CLXXXI. ВОРОТА ЦЕРКВИ САНТ'АГОСТИНО АЛЛА ЦЕККА

Около половины четвертого заключенные услышали, как отворилась наружная дверь комнаты bianchi, от которой они были отделены крепкой перегородкой и обитой железом дверью с задвижками и висячими замками; потом донесся шум шагов и неясные голоса. Чирилло вытащил часы.

— Половина четвертого, — сказал он. — Мой славный тюремщик не ошибся.

— Микеле! — окликнул Сальвато молодого лаццароне, который после причастия все время молился в своем углу.

Тот вздрогнул и по знаку Сальвато приблизился к нему, насколько позволяла цепь.

— Да, ваша милость? — шепнул он вопросительно.

— Постарайся не отходить от меня далеко и, если случится что-нибудь непредвиденное, не зевай.

Микеле покачал головой.

— О, ваша милость, — пробормотал он. — Нанно сказала, что меня повесят, значит, меня и повесят, иначе быть не может.

— Как знать! — возразил Сальвато.

Но тут отворилась дверь напротив комнаты bianchi — иначе говоря, дверь в часовню, и на пороге вырос какой-то человек; за его спиной послышался стук прикладов — это солдаты приставили ружья к ноге.

Вид новоприбывшего не оставлял сомнений: то был палач.

Он пересчитал узников.

— Всего шесть дукатов наградных! — пробормотал он со вздохом. — И подумать только, что я одним махом мог бы заполучить шестьдесят монет… Ладно, не надо об этом больше печалиться!

Вошел фискальный прокурор Гвидобальди, перед которым шествовал пристав с приговором джунты в руках.

— Развяжите осужденных, — приказал фискальный прокурор.

Тюремщики повиновались.

— На колени, слушать приговор! — повелительно возгласил Гвидобальди.

— С вашего разрешения, господин фискальный прокурор, мы предпочли бы выслушать его стоя, — насмешливо возразил Этторе Карафа.

Насмешливый тон, каким были произнесены эти слова, заставил судейского заскрипеть зубами.

— На коленях, стоя — не важно, как вы будете слушать, лишь бы вы его выслушали и он был приведен в исполнение! Секретарь суда, огласите приговор!

Оказалось, что Доменико Чирилло, Габриэле Мантон-не, Сальвато Пальмиери, Микеле il Pazzo и Элеонора Пи-ментель приговорены к смерти через повешение; Этторе Карафа — к отсечению головы.

— Все верно, — сказал Этторе. — Никаких претензий к суду не имеется.

— Значит, можно приступать к делу? — с издевкой спросил Гвидобальди.

— Когда вам будет угодно. Лично я готов и полагаю, что друзья мои тоже готовы.

— Да, — в один голос подтвердили осужденные.

— Но я обязан сказать кое-что тебе, Доменико Чирилло, — проговорил Гвидобальди с усилием, которое показывало, как трудно дается ему эта речь.

— Что именно? — осведомился Чирилло.

— Проси у короля помилования, может быть, он согласится, поскольку ты был его личным врачом. Во всяком случае, если ты подашь такое прошение, мне велено отсрочить казнь.

Все взгляды устремились на Чирилло. Но тот ответил с обычной мягкостью, храня на лице полное спокойствие, с улыбкой на устах:

— Напрасно вы пытаетесь запятнать мою репутацию низостью. Я отказываюсь от предложенного мне пути спасения. Я был присужден к смерти вместе с друзьями, которые мне дороги, и хочу умереть вместе с ними. Я жду успокоения смерти и не сделаю ничего, чтобы ее избежать и остаться хотя бы лишний час в мире, где властвуют супружеская измена, клятвопреступление и порок.

Элеонора схватила руку Чирилло и приложилась к ней губами, а потом с силой швырнула на пол полученный от него флакончик с опиумом, и тот разлетелся вдребезги.

— Это что такое? — осведомился Гвидобальди, увидев, что по каменным плитам разливается какая-то жидкость.

— Яд, который в десять минут избавил бы меня от твоих посягательств, презренный! — отвечала Элеонора.

— Почему же ты отказываешься от этого яда?

— Потому что считаю низостью покинуть Чирилло в тот миг, когда он не захотел покинуть нас.

— Хорошо, дочь моя! — воскликнул Чирилло. — Не скажу: «Ты достойна меня!», скажу: «Ты достойна самой себя!»

