Кайма посрамлен

- Тринадцатая побита! Побита!

- Защитили прилежных!

Слушок летел по темному коридору с двумя заворотами. Побита, посрамлена - во! Сам Кайма посрамлен! Слушок вырывался из дверей вместе с общежитским теплом, перемахивал через виадук и - в столовку. Там обязательный сбор и друзей, и недругов, там свершаются пересуды случившегося. Оттуда, как известно, человечество строем или ватагой двигается на штурм общественных и технических наук. В училище.

Девятнадцатую с почтением встречали, провожали. Ей уступали дорогу, она это принимала, как должное.

Звенел звонок, пацаны садились за парты. В двери, держа под мышкой журнал и свернутую карту, боком пролезал преподаватель истории Леонид Алексеевич, по прозванию Племяш. Устроился за столом, стал охорашивать редкие волосы. Потом погладил бледное, худое лицо, начал урок:

- Н-да. Пишет племяш из Польши...

- Это вы уже говорили!

Не могли настроиться на работу, бурное событие разладило внутри какие-то жилки надолго.

- Знаю, что говорил, - добродушно отвечал Племяш. - Говорил: пишет. А что пишет - этого не говорил.

- Леонид Алексеевич, далеко до Берлина?

- Ишь какие. Так им все и сразу. - Он помолчал, неловко почесал затылок, невозмутимо потянул свою обычную линию. - Пишет: пошел по политической линии. В дядю, в меня, хэ. Война, говорит, окончится, пошлют в академию.

Группа разложила листочки бумаги: обрывки от тетрадных корочек, старые промокашки - у кого что. В руках - карандаши, ручки. Морской бой начинался по всем правилам.

- Е-71

- Ага.

- Что ага, попал?

- Мимо.

Федька, устроившись на руке, думал. Выло о чем. Потому что показали кузькину мать Тринадцатой группе, ну, не всей группе, тем, которые перед Каймой выслуживаются. Его, Федькин-то, фонарь был уместен сегодня, он был как у других.

Девятнадцатая жила увлекательной, полной житейского смысла жизнью. Она - своей, Племяш - своей. Каждому свое. Но вот преподаватель подозрительно зашелестел картой. Группа насторожилась.

- Я помогу, давайте помогу, - вскочил Колька Шаркун.

Группа всполошилась, пришла в движение.

- Э, пацаны, кончай игрушки!

- Федька! Проснись, самозванная душа!

Крепко думал Федька Березин, даже в самом деле успел прикорнуть. Утер губы, сел прилежно. Ничего необычного, впрочем, не увидел перед собой. Политическая карта Европы, более половины которой занимал СССР. Обыкновенная карта. Жирно обозначена красным линия фронта. Линия отодвинулась за границу. Всем было известно, что война катилась по Польше, по Венгрии, по Балканам. Впрочем, все было перед глазами. Линия фронта - вон она. Встань, пощупай, если глазам не веришь.

- Окружить можно. Малость еще подрезать - и каюк, - вслух соображал Евдокимыч, указывая пальцем.

- В Генеральный штаб напиши. Скажут: спасибо, Евдокимыч, выручил насчет соображаловки... - Стась хихикнул.

- А он правильно мыслит, - подвязался Племяш к разговору. - Может, окружили, пока мы тут обсуждаем. Линия фронта изменяется каждый день. Я чертил, чертил, показал в доме офицеров - говорят: отстал, папаша. Поправили... Это я для вас сделал, по вашему заказу. - Племяш счастливо вздыхал, хвастался. Еще бы. Ребята морской бой кинули. Чудеса.

- Поглядите, сколько до Берлина осталось, - показывал на карте.

- Как до Фокиного сарая! Если по прямой, еще ближе, - откликались пацаны.

Племяш выглядел именинником. Небезуспешно втолковывал пацанам про характер и движущие силы нашего весеннего наступления. Делал дело. Начисто позабыл о своем знаменитом племяннике. Ну, человек хороший, понятно. И до Берлина недалеко.

