Дни бегут. Уголь сгорел. Тот уголь. Пацаны раньше ложились в постель, чтобы согреться.
Когда ложишься спать, крепче запирай двери. На ключ бесполезно - у Фоки свои ключи. На ножку от табурета надо. А потом натяни на голову одеяло и спи на здоровье. Спи. Потому что самое дорогое на свете - сон. Это здорово - спать в свое удовольствие. Пусть ломятся, пусть стучат в двери кулаками и каблуками, а ты спи, пока не истекли минуты забвенья.
В коридоре гвалт. В суматохе и топоте ног слышится что-то тревожное.
- Позапирались, черти!
- Фока, хлопцы!
Тревога всех ворочает с боку на бок. По стене замаячила тень.
- Не тронь выключатель, - спросонок простонал Самозванец.
- Фока же, разве не слышишь?
Под ударами сползает табурет. С одышкой, с хрипом Фока нащупывает выключатель. Екнуло сердце Федьки Березина.
- Э, подъем! Олухи! - орет он на всю комнату.
Закопошился муравейник. Теплые, дробящие зубами, наполовину сонные, вскакивали с кроватей, прыгали на одной ноге, попадая в штанины. Фока объявил: в баню! - и, не вдаваясь в подробности, скрылся. Раздавался грохот и стук по другой, также незаконно запертой двери.
Мыльный натянул на себя одеяло, зеленую телогрейку и засопел, как ни в чем не бывало. Спит. Больше всех хочет спать. Сон ему милей бани.
- Мыльный! Подъем! - персональные команды выдает Федька.
Мыльный приоткрыл один глаз:
- Мне сменят.
Вот так. Успел снять белье. С кем-то договорился. Ну, мыльная душа, ну, работает же голова.
- Не меняй ему, ребя, пусть в грязном ходит.
- Дак что за баня без мыла? Уж ты, брат, вставай, Мыльный.
«Нет, здесь тебе не дадут выспаться», - Мыльный горько вздохнул, стал подыматься.
- Да поживей у меня! - нажимал Федька на власть.
О бане не скажешь много. О ней, как и о любви, все сказано. Теплая, обыкновенная вода. Душ. И все.
Впрочем, суетня под лейкой, толкотня, приплясыванье. Надо делать вид, будто суета - случайность, и непонятно , отчего попеременно то один, то другой вдруг оказывается в эпицентре горячего дождика. Неудачника весьма вежливо и незаметно спиной, задом оттесняют за пределы земных благ. Крякают, ухают, почесываются, которые в центре.
Мыльный далеко от центра. Он не дурак, чтобы тесниться, когда можно спокойно намылиться. Пусть лезут, кому больше всех надо, он потом. Пышная корона из пены по частям, сосульками спадает с его головы. Душ недалеко, но до него долетают лишь одиночные брызги с чужого плеча. Зажмурился Мыльный, чтобы не попало в глаза. И от удовольствия тоже. Он затыкает то одно, то другое ухо, то оба враз. Скоро все разойдутся, тогда он будет сам себе голова. А пока слушает банный гул, как музыку.
Фамилия его - Тихолоз. Мыльный - прозвище. Оно точней, потому что отовсюду он выскользнет. Беленький, светленький, с готовой улыбкой угодника, в зависимости от обстоятельств он делается напористым и горластым. От угодничества он пока еще не извлек выгоды: пацаны раскусили Мыльного. Сперва его звали Ансамблистом за то, что обивал пороги ансамбля песни и пляски трудовых резервов, временно расположенного в железнодорожном училище. Рвался туда правдами и неправдами. Ансамблисты не только на выступления, но и на репетиции приходят разодетые с иголочки. Иные состоят учениками того же училища, но перед бесталанными рядовыми своими собратьями выламываются без зазрения совести, вызывают и зависть, и неприязнь. Тихолоз первый заметил преимущества ансамблистов, особенное впечатление произвела на него красивая форма одежды. Регулярно появлялся он перед руководителями кружков со своей заискивающей улыбкой, чтобы примелькаться. Ему было отказано, но он ходил, и ничего с ним не могли поделать. Пока однажды не вывели. Под горячую руку кто-то обозвал его Мыльным. Стась, наверное, у того не задержится. Дружно хохотало братство, ко двору пришлось имя.