Элеонора усмехнулась и, подняв глаза к Небесам, протянув вперед руку, с улыбкой на устах продекламировала:

Forsan et haec olim meminisse juvabit.[Может быть, будет нам впредь об этом сладостно вспоминать (лат.). — Вергилий, «Энеида», I, 203. Перевод

С.Ошерова под редакцией Ф.Петровского]

— Ну что, — проговорил нетерпеливо Гвидобальди, — кончено? Никто больше ни о чем не просит?

— Никто ни о чем не просил с самого начала! — возразил граф ди Руво.

— И никто ни о чем не собирается просить, — сказал Мантонне, — разве только поскорей закончить эту комедию фальшивого милосердия.

— Тюремщик, откройте дверь к bianchi! — распорядился фискальный прокурор.

Дверь комнаты отворилась, и появились bianchi в длинных белых рясах.

Их было двенадцать, по двое на каждого осужденного.

Дверь комнаты закрылась за ними. Один из кающихся приблизился к Сальвато, взял его за руку и одновременно сделал масонский знак. Сальвато ответил тем же, не выразив на лице ни малейшего волнения.

— Вы готовы? — спросил кающийся.

— Да, — отвечал Сальвато.

Никто не понял двусмысленности этого ответа.

Сальвато же не узнал голоса, но масонский знак возвестил ему, что он имеет дело с другом.

Он обменялся взглядом с Микеле, вопрошающе смотревшим на него.

— Помни, что я тебе сказал, Микеле, — шепнул он.

— Да, ваша милость, — отозвался лаццароне.

— Кто из вас зовется Микеле? — спросил один из кающихся.

— Я, — живо ответил тот, думая, что услышит сейчас какую-то добрую весть.

Кающийся подошел к нему.

— Есть у вас мать? — спросил он.

— Да, — со вздохом подтвердил лаццароне, — и это самое большое мое горе. Бедняжка! Но откуда вы знаете?

— Какая-то бедная старушка остановила меня, когда я входил в Викариа. «Ваша милость, — сказала она. — У меня к вам просьба». — «Какая?» — спросил я. «Я хотела бы знать, не принадлежите ли вы к тем кающимся, которые сопровождают осужденных на эшафот?» — «Да». — «Так вот, одного из них зовут Микеле Марино, но он больше известен под прозванием Микеле-дурачок». — «Не тот ли это, — спросил я, — кто был при так называемой Республике полковником?» — «Да, несчастное дитя, это он!» — отвечала женщина. «И что же дальше?» — «А то, что если вы добрый христианин, то скажите ему, когда будет выходить из Викариа, пусть повернет голову налево; я буду сидеть на Камне банкротов, хочу увидеть его в последний раз и благословить».

— Спасибо, ваша милость, — сказал Микеле. — Это верно, дорогая матушка любит меня всем сердцем, а я всю жизнь причинял ей одно только горе, но сегодня это будет в последний раз! — И, смахнув слезу, он добавил: — Вы окажете мне честь сопровождать меня?

— Охотно, — отвечал кающийся.

— Пойдем, Микеле, нас ждут, — сказал Сальвато.

— Иду, господин Сальвато, иду!

И Микеле пошел следом за Сальвато.

Осужденные вышли из залы, которая была превращена в часовню, пересекли комнату, где слушали мессу, и во главе с палачом вступили в коридор.

Они двигались в том порядке, в каком их, вероятно, собирались казнить: впереди Чирилло, затем Мантонне, за ним Микеле, потом Элеонора Пиментель и, наконец, Эт-торе Карафа.

По правую и по левую руку каждого осужденного шли bianchi.

От ворот тюрьмы, ведущих во двор, до вторых ворот, выходящих на площадь Викариа, протянулась двойная цепочка солдат.

Площадь была полна народа.

При виде осужденных толпа заревела:

— Смерть якобинцам! Смерть!

Было совершенно ясно, что, если бы не солдаты, осужденных уже через несколько шагов разорвали бы на куски. Ножи сверкали во всех руках, все глаза горели угрозой.

— Обопритесь о мое плечо, — сказал, обращаясь к Сальвато, кающийся, шагавший справа от него, тот, что сделал ему масонский знак.

— Вы думаете, что мне нужна поддержка?

— Нет. Но мне нужно дать вам некоторые указания. Они уже отошли от ворот Викариа шагов на пятнадцать и находились напротив колонны, основанием которой служил так называемый Камень банкротов: в средние века банкроты, сидя голым задом на этом камне, объявляли о своей несостоятельности.