Настроение было приподнято ожиданьем больших перемен. Необъяснимыми путями, сквозь заморозки и холодные ветры, сквозь двойное стекло окон весна вливала в душу смятение чувств и тревогу.

- На улице тает, парни...

Юрка вспомнил о брате: как он там. Вздохнул. И спросил невпопад:

- Где тот старшина, а?

Никто не заметил, что он спросил невпопад.

- Дает прикурить Гитлеру, ну, точно.

- Ага, точно.

Племяш оглядел класс исподлобья. Подольше задерживаясь на синяках пацанов, спросил:

- Говорят, вы Кайме всыпали? А, ребята?

Вот старина, Кайму знает. Внутренней политикой интересуется.

- Молодцы, - Племяш хвалил напрямик, без хитрости. - Я говорил, с Девятнадцатой можно работать.

Звонок отзвенел. Племяшу помогали сворачивать карту, еще и внутрь заглядывали, будто там была всамделишная Европа и гремели пушки. Его довели до учительской, как родного.

Солнце заливало аудиторию светом. Хотелось распахнуть окна, повисеть на подоконнике, высунувшись по пояс, подышать чистым воздухом. Но открывать окна было нельзя. Оклеены. И холодно, заморозки. Солнце припекает только к обеду. Светлые, жизнерадостные ромбы лежали на стене, на партах; пыль, поднятая невинными развлечениями, золотилась, колыхалась в воздухе весело и отрадно.

- Татьяна Тарасовна! - все вдруг засуетились.

Звонка не слышали. Она вошла, как всегда, вслед за звонком. Стройная, красивая. На журнале стопка исписанных тетрадных листов. Стась ел учительницу глазами. На ее уроке, чтобы сказать, он обязательно подымал руку. Напрягались, словно на заказ, гнутые бархатные брови, римский нос придавал лицу благородство. Симпатяга, даром что длинный. Самозванец водил за учительницей зелеными, как у кота, глазами, из которых один изукрашен был увесистым фонарем. Он не считал нужным прятать фонарь от публики. Все как-то странно тянулись вверх и вперед. Один Мыльный не вытягивался, не видел пока никакой выгоды. Сидел прилежно, не разговаривал, но это на всякий случай. Ребятам не нравится, когда на уроках Татьяны Тарасовны разговаривают...

- Гончаров. Неплохо, с тактом написано. Петр изображен верно. Правда, есть ошибки.

Стась краснел, готов был провалиться. Склонив слегка голову, всем видом показывал, что согласен с приговором.

- Березин!

Сверкнул зеленый, в обрамлении фонаря глаз Самозванца.

- Ох, что мне делать с тобой, Березин. Не русские, чужие слова употребляешь в сочинении. Читаю и думаю: как это бумага терпит?

Пацаны с пониманием разглядывали Самозванного. Вчера в схватке с Каймой обнаружил он свои, самозванные, способности: орудовал чем мог, крыл по-блатному и окончательно одолел бы, кабы Кайма не вытащил нож. Ладно подоспел Леха. У Лехи кулак что кувалда: хряснул - и нет Каймы. Через стол спланировал. Ничего не скажешь, дошла до Лехи Федькина политбеседа...

Учительница укоряла Федьку за нерусские слова, и класс был полон внимания к его персоне.

- Чего, чего не видели? - осаждал он любопытных. - Людей не видели?

- Вы послушайте. Карл увидел полки Петра - «сдрейфил». Марию, полюбившую изменника, охарактеризовал всего одним словом: «дура». Гетман Украины Мазепа у него назван «паскудой». Что за слова такие?.. Я понимаю твои чувства, Березин. Ты ненавидишь изменника, но разве слова «предатель» и «изменник» не выражают презрения?

- Их давить надо, Татьяна Тарасовна! Я бы еще не так сказал... Ну чего, чего хохочете?

Знали, на что способен Самозванец. Не выражали сомнения.

Сочинение Мыльного назвала неуклюжим, Евдокимыча - злым, Шаркунова - веселым.

- Твою работу, Юра, не принесла. Брала ее на областной семинар словесников. Там оставили. Похвалили работу, сказали: молодец. Слышишь, Юра?