Теперь, поворачиваясь к лейке лицом, приоткрывал он поочередно то один, то другой глаз, будто целился. Ждал момента.
Федьку Березина вместе с Чесноком, старостой Восемнадцатой группы, Фока одел первыми и выпроводил за постельным бельем для общежития. Доверие выразил. Поворчали, конечно, повозражали оба враз, да Фоку разве переспоришь.
Только жизнь на этом не кончилась, она продолжалась по расписанию.
Голые жеушники обступили окно выдачи. Там не белье, одежда из санпропускника. Щипки вокруг, хохотня, какая тут очередь. Мимоходом еще отпускают щелчки. Так чтобы незаметно было. Будто не ты отпустил, подобные глупости тебя не касаются, ты значительно выше их. При этом смех смехом, а надо выгадать место поближе к окошку.
С дальнего конца между тем шум утихал. В окружении подхалимов там появился Кайма - заправила Тринадцатой группы. Он - Гаврила в общем-то, Кайма - кличка. В правой руке держит хлыстик резиновый, левой делает жест всем, кто его видит, чтобы уходили с дороги. Не все видят Кайму, последних он оповещает хлыстиком. Цыгански черный Тимка Руль побелел, медленно поворотил большим носом и, поглаживая больное место, без слова уступил дорогу. Ойкнул, скорчил гримасу Маханьков. Уходя с дороги, потащил за собой дружка, Тольку Сажина, с которым всегда неразлучен. На пути Леха Лапин. На его спине также вспыхнула полоса.
- Какого черта! - взревел Леха. Обернулся - сбавил тон:
- Уж сказать не мог...
Подхалимы грубо оттолкнули Леху Лапина.
Появился Мыльный. Едва не до ушей раскрыл рот:
- Проходи, Гаврила, давай, сюда проходи. А ну, пропустите, хлопцы, дайте Кайме дорогу.
Не видя дурных знамений, пока еще смеялась остальная часть Девятнадцатой группы. Хохотала, скулила над слабостями голого человечества. Евдокимыч, Юрка Соболь и длинный, белый, как березовая жердь, Стась Гончаров - эти трое исполняли частушки, по возможности представляя в образах:
Раз пришел с Германии посол.
Бестолковый, клык моржовый, как осел.
«Вы отдайте Украину,
Так угодно властелину...»
Юрка Соболь вдруг замер на полуслове.
Кокетливо помахивая хлыстиком, стоял перед ним такой же, как все, голый человек. Только было в нем и нечто особенное. Толстогубая, редькообразная голова, склоненная набок, в ежике светлых волос. Выражение лица, нет, не нахальное. Скорее, смиренное, как и вся лоза.
- Н-ну? Повторить? - томно спросил Кайма.
Холодные чертики побежали по Юркиной коже, но он не пошевелился. Удерживали, как ни странно, небольшие бегающие глаза. Хлыст между тем приходил в медленное движение. Юрка втянул голову в плечи. Побелела закушенная губа.
- Гад! - выдохнул он. Кулак рассек воздух.
Мыльный ахнул. Все увидели, как Гаврила качнулся, закрывая лицо рукой. Подхалимы устремились было на Юрку Соболя, да вперед выступили Евдокимыч и Стась. За ними, шмыгнув носом и на всякий случай оглянувшись по сторонам, - Колька Шаркун. Начался разговор. На должном уровне. Необходимый ритуал. Сама схватка. Психическая, определяющая не только первый, но даже и последний удар. Они отодвинулись в сторону, а потому что ни один из них не был главным действующим лицом. Главным был здесь тот, кому следовало уступить дорогу.
Кайма опустил руку - над глазом у него образовалась вполне спелая слива. Синяк расходился цветами побежалости, медленно и неуклонно нависал сверху над глазом и совершенно его затягивал. Юрка осознал, наконец, что «слива» - его собственное произведение, как загипнотизированный глядел на нее, не мог оторваться. Перед ним был Кайма, оскорбленный ударом, тот, чья деспотическая власть зиждется на предательстве и насилии.
