Подошли суда. Почти каждый день мы вылетали на ледовую разведку. Если погода позволяла, взлетали, а о том, как будем садиться, даже не думали. Знали только, что возвращаться надо в «Молодежную». Уходили в океан, когда еще было темно, к судам подлетали при тусклом, размытом сером свете сумерек, три — четыре часа уходило на разведку и, как только начинало темнеть, — домой. Тяжелые полеты, а тут я еще консервным ножом руку распорол. Петр Павлович зашел соку попить, я стал открывать банку, нож сорвался... В медпункте рану обработали, наложили швы, но, видно, инфекция все же в рану попала — началось заражение, рука опухла. А полеты никто не отменял...
Взлетаем с Москаленко. Ночь. Темно. Ветер машину треплет, штурвал рвется из рук. Я в перчатках, чтобы руки к нему не примерзли. И вдруг штурвал как долбанет! Чувствую, в перчатке тепло-тепло становится. Видимо, звук какой-то я издал при этом, потому что Москаленко тревожно окликнул меня:
— Ты чего?
— Да, ничего...
Взлетели, набрали высоту. Я к нему:
— Петр Павлович, выйду на минуточку?
— Иди.
Вышел, бортмеханик за мной. Снял перчатку, а она полна крови. Обмыли руку из чайника, кое-как забинтовали. Дали мне другую перчатку... Когда вернулись, мне рану снова «заштопали», но заживала она несколько месяцев — такова специфика стерильной Антарктиды.
А полеты на ледовую — сплошная круговерть. Часто облачность прижимала нас так, что лететь приходилось ниже мачт кораблей, для которых мы искали разводья и трещины. Надо все было успевать самим — и машину пилотировать, и рекомендации капитану готовить: гидрологов-то у нас в полете не было, они на судах шли. При этом ни берег нельзя упустить из виду, ни «Молодежку» потерять, ни на корабль напороться... Бросаешь машину из виража в вираж, из виража в вираж — у штурмана работа просто бешеная какая-то. Да еще дорогу кораблю во льдах найти надо — здесь трещина, тут — лед потоньше, там полынья.
Когда мы начинали проводку, они были километрах в пятистах от «Молодежной». Провели — километров на триста, дальше лед не пустил. В это время подошел «Наварин», на котором базировался Кошман со своим экипажем и вертолетом. Он-то и начал перебрасывать людей с «Молодежной» на корабли. А в это время в Антарктиду уже пришла настоящая зима. Океан стал быстро замерзать, оттесняя суда все дальше от «Молодежки». Кошману приходилось в один конец летать по 300, 400, 450 километров. Предпоследний рейс он сделал к кораблю, который стоял в 500 километрах... Мы вернулись из ледовой разведки, передали машины ребятам, которые оставались на зимовку, попрощались. Все, теперь наш черед лететь на «Наварин» и, вместе со всеми домой, домой, домой! С нами на вертолете улетали А. Ф. Трешников, П. П. Москаленко и несколько последних экспедиционников. Я посмотрел на тех, кто собрался к отлету, на груду рюкзаков и чемоданов, и сердце вдруг тоскливо сжалось. «Кошман не сможет всех забрать, — во мне снова «проснулся» профессионал, — он должен залить топлива на полет в полтыщи километров туда и на полтыщи назад, взять его с запасом... Нет, всех не заберет...»
Когда Кошман прилетел, он приказал всем грузиться очень быстро — погода на пределе, моряки торопят. Мы побросали свои баулы в кабину Ми-8, погрузились сами, дверь захлопнулась. Я поймал себя на том, что даже не попрощался на этот раз с Антарктидой, ни разу не оглянулся.
Взвыли турбины. Машина тяжело оторвалась от полосы и тут же мягко осела вниз. Кошман сделал еще одну попытку взлететь, но и на этот раз его великолепное мастерство прекрасного вертолетчика не помогло. Он вышел из пилотской кабины к нам:
— Перегруз, ребята. Кому-то придется нас подождать еще. Я оглядел свой экипаж, коротко бросил:
— Мы — последние. Нам и вылезать...
Молча взяли свои вещи, молча вышли из машины.
Не двинулся с места только бортрадист Борис Сырокваша.
Я окликнул его:
— Боря, а ты что?
Он поднял голову, и в глазах его я увидел столько муки, что тут же пожалел о своем вопросе.