Ну, слышал он, Юрка, как не слышать.

Цвенькали, ударяясь о карниз, ранние весенние капли. Серебристая лазурь из окошка слепила глаза, Юрка медленно их закрывал. Рисовался зеленый городок Полтава, озвученный строевыми песнями уходящих на битву солдат.

На полянах, на косогорах холмов - всюду костры, там заваривают сухари с салом. Рассказывают анекдоты: поляна оглашается хохотом. Вот строятся, досмеиваясь над очередной историей. Никто покамест не знает, что вот-вот появится царь, верхом на коне. От восторга подхолодеют затылки, «ура» заорут, когда увидят Петра. Потом, послушный воле командиров, штыками строй ощетинится. Пойдут, пойдут..

Думалось. Смешивались столетья, эпохи.

На подоконник спрыгнула озорная синица, ее появлению Соболь удивленно обрадовался, стал смотреть на бойкий, круглый, как дробина, глазок.

Цвенькали капли.

- Можно вопрос? - Евдокимыч потянулся. - Почему они все на нас, Татьяна Тарасовна? Ну, эти все, на Россию? Чего им надо?

На Евдокимыча она щурилась, как на солнышко. Обводила глазами ребят, словно впервые видела. Гудели. Вопрос верный. Поляки, шведы, немцы, французы. А монголы, а печенеги, а половцы? Одних побьешь - другие, тех отлупишь - третьи. Или опять те же, первые, забудут, что битые.

- Я не историк, ребята, но, вижу, от вас все равно не уйдешь без ответа... Земли у нас неохватные, почти нетронутые. Характер народа – под стать просторам: богатырский, бесхитростный. И доверчивый - пока раскачается! Без карты неудобно, да вы знаете, где и как мы живем-обитаем. С Европой по-европейски, с Азией азиатским языком разговариваем. Защищаем их друг от друга волей- неволей. Нам первый удар и приходится, потому что стоим у завоевателей на дороге. Умели защищаться наши предки, и, как видите, мы, современники, не хуже воюем. Гитлеровская армия до нас считалась непобедимой. Надеются на вероломство, на современное оружие. Во сне видят наши обширные земли. Вы правильно подметили, что у завоевателей короткая память... Да вы бы лучше у Леонида Алексеевича спросили, он расскажет подробнее.

Тишина уводила к воспоминаниям. Доверчивый и великий народ-то - вот что. И почему-то опять виделся тот старшина с мощным голосом. Юрке представлялся он, как живой: смуглый, горбоносый, с бесподобнейшим баритоном. Бабы плакали, когда он пел. Где он теперь?

- Смотрю я на вас, - Юрке казалось, что учительница лично к нему обращается. Запросто. Ну, не урок идет, беседа за круглым столом. - Возможно, из вас тоже кто-нибудь станет героем, как Александр Матросов или Покрышкин. Из таких, как вы, они получаются. - Татьяна Тарасовна будто сама с собой разговаривала. - Загадочная российская душа интересует англичан, американцев тоже. Просвещенная публика: разгадать захотели! Сами-то мы себя не поймем: руками разводим, диву даемся. Что далеко ходить за примерами? Вот с Восемнадцатой группой у вас не водилось особой дружбы. Завидовали вы им, да-да, издевательски дразнили прилежными, а как попали они в беду - первые же вы и пошли на выручку. Правда, грубыми методами, непедагогичными, как мы, учителя, говорим. Но дело сделано.

Пацаны тянулись вперед, хотелось раскрыть душу перед Татьяной Тарасовной, поведать о себе нечто заветное, что ей осталось неясным. Но сама собой разумеющаяся, круглая ясность относительно духа группы, относительно мотивов побоища почему-то никак не ложилась в слова. Одни глаза блестели. Да и что тут такого, особенного? В Восемнадцатой, там же одни телята, не парни: позагоняли их каймовцы на кровати и преспокойно шарили но карманам. Девятнадцатая-то рядом была, через стенку: только бы постучать.