Их оставили сам на сам, окружили плотно. Драка, она, как пожар, - тоже зрелище.
На Евдокимыча, на Шаркуна и на Стася, пикирующихся с подхалимами, никто не обращал внимания.
- Ребята, к чему это? - неизвестно кого спросил Тимка. Ему никто не ответил. На него просто не обратили внимания. Главное ожидалось здесь, в этом круге.
Ноги у Соболя будто приросли к полу. Эх, жизнь-картошка, вечно его на круг вывезет!..
Смотрел он на Кайму и почему-то не видел его. Тот не спешил. Не то упивался предстоящей местью, не то смаковал горечь от нанесенной обиды. Близко, рядом. Его голова вдруг исчезла...
Когда разошлись в стороны оранжевые круги. Соболь сообразил, что сидит на полу.
Это он сразу сообразил. Во рту было горячо и солоно. «Так и должно быть, - мелькнуло в Юркиной голове. - Так и бывает, когда бычком. То, что удар нанесен головой, он не сомневался, он знал, что такое удар головой. И оттого, что Кайма бьет бычком, ему стало как-то просто и легко. Ничего особенного, как все, значит. Такое открытие его обрадовало. Поднявшись, увернулся от очередного удара, и кулак, самостоятельно очертив полукружье, хрястнул во что-то мягкое. Кайма хлюпнул носом, и вот теперь, наконец, Соболь увидел его лицо. А тот смотрел и не видел. Кайма ругался.
- Давно меня не трогали, - мычал, размазывая на лице кровь.
- Меня тоже, - нагло отвечал ему Соболь. Он видел, что Кайма приготовился к броску. Сжал кулаки, чтобы встретить.
- Что за шум?! - гаркнул откуда-то появившийся Фока.
Трубный голос его выпрямил спины. Соперники стали мирно беседовать, а Фока краем уха подслушивал. Входил в курс дела.
- Я придавлю тебя, - хрипел Кайма.
- Бабушка надвое сказала, - улыбался Юрка счастливой кровавой улыбкой. Подмигивал Кайме то одним, то другим глазом. В дальнем углу после потасовки с другими каймовцами медленно остывал Евдокимыч. Подошел, крикнул:
- Башку отвинчу и в глаза брошу за Юрку Соболя!
- Мы еще с вами поговорим, граждане. И еще вернемся к этому разговору, - шепелявил Колька Шаркун, только что выбравшийся из потасовки. Шепелявил он от природы, у него слегка шла кровь из носу, а так он был еще хоть куда.
Длинный Стась обошелся без драки, языком отделался. Метким, разящим словом. При этом он убил, уничтожил соперника, растер его в порошок. И теперь по-домашнему, на весь предбанник, рассыпался дурацким смехом.
- Скажите спасибо, я не захотел рук пачкать. У нас в группе каждый третий, как Юрка, может...
Фока постучал по спинке скамьи козонками, погрозил пальцем и, ухмыльнувшись каким-то своим стариковским думам, уселся со всеми удобствами. Он не вникает в мелочи. Сообразил старина, где правда сермяжная, где кривда, только что же ему вникать, когда дело сделано: фонарь у Каймы добрый. Какая ни есть, память. Что тут добавишь словами? Фоке нравится смех, вообще любит человек расслабиться после бани. Стась гогочет, а Фока, слушая, отдыхает душой и телом. Лицо доброе. И глаза, как небушко, синие. Сидит, нет ему ни до кого дела. Он бы еще, старый, грелся под душем, да моечную заполнили солдаты. Старшина вежливо выпроводил Фоку из мойки.
Получили горячую, кисло пахнущую одежду, меняли белье.
Кайма поманил пальцем Мыльного. Прикладывая сосульку, спросил:
- Ваши это?
- Девятнадцатая. У нас Федьки нет...
- Мое сменишь.
