Ха. Девятнадцатая в театре! Событие-то историческое. Долго ждали момента. Вошли с парадного входа. Солидно приглаживались пятерней. Стась осанисто пошевеливал узкими плечами, глаза округлял выразительно. Зеркало отражало его огненные глаза.

- У кого расческа? - самостоятельный тенорок Мыльного.

- Возьми, - не оглядываясь, Стась протянул пятерню. Руку грубо отвели в сторону. Стась выпрямился. Окинул Мыльного значительным взглядом. Рубашка, выставленная напоказ, корочки, приобретенные, возможно, за ведро картошки. Впервые Стась не нашел слов для Мыльного. Тот, сознавая неотразимость, пропорхнул с ветром мимо обалдевшего Стася. Вернулся - опять мимо. Задевал локтем. Стась грустно заметил:

- Вот, и шевелюра. Одно к другому. Красивый, собака...

Оказывается, волосы у Мыльного были приличные, в житейской суете это как-то не замечалось.

По фойе нескончаемо течет публика. Юрка Соболь и Колька Шаркун - в общем потоке. Для стройности вобрали в себя тощие животы. Ладошки у них горят и почесываются, плечи вовсю празднуют. За ними следом - плечистый Евдокимыч и, наоборот, стройный, прямой, как жердь, Стась, из-за изношенных своих ботинок держащийся теневой стороны. По соседству друг с другом Евдокимыч и Стась, оба - один на фоне другого - проигрывали значительно. Сзади пристроились Маханьков с Толькой Сажиным, Самозванец с Лехой, Шведа, Тимка Руль. Вся Девятнадцатая.

Благоухала, гудела, двигалась, перемещалась публика по часовой стрелке. Негустым вкраплением в ней просматривались гимнастерки жеушников.

Светло на душе. Музыку ничем нельзя заглушить. Она и натурально льется, музыка.

Поворачивает головой Юрка Соболь. Не празднует в ней какая-то извилина. Тщательно рассматривает он радостную толпу. Ищет и не находит, кого надо. По кругу же, едва не строевым, выступает Пал Сергеич в черном костюме, с орденами, в новых, может, довоенных еще, туфлях. Рядом - в свободной, поношенной паре - мастер Воронов, по другую руку - Татьяна Тарасовна. Жесткая челочка Пал Сергеича птичьим крылом прикрывает бровь. Блестят коричневые глаза. Улыбка у него нынче вполне откровенная, без намеков. Сверкает белыми зубами, как по заказу. Заглядевшись, Юрка чуть не натыкается на семейство Куриловичей. Обходит.

Ручей обтекает лепные колонны, замыкается в круг. Лица исхудавшие, а глаза все равно лучистые, майские. Как перед обедом. У жеушника, у того вообще все обличье веселое.

На полутемном завороте, по случаю экономии не освещенном, кто-то шмыганул к Юрке Соболю сзади. На висках почувствовал он прикосновение холодных пальцев. Дышали, пританцовывали. Остановился он, боком выбрался из потока, грозящего по случаю заминки прямо-таки половодьем. Слышал, как за спиной дышат сквозь смех и выцокивают каблучками. Сердце у него стучало. Стась кинул Евдокимыча, шел навстречу, шевелил бровями и делал огненные глаза. Подавал сигналы.

«Галка! Галка!» - с языка грозилось сорваться.

Галинка ослабила руки.

- Не мог отгадать, эх, - сказала весело.

Ужасно была красива. В волнистых волосах, как тогда, на вечере, горел бант. Он не замечал, во что была Галинка одета. Она была просто красива, и шел ей этот красный бант.

- Здравствуй, Галь, - поздоровался.

- Угу, - блеснула Галинка глазами.

Стась всполошился, заодергивал гимнастерку. Мельком глянул на тупые носы своих ненадежных ботинок. Грудь развел, плечи, погляди - залюбуешься. Одно было не очень хорошо: ботинки. Стась принимал меры, чтобы при случае взгляд останавливался только на верхней, наиболее впечатляющей половине его длинной особы, а не наоборот: поближе к публике.

Оба с Соболем чуть-чуть были растеряны, смотрели на Галинку с восхищением.

- Что же вы, мальчишки, в рот воды набрали, что ли?

- Мы первый раз в театре, - брякнул Стась.

- Зато всей группой, вместе с Пал Сергеичем. Смотри, какой симпатичный у нас Пал Сергеич.

- А мы-то, сами-то? - намекнул Стась.

- Ну, о вас какой разговор! Но я к вам опять приду, Стасик, в общежитие. Посмотрю заправочку, вообще - есть ли порядок, - погрозила Галинка пальчиком.

Была она как-то в общежитии, дала разгон. Что правда, то правда.

- Ну, Галь, приходи. - Стась хорохорился. - Нисколько не боимся. У нас теперь флотский порядочек.

Музыканты, не дождавшись положенного часа, вышли в фойе. Они встряхивали чубами, сверкали дудками.