А так кто знал? Занимались всяк своим делом. Юрка Соболь, разувшись, залез на верхотуру, приспособился добивать первый том «Войны и мира». В окно сыпала сухая крупа, стекло шелестело и вздрагивало от порывов ветра. В комнате было тепло, уютно. Голоса пацанов казались родными, не мешали ни читать, ни думать. Все было привычно. Спать Соболю не хотелось, читал добросовестно. Галинка как-то его спросила про Анатолия Курагина: нравится ли. Он - хлоп, хлоп глазами. Из «Айвенго» спросила бы, из «Трех мушкетеров», а то - вон откуда. Неловко ему сделалось: не читал. Решил осилить. Здоровая книженция. Четыре тома. В одном месте развлекаются, гуляют, в другом - война. Наших тоже кладут ой-ей. А гуляют здорово. Влюбляются. И жратва - нипочем не сравнишь с жеушкиной. Никаких железных тарелок. Не умели, что ли, прокатывать? Фарфор, фаянс и еще черт те че, обязательно с позолотой, одним словом, всякая непрочная штука: кинь на пол - не соберешь. Зато жратва - что ты. Читать - слюнки глотать.

Из-за пары распущенных кос,

что пленили своей красотой,

с оборванцем подрался матрос,

подстрекаемый шумной толпой. -

печально выводил Шаркун незнакомую песню. Новую. Необыкновенную, со смертоубийством из-за любви.

Песни не мешали заниматься своими делами, к песням ничего, привыкают. Занимались кто чем. Евдокимыч, как всегда, трудился над профилем Стася. Стась выходил до смешного похожим, только с авторским домыслом: в матросской тельняшке.

Евдокимыч был в приподнятом духе: Стась тогда удавался именно таким, каким был задуман. Преувеличивалось все, что у Стася сколько-нибудь выделялось из ряда. Тельняшка висела будто на колу, что было откровенной насмешкой над Стасевыми телесами. Гнутая, густо-черная бровь значительно выступала за линию лица. Правильной конфигурации нос карикатурно увеличивался. Уродуя лицо, он, как ни странно, всего больше делал Стася похожим на Стася.

Толпились вокруг Евдокимыча, прыскали в руку, сыпали приговорами.

Стась не замечал подвоха. Развлекал публику гамаюновским голосом:

- Воронов, Воронов! Пару слов не свяжет...

Все шло своим чередом тогда.

Вдруг двери распахнулись - на пороге возник Самозванец.

- Лежите, да? - просипел Федька Березин. - Что за стенкой творится, не слышите?

- Что там, в Восемнадцатой?

- По карманам шарят - вот что! - рявкнул Березин. Словно Девятнадцатая была виновата в том, что кто-то залезает в чужие карманы, что вообще кто-то кого-то грабит. Тут уж все, что было в комнате, пришло в движение. Евдокимыч захлопнул свой самодельный блокнот с рисунками, Юрка сунул «Войну и мир» под подушку. Стась расправил жидкие плечи, так что сквозь хлопчатобумажную гимнастерку проступили ребра.

В подштанниках и нагольных рубахах выстроилась Девятнадцатая колонной по одному. Юрка Соболь, Евдокимыч, Колька Шаркун, Стась, Леха Лапин, Маханьков с Толькой Сажиным. Впереди всех, конечно, - Самозванец. Как положено. Возбужденные глаза его светились в полутьме, как у кошки.

И все. Пришли на выручку, значит. И потеха была, потому что группа какая? Не так себе группа-то. И фонари не у одного Березина: у Соболя, у Евдокимыча, у Кальки Шаркуна (надежно охраняли Федькин тыл).

Ну, ладно, ну, что особенного? Если разобраться, Девятнадцатая не то может. На фронт она пойдет, если разрешат...

Татьяна Тарасовна оглядывала пацанов так, словно подсчитывала фонари. Она радовалась чему-то, на нее глядя пацаны тоже радовались.

Звонок прозвенел. Обменивались мнениями, выходили из класса. В вестибюле сновали свои, чужие. Девятнадцатая держалась солидно. К ней относились с почтением. Она это сознавала. Она была на высоте, благодетельница.

Загрузка...