Мыльный изобразил на лице крайнее удивление. Сколько ребят вокруг, а никому не приказывают, только ему. Почему всегда ему? Язык Мыльного лепетал бодро:
- Хорошо, Гаврила. А может, сам, мне-то неудобно.
В Мыльном, возможно, заговорил человек, и Кайме это не понравилось.
- Гляди у меня, - он уже начал грозить, да увидел Юрку Соболя, выходящего из душа, отстал. Отвалил от Мыльного.
- Зашиб палец, - показал Юрка Стасю и Евдокимычу. Кожа на козонках была сорвана, словно промахнулся молотком - не попал по бойку зубила. Кому не знаком этот саднящий зуд? Только получилось не на левой руке... У Евдокимыча Соболь забрал чистое белье. Стась положил перед ним на лавку прожаренную одежду.
Между тем в раздевалке народу прибавилось. Все оживилось, повеселело: смех стал басовитее, шутки - солоней.
- Где старшина? - раздавалось в одной стороне.
- Не потеряется с таким голосищем. Старшина!
- Ого-го! - отозвалось там, где раздавали белье. Солдаты так же, как жеушники, прыгали на одной ножке, попадая в штанину. Потом сидели, стояли, ожидали одежду.
Из дальнего угла вдруг полилась песня:
Славное морс, священный Байкал...
Пел старшина. Вокруг него теснились признанные певцы, впрочем, не загораживая его самого, горбоносого, смуглого, красивого мужчину лет сорока. Высок, статен - это сразу бросалось в глаза, хотя все вокруг него стояли, а он сидел на подвинутой к нему скамье. Утирался полотенцем.
- Ну, голосище!
Как только он запел, откуда ни возьмись - из окон выдачи, из приоткрытых дверей, из душевой - отовсюду в белых, черных и серых халатах показались женщины.
Песня, безусловно, предназначалась для них, одиноких и горемычных. В этом не могло быть никакого сомнения. Они не считали нужным стыдиться наполовину голых мужчин, как на заветный огонек, потянулись на могучий голос. Что, если хочется взглянуть на его обладателя? Краешком глаза хоть. Неизвестно отчего, многие из них кто косынкой, кто рукавом халата, вытирали глаза. В дальнем углу в свой клетчатый платок громко сморкался Фока.
Шел я и ночь, и средь белого дня.
Вкруг городов озираяся зорко.
Приумолкли жеушники. Многие, уже одетые, стояли все у дверей, слушали, во все глаза смотрели на здоровых, сильных, в самую Европу едущих солдат, впрочем, так похожих на их отцов и братьев.
Хотя в песне говорилось, что тяготы позади, и что теперь, при попутном ветре не плошай, и сам, не будь дураком, поддавай жару, а все же щемило сердце и хотелось не петь, а плакать - с таким чувством пел красавец старшина.
Эй, баргузин, пошевеливай вал:
Слышатся грома раскаты.
Баритон мощно перекрывал хор солдатских голосов. И было непонятно, почему довелось услышать его именно здесь, в бане, на пути к войне. Не хотелось от старшины отводить глаз.
Наступившая тишина словно оборвала песню. Все, и женщины тоже, будто оцепенели от свалившейся тишины.
Кто-то тихо рассказывал, что в Забайкалье за эту песню напоят чаем и на лошадях отправят в дорогу. Он рассказывал, а тишина все равно была мертвая. За окном будто потрескивали деревья, скрипел тротуар под ногами редких пешеходов. От промороженных дверей низом стелился холод.
Солдаты заговорили первые:
- Что зажурились, хлопцы? Или не выспались?
Жеушники молчали. Переживали момент.
- Ничего, ребята, фашистов побьем - еще не так споем!
- Мы, ребята, свое сделаем, будьте спокойны. А вы тут не ленитесь тоже, свое делайте, да на совесть. Вот и будет каждый на посту. - Это говорил старшина. Пацаны окружили его.
Стало непонятно, когда он успел превратиться в дядьку, в отца, в совсем обыкновенного человека. Как будто не он только что пел. Это казалось странным фокусом.