- Галка, твои глаза самые лучшие, - отмочил Юрка Соболь.

Стась дурашливо, по-домашнему хихикнул. После этого рот у него просто не закрывался. Весело было, до чего весело! Может, оттого, что все вокруг смеялось и веселилось?

- Письмо я получила от папы.

Она сообщила беспечно-весело и, одновременно, с набежавшей на ресницу слезинкой. - Хочешь почитать, Юра?

- И ты молчала! - покраснел Соболь от удовольствия.

Этот момент он долго потом вспоминал. Эх, Галка, ну, разве ему не понятно твое доверие? И при свидетелях - при Девятнадцатой группе!

...Приеду, дочка моя. И не один приеду: привезу маму. Надеюсь, это будет не только мое, но и твое счастье.

... Не нашел раньше, пока ты была маленькой. Виноват. Но хорошие мамы, знаешь, не часто встречаются.

...Удалось отыскать в другом городе, на пути с войны. Скорей всего тебя заберем в этот город, к себе.

...Не пиши, письмо не застанет. Скоро встретимся.

Строчки спешили, наскакивали одна на другую. Туман Соболю застилал глаза. Соболь тихо пожал ласковую Галинкину руку. И почему-то подумал, что радость, даже самая большая радость несет с собой и печаль. Как сам день Победы принес для иных много печалей, большую, неизгладимую печаль... По неизвестной ассоциации он вспомнил про Игоря. Нот, нового письма не было, долго нет, он должен был написать, если... если остался жив... А тут - еще одна новость: Галинка должна уехать... Именно теперь, когда все понятно, что без нее день не день и радость не радость, именно теперь в сердце комиссара Соболя должна поселиться вечная грусть...

- Он жив, он жив, он еще напишет, вот увидишь, все будет хорошо, Юра. - Словно прочитала, подглядела она Юркины думы.

Прозвенел звонок, от волнения дыша не в полную грудь, переступали порог зрительного зала. Глядите, завидуйте: Девятнадцатая в театре!

Ни щелчка друг дружке, ни толчка под бок. Из строгой выправки, из всего обличья жеушника так и выпирало человеческое достоинство.

Галинка расположилась, можно сказать, в самом центре: Юрка Соболь, Федька Березин, дальше - тоже своя братия. Усевшись в пол-оборота, Стась до тех пор не сводил глаз с Галинки, пока она ему по-свойски не подмигнула. Соседу Стася, Мыльному, она отпустила игрушечного, девчоночьего щелчка указательным пальцем, отчего Мыльный заржал в собственное удовольствие.

Свет угасал. Начинался «Маленький Мук». Человечек с большими ушами и носом. Сказка о борьбе добра со злом, с подлостью, обладающей колдовской силой. Оркестр трогательно выводил мелодии, свивающиеся, сливающиеся в одно целое. Странно звучало все в Юркиной голове. Причем музыка? Что он в ней понимает? Но она сама странно как- то проникала через похолодевшую кожу и через Галинкину руку, тихо касавшуюся его руки. Кожа покрывалась живыми мурашками. Непонятная радость заполняла его всего, и он сейчас не мог бы придумать названия для этого нового ощущения жизни. Ни суеты, ни забот, ни тоскливого зуда под ложечкой. Жизнь становилась такой, какой изображают ее в своих мечтах люди. Нет, она была лучше.

Соболю думалось не о том, куда вела музыка... Мерещились чужая земля, грохот, выстрелы, после которых не все возвращаются. Быть может, она не окончена, эта война, укравшая подло мальчишечьи радости? Ну, если что, они встанут в ряды защитников, какой разговор: Федька Березин, Соболь, Евдокимыч со Стасем, Леха. Девятнадцатая, Восемнадцатая. Разве они не выросли? Не тс ли дело было всю войну позади стоять, ждать призыва? Стенкой стоять в готовности?

Да, но почему от земных радостей обязательно за ружье браться? И что надо буржуям? Земли захотели, чужой? Нашей?

Ну, скажи давай. Юрка Соболь, что есть твоя Родина? Почему ты трепещешь от этого слова? Нет, ты скажи. Соболь, скажи. Ну вот почему Игорь пошел добровольно, а?..

Опять - Игорь. Война. Вот на какой диссонанс в душе способна нежная музыка. Он громко дышал, Галинка обернулась к нему.

В зале стоял тихий гул и шелест.

Стась блаженствовал. События, проходящие чередой друг за другом, комментировал меткими репликами, адресуясь, в основном, Евдокимычу. Тот бесцеремонно, хотя так же тихо, обрывал Стася на полуслове.

- Галя, тебе не мешают?.. Эй, потише вы можете? - позаботился Самозванец, поводя в полутьме зелеными глазами.

- Хорошо мне, - ее рука легла на Юрину руку, слегка придавила ее.

Опять музыка проникала через ее руку. Соболь, конечно, но умел слушать, как другие, он просто молчал, он не мешал ей проникать. Оживало детство, все вокруг становилось хорошей волшебной сказкой.

Загрузка...