Виа деи Соспири делл'Абиссо, что значит «улица Вздохов-из-Бездны», выходила одним концом на набережную улицы Нуова, а другим на Старый рынок, где обыкновенно происходили казни.
Она называлась так потому, что, вступая на эту улицу, осужденные в первый раз видели эшафот, и редко бывало, чтобы при этом зрелище не вырвался у них горький вздох из самой глубины души.
В одном из домов на этой улице, с такой низкой дверью, что, казалось, ни одно человеческое существо не может войти в него с высоко поднятой головой (и действительно, туда по двум ведущим вниз ступеням входили согнувшись, как в пещеру), беседовали, сидя за столом, за фьяской вина со склонов Везувия, двое мужчин.
Один из них нам неизвестен, зато другой — наш старый знакомый Бассо Томео, рыбак из Мерджеллины, отец Ассунты и трех молодцов, которые тянули сеть в день чудесного улова рыбы, ставший последним днем для братьев делла Торре.
Читатель помнит, какие страхи преследовали его в Мер-джеллине и почему он переселился в Маринеллу, на другой конец города.
Вытянув в очередной раз свою сеть, вернее сеть своего отца, младший его сын Джованни заметил на углу набережной улицы Нуова и улицы Вздохов-из-Бездны, в окне, пробитом на уровне земли, потому что в квартиру надо было спускаться по двум ступенькам (на языке современных строителей это называется «полуподвалом»), — Джованни, говорим мы, заметил в