Подталкиваемые Фокой, жеушники прощались с солдатами, пятились к насквозь промороженным дверям. Из толпы жеушников длинный Стась выделялся ровно на голову, с красноармейцами он мог беседовать от самых дверей.
- Возвращайтесь с победой!
Евдокимыч приподнялся на носки, хотя и так уже стоял на пороге:
- Если что, мы придем на подмогу!
Юрка Соболь ощутил руку Евдокимыча в своей. Пожал: правильно.
- Подрастите, хлопцы.
- Война кончится! - гаркнул Колька Шаркун.
- Хо-х, на ваш век хватит, ребята!
- Е-гей, испугались, ишь ты!
- Господи, все-то им воевать. Ну, паршивцы!.. - погрозила банщица кулаком вдруг притихшим жеушникам.
Гудело солдатское братство. Галдели женщины. Им что, бабам. Им бы поговорить. И обязательно всем враз, чтобы никто другой не мог подступиться. Они то и дело отыскивали занятого работой старшину, который был уже в гимнастерке и подпоясан ремнем, и с лица у него бежал пот.
- Сохраните его, не пускайте в самое-то пекло, - сквозь гам выводила одна тоненьким голоском.
В ответ раздался ядреный смех.
- Сохраним, бабоньки, не пустим.
- Себя берегите, хлопцы!
Вразнобой смеялись. Может, своих вспомнили.
Было что-то значительное, большое в каждом слове, в песне, в жесте военного человека, едущего делать обыкновенное солдатское дело - бить фашистов.
Совсем стихли жеушники. Соболь не сводил со старшины глаз. Евдокимыч и Стась стояли рядом и тоже смотрели на старшину. Не хотелось уходить домой, в общежитие, где все так обыкновенно и буднично, где маленькие житейские ссоры и стычки были, казалось, бессмысленными и ненужными.
Поздно разбудил Фока, не мешало бы раньше. Пацаны вскидывали, встряхивали, заправляли постели чистым бельем. Суета была самая настоящая, утренняя.
Опять появился Фока. Чистенький, свеженький, как огурчик. Поискал глазами нужного человека. Ага, вот он, Соболь. Поманил пальцем. Следуй-ка, голубчик, за мной. Соболь оглянулся направо-налево, убедиться: может, кого другого, не его зовут. Да нет, никакой ошибки. Потянулся за Фокой. В коридор. К лестнице. Дальше.
- Давай-давай, молодец. Каймы не испугался, а тут, вишь, сразу и боязливый сделался, и смирный, как овечка.
- Куда идти-то?
- А куда ведут.
- Ну, к вам, домой. А зачем?
- Вот любопытный какой! Физиономию йодом смажу да отпущу.
- Зачем?
- Что ты в этом понимаешь, каку чертову баушку?
- Маленький я, что ли? Да и прошло уже.
- Дак если прижгешь, никакая зараза не пристанет. Вишь, как тебя изукрасили.
- И так пройдет.
- Хот... толкуй ему! Иди, говорят, садовая голова, раз с самим Каймой связываешься. Однако вылетит человек из училища, руки вот только до него не доходят.
- Доходят...
- И до вас, мил человек, дойдут руки. Думаешь, никому не известно, как вы воровали уголь? И от стрелка убегали?.. Ишь, святой человек, первый раз он слышит об этом...
Соболь переступил порог Фокиного жилища и остановился в прихожей. Слева белело ранним светом кухонное окошко, впереди, в приоткрытой двери, горел свет. В комнате, видно, не спали.
- Проходи давай.
Юрка Соболь с пристрастием оглядел свои рабочие ботинки, вытер ноги о сырую тряпку, шагнул в горницу.
Что-то мелькнуло впереди, легкой тенью шмыгнуло за занавеску. Потом появилась сероглазая девушка, которую он где-то видел. Она была в просторном, но хорошо облегающем ситцевом платье в горошек. Как видно, только с постели: светлые, волнистые волосы пребывали в живописном беспорядке, и она их на ходу костяным гребешком приводила в порядок.
- Здравствуйте, - сказал Юрка Соболь и опустился у входа на окованный железными полосками сундук. Еще раз оглядел пол: не остается ли следов. Следов не было.