— Стой! — приказал кающийся, шагавший слева от Микеле.

В такого рода траурных процессиях кающиеся пользуются властью, которую никто не помышляет у них оспаривать.

Маэстро Донато остановился первым, а вслед за ним остановились все кающиеся, солдаты и осужденные.

— Молодой человек, — сказал кающийся, обратившись к Микеле, — попрощайся с матерью! Женщина, — добавил он, повернувшись к старухе, — дай сыну благословение!

Старуха слезла с камня, на котором сидела, и Микеле бросился к ней на шею.

С минуту оба не могли вымолвить ни слова.

Кающийся справа от Сальвато воспользовался этой задержкой и шепнул ему:

— В переулке Сант'Агостино алла Цекка, когда мы пойдем к церкви, возникнет замешательство. Поднимитесь на паперть, прислонитесь спиной к двери и ударьте в нее каблуком.

— Кающийся слева от меня свой человек?

— Нет. Делайте вид, будто вас интересует Микеле. Сальвато обернулся к лаццароне и его матери. Микеле как раз поднял голову и оглядывался вокруг:

— А она? Ее нет с вами?

— Кого нет?

— Ассунты.

— Отец и братья заперли ее в монастырь Аннунциаты, где она изнывала в слезах и в отчаянии, и поклялись, что если бы они могли вырвать тебя из рук солдат, то палачу не пришлось бы тебя вешать, потому что они растерзали бы тебя на куски. Джованни даже прибавил: «Это стоило бы мне целого дуката, но я бы и за тем не постоял!»

— Матушка, скажите ей: я на нее сердился из-за того, что она меня бросила, но теперь, когда знаю, что это не ее вина, я ее прощаю.

— Поторопитесь, — вмешался кающийся. — Вам пора расставаться.

Микеле стал перед матерью на колени, она положила ему ладони на голову и мысленно его благословила, потому что бедную женщину душили слезы и она не могла вымолвить ни слова.

Кающийся взял старуху сзади под локти и посадил обратно на камень, где она и застыла, сжавшись в комок, уронив голову в колени.

— Пойдем, — сказал Микеле. И он сам встал на свое место.

Бедный малый был не столь силен духом, как Руво, не такой философ, как Чирилло, не обладал бронзовым сердцем Мантонне и не был поэтом, как Пиментель; он был сыном народа, а значит, был доступен всем человеческим чувствам и не умел ни сдерживать их, ни скрывать.

Он шагал твердой поступью, подняв голову, но по щекам его катились слезы.

Прошли немного по улице Трибунали, потом свернули налево по переулку Дзите, пересекли улицу Форчелла и вступили в переулок Сант'Агостино алла Цекка.

На углу его стоял человек с телегой, запряженной двумя буйволами. Сальвато почудилось, будто кающийся справа от него обменялся с этим человеком какими-то знаками. Он собирался спросить его об этом, когда тот прошептал ему:

— Готовьтесь.

— К чему?

— К тому, о чем я вам говорил.

Сальвато обернулся и увидел, что человек с телегой и буйволами последовал за кортежем осужденных.

Немного не доходя улицы Пендино поперек дороги застряла какая-то повозка с дровами — у нее сломалась ось.

Возница распряг лошадей и стал разгружать повозку. Пять или шесть солдат поспешили вперед, крича: «Дорогу! Дорогу!» — и попытались очистить проход.

Дело было как раз напротив церкви Сант'Агостино алла Цекка.

Вдруг послышался ужасный рев, и пара буйволов, точно взбесившись, с налитыми кровью глазами, свисающим языком и вырывающимся из ноздрей паром, волоча за собою грохочущую телегу, ринулись на колонну осужденных, топча и отбрасывая к стенам домов собравшихся зевак и замыкавших шествие солдат, которые тщетно старались остановить животных штыками.

Сальвато понял, что роковая минута настала. Он оттолкнул локтем кающегося, что держался слева от него, сбил с ног идущего рядом солдата и с криком: «Берегись, буйволы!» — будто хотел лишь укрыться от опасности, прыгнул на церковную паперть, прислонился спиною к двери и ударил в нее ногой.

Дверь открылась, как открывается английская лестница в хорошо поставленной феерии, и захлопнулась у него за спиной, прежде чем кто-нибудь успел заметить, куда он исчез.

Микеле попытался было кинуться вслед за Сальвато, но его удержала железная рука. То была рука Бассо Томео, старого рыбака, отца Ассунты.

Загрузка...