— У меня это... — он говорил, запинаясь, каждое слово словно выдавливая из себя, — семейные обстоятельства... Я должен вернуться... Домой...
Москаленко высунулся в открытую дверь:
— Мужики, мы только долетим и сразу же пришлем вертолет за вами. Не отчаивайтесь, ждите.
Я молча махнул рукой. Для меня все стало ясно.
Я видел, как на глазах ухудшается погода, знал, что моряки очень торопят: надо уходить. Идет смораживание льда, поджимают сроки, в течение которых они по договорам должны заходить в иностранные порты, пополнять топливные запасы и т.д. У каждого свои сложности, и не будут они из-за нескольких авиаторов ставить под удар успех всего похода в Антарктиду. Ни хрена никто больше за нами не придет...
Ми-8 тяжело поднялся, скользнул к морю. Мы молча проводили его взглядами. Я повернулся к своим товарищам:
— Все, ребята, пошли в «Элерон». Домой...
Это слово вырвалось как-то само собой. Еще несколько минут назад мы вкладывали в него совсем другой смысл. В нем был Родина, семья, дети, друзья — жизнь, которую мы оставили на время, чтобы помочь «науке» хорошо сделать свое дело здесь, на шестом континенте. Теперь же мы возвращаемся в свой антарктический «дом». Мы забрались в вездеход, и — домой!
Поехали. На зимовку пришлось остаться нам четверым и тем, кто должен был зимовать в Антарктиде по плану: инженер по ГСМ Гарик Загаров из Быкова, руководитель полетов Анатолий Федорович Головачев, авиатехники — Анатолий Межевых, Николай Ларичкин, слесарь Алексей Кисов, тракторист Василий Боженков...
Обиды я ни на кого не держал, но домой мне уехать было бы надо, поскольку семейные дела требовали корректировки. Тем не менее я понимал, что в этот раз обстоятельства ополчились против нас и изменить сложившуюся ситуацию мы просто не в силах. Поэтому, когда позже в книге А. Ф. Трешникова «Мои путешествия» прочитал, что, дескать, Кравченко изъявил желание остаться на зимовку, утверждение это, да будет светлая память Алексею Федоровичу, — не совсем верно. Никто таких предложений мне даже не делал. Это я сказал экипажу: «Ребята, давайте, выйдем. Улетим следующим рейсом». А когда они взлетели, я сказал: «Ребята, поехали. Это — зимовка». Я прекрасно отдавал себе отчет, что домой, на Родину, мы в этот раз не попадем, хотя и Москаленко, и Трешников обещали прислать за нами Ми-8.
Прошло часа три с того момента, как мы вернулись в «Элерон», вдруг — телефонный звонок. Звонил Павел Кононович Сенько, который уже приступил к исполнению обязанностей начальника и зимовочной экспедиции, и станции «Молодежная»:
— Евгений Дмитриевич, тебе радиограмма пришла. Я засмеялся:
— Можете не читать...
— Да нет, прочитаю. Вам предлагают остаться на зимовку.
— А что они могут мне еще предложить? Если я не соглашусь, они, что, вертолет пришлют? — меня позабавило это предложение.
— Нет, вертолет они не пришлют.
— Так чего предлагать-то? Павел Кононович, я могу к вам зайти сейчас?
— Заходи.
Он был мудрый мужик, старый полярник и понял, что к чему. Спиртного у нас в экипаже не было, а ситуацию следовало разрядить. Когда я пришел, он уже все, что нужно, приготовил.
— Может, вы к нам зайдете?
— Не сейчас, — с ним мы зимовали в 9-й САЭ, когда он был директором обсерватории «Мирного». — А встреч у нас с вами будет еще много, поэтому — сами, сами...
— Тогда я ответную телеграмму Петру Павловичу напишу.
Я взял ручку: «Все понимаем. Доброго пути!» Сенько взял листок, прочитал.
— Не злишься?
— Нет. Я же понимаю, что другого выхода нет.
— Мы тоже на вас четверых не рассчитывали, придется ужимать наши запросы...
Я взглянул на календарь. В Антарктиде в разгаре зима, мы только закончили полеты, хотя по плану должны были завершить их еще в марте. Мысленно я прикинул: в апреле — летал, в мае — совсем мало, в июне-июле, когда подошли суда, — по полной программе и сверх нее. Так много в предыдущих экспедициях я еще не летал, тем более зимой, ночью... А тут и август, который подкатился совсем незаметно.