- Кто тебя так?- спросила девушка.
- А-а, - махнул он неопределенно рукой. - Удумал Фока.
Девушка с любопытством, откровенно разглядывала его лицо. Шумно дыша, Фока прошел в комнату, невидимый ветерок прошелестел по занавескам от его шагов. С ветром человек врывается.
- Галка, подай йод, намажем физиономию этому драчуну.
- Дядь, кто его?
«Дядя», - подумал Юрка и взглянул на ее свежее, приятное, не похожее на Фокино лицо.
- Каймы работа. Его все дела.
- Да-а? - На какое-то мгновение Галкины глаза испугались. Потом она задумалась. И красиво потянулась за йодом, к полочке, занавешенной чистой марлей. Сверкнули над шлепанцами белые пятки, платье поднялось значительно выше колен. Достала она пузырек, оторвала бинт. В серых глазах была жалость, нежность или другое что - разбери попробуй. Ему было смешно, как она суетилась и как широко раскрывала глаза, и они темнели, ее серые глаза. Думает, ему больно. Смехота.
- Как это он тебя?
- Бычком, обыкновенно. Так... - Юрка стал показывать, как обыкновенно бьют бычком.
- Не дергайся, дуралей, - ласково заметил Фока. Для порядка посопел и добавил: - Вот теперь давай, дерись, раз можешь.
- Зачем, дядя? Вы же их воспитываете, - сказала Галинка.
- А в ком что заложено, Галка. Черт его воспитает, если который от природы вахлак. Жарь давай картошку, закусим, да мне в прачечную бежать, а то у этих, у костылянш (Фока был убежден, что слово произошло от «костылей»), без меня руки ни до чего не доходят.
Фока ворчал, как ворчит всякий уважающий себя старикан. Времена, мол, пошли. Обязательно самому нос совать во всякую дырку. Качал головой, вздыхал, поминал добром старые времена.
- А ты куда засобирался? Обожди, вместе закусывать будем.
- Нет, я пойду, Фотий Захарович. У меня дела, я не так, чтобы очень... - Это был лепет, язык плохо слушался. Воображение проворно рисовало вкусный пар над горячей картошкой, и язык, конечно, ворочался не в ту сторону.
- Не гоношись, сиди. Картошка, она тебе на разминку пойдет. До завтрака. Она ведь что, картошка? Пшик - и нету.
- Что это вы все, дядя? - вспыхнула Галинка.
- Ну, чего же я, чего такого сказал?
Она скрылась за дверью. Из кухни доносилось ее сердитое громыханье кастрюлями, шеборчанье по сковороде, дзиньканье. Юрка задумался. Пока жарится эта мировецкая еда, он, конечно, обязан вести умный разговор с Фокой. Какой еще можно вести разговор с Фокой? С Галкой-то он, надо сказать, ведет себя сдержанно. По-видимому, не очень часто попадает впросак, хрыч старый.
Фока не расположен был к разговору. Настроение его было подпорчено тем, что обыкновенные слова почему-то обидели человека. Пришивал к старой косоворотке пуговицу, подметал пол обшарпанной щеткой. Делал дело, сердито шевелил губами. Позабыл про Юркино существование. Юрка вышел в прихожую, прикрыл за собой двери. В кухне Галинка чистила картошку.
- Заходи, помогать будешь.
- Чего помогать?
- Плиту растопить сможешь?
- Странный вопрос.
Он взял нож, выбрал сухое березовое полено, крепко зажал его между коленями. Щепал лучину одну лучше другой.
- Оказывается, он... не отец - дядя, - кивнул Юрка на дверь, где находился Фока. Он не решался сказать ей ты, а вы - у него не получалось, не поворачивался язык.
- Оказывается, - ответила она в тон ему, не отрываясь от дела (умеет работать, ничего не скажешь). - А ты зачем с ребятами дерешься? Правду ищешь, да?
Конечно, он обязан говорить ей ты, как она. В порядке равноправия.
- Кто... сказал?
Она показала на синяк:
- А это?
- Ты, Галь, не знаешь Кайму. Ты о нем ничего не знаешь. Тебе и ни к чему знать, кто такой Кайма. - В запале он сказал ей ты, и заметил тогда, когда уже сказал. Все было на месте. Так и должно быть.
- Вон ведь че. Лицо расквасили - и никому не надо знать. Видели его?
- Не одному мне.
- Я приду к вам, в группу, проверю. Придется намазать все ваши физиономии. Вообще возьму шефство над вашими отчаянными головами...
Молчали. Юрка первый нарушил молчанку. С нейтральной темы взял, чтобы не спорить почем зря.
- Я думал, он твой отец, Фока.
- Не похожи разве? - Галинка улыбнулась.
- Ну!.. Ты вон какая...
- Какая, Юр? - простодушно спросила девушка.
Ему надо было отвечать, и тут он почувствовал, что до этого брякнул что-то не то, не так.
- Не знаешь, что ли?
- Не знаю, Юра, скажи.
- Вот пристала! Ну, красивая. Чего пристала?
Галинка смеялась, победительницей смотрела на его нахмуренное лицо.
- Кресало есть? - грубовато спросил Соболь, чтобы не показать неловкости.
- У нас спички.
- Вот те на! - уставился, как баран на новые ворота. - Не знаете, где добыть кресало?
- А спички хуже?
- С луны свалились. Спичка - самая ненадежная штука. Раз и нету ее. Я вам сделаю мировецкое кресало, залюбуетесь.
- Не надо, Юра, я не умею кресалом.
- А Фока на что? Он, старый гусь, все может.
Уверенно, с одной спички, запалил он пучок лучины, дал огню взяться и, отворив дверцу, положил к себе пламенем, чтобы лучше разгоралось при тяге. Подкладывал щепу, сухие поленья, сидя на корточках, щурился на веселый огонь.
- А я тебя видел, Галь, когда ты проходила мимо общежития.
- Больше нигде?
- Кажись, нет...
- Ну и глупо, - обиделась Галинка. - Сам чуть не подрался из-за меня. Везде лезешь драться. Я сразу тебя узнала, хотя разрисованный.
Соболь повернулся к ней: вглядеться пристальней. Поднялся с корточек.
- Так это ты? Та самая?
- А то кто?
- То-то я смотрю... - Он почувствовал, что лицо его горит. Он вспомнил, как загадал на нее, красивейшую из девушек, и она, ничего не подозревая, остановилась возле него близко, и он немедленно заставил себя подойти к ней. Пригласил на танец. Танцевали, но у них ничего не получилось, и он уже больше не приглашал. Боялся смотреть на нее даже издали. Тем не менее, один тип, не кто иной, как Курилович-младший, директорский сынок, плясун в нарядной форме ансамблиста, проходя мимо, грубо толкнул его локтем, за что тут же получил сдачи. В той же монете. Они вышли в коридор, увлекли за собой человек двадцать ребят. Стычки, однако, не получилось. Курилович был не один, Соболь тоже в сопровождении. Разошлись мирно.
Глупо вышло, она же участница ансамбля, та самая. Он не ожидал, что встретит ее у Фоки.
- Пожалуйста, не оправдывайся. Все вы такие, мальчишки.
- Галь, а Галь, - сменил он нарочно пластинку. - Ты говорила, что в ансамбле состоять может каждый, кто хочет.
- Можешь и ты, а что?
- Мне-то ни к чему. А у нас есть Мыльный, его не берут в ансамбль.
- Он что, поет, играет на чем?
- Точно не скажу. Но он хочет в ансамбль, а его не берут.
- Ты в какой группе, Юра?
- В Девятнадцатой.
Галинка хитро поглядела на него:
- У вас мастер этот... Гамаюнов?
Будто надвинулась тяжелая, мрачная туча. Лицо его сделалось сумрачным.
- Откуда тебе известно про Гамаюнова?
- Дядя рассказывал. Он не хвалит его. У дяди какое-то чутье на хороших и на плохих.
Вступиться за Гамаюнова у Юрки не поворачивался язык. Невнятно пробормотал, что человек, мол, как человек, особо никому не мешает.
- Вот, пожалуйста, Галина Фоковна, - неудачно сострил, - горит плита, горит, елки-палки.
- Можешь звать меня Галиной Александровной, если хочешь.
От нарочито вежливого ее тона Юрка повеселел.
- Мала еще, Галка. Ты в каком классе учишься?
- В девятом, а что?
Наклоняясь к дверце плиты, он сопел и разглядывал огонь.
- Я бы сейчас тоже в девятом учился. Но я буду рабочим. Мы и сейчас ничего вкалываем. С непривычки тяжело было. Руки болели, спина. Когда проходили рубку металла - били себе по рукам, у всех ссадины были. Теперь мы не промахнемся. Лунин так же, говорят, начинал, теперь вся страна его знает. Слышала, поди, машинист, на всю страну знаменитый? Он паровоз не заводит в депо от капитального до капитального ремонта. И уголь экономит: подъемы с разгону берет. На нашей станции работает.
- Да слышала, слышала. А вы что, с ним соревнуетесь?
- Сказала! Вот сказала... - Соболь не замечал, что Галинка беззвучно смеялась. Принимал ее наивность за чистую монету. - Кругом человеку почет и уваженье, а если он был такой же, как мы... Дак как это получается? Сходить бы к нему, ну, всей группой. Поговорить.
- Есть когда ему с вами разговаривать.
Соболь молчал. Он же так, он только спрашивает. Нет, а все же почему бы ему не поговорить с пацанами? Нет, Галка, плохо ты знаешь пацанов, ты думаешь, у них ничего хорошего не написано на роду? Ошибаешься, Галка. Будет он говорить...
- А я поступлю в институт. Буду учительницей иностранного языка.
Он помолчал еще некоторое время. Спросил:
- Немецкого, что ли?
- Угу.
- Ну, и... - он чуть не сказал: дура.
- Не один немецкий. Еще изучу английский или французский. Разве плохо учительницей иностранного, хоть и немецкого? Это же язык Гете, Гейне, язык Карла Маркса.
- Не расписывай, Галка, знаем. Сейчас на нем Гитлер приказы пишет, а Геббельс хвастает на весь мир.
Она внимательно смотрела на него, и ему казалось, что она думает о чем-то своем.
- Интересно, где твой отец?
- Где же ему быть? Воюет.
- А мать?
- Я ее не помню, Юра, - вздохнула Галинка.
Он тоже вздохнул. Живет с Фокой, никого у нее больше. Отец когда придет? Это никому не известно. И придет ли? Потому что война. А матери нет вовсе. Он стал рассказывать ей о своем брате, об отце.
- Игоря немцы ранили, сейчас в госпитале. Мать плачет - письмо получила. Говорит, искалечили. А кто искалечил? Отец тоже где-то на западе. Мосты наводит. Кто их разрушил, мосты?.. Вот. А ты: Гете, Гейне. Рассказываешь. Мы политику изучаем, Галка. Мы не только вкалываем.
- Скорей бы война окончилась, - опять Галинка вздохнула.
Он обвел глазами вокруг. На табурете лежала раскрытая книга.
- Ты к урокам готовишься, Галка, а я раскаркался.
- Сегодня мне все равно некогда: у нас сегодня концерт в госпитале. Ну, объяснюсь как-нибудь. Нас ведь ждут сегодня.
Юрка молчал, пораженный ее сообщением.
- Это я понимаю. Не то, что мы. Все сидим на каких-то болванках, а зачем они, болванки, - должно быть, самому Гамаюнову не известно.
- Может, для фронта?
- Теперь гадай, для фронта она или нет. Если бы снаряды делать, пушки... - Соболь осекся. Сообразил, что хватил лишку: какие им еще пушки, снаряды.
Картошка шипела, дымилась, выговаривала, как живая. По кухонке распространился соблазнительный запах. Юрка Соболь потянулся. Небрежно будто бы. Принудил себя встать. Тихо ушел в горницу, к Фоке, чтобы Галинка не обнаружила, как воспаленно блестят его голодные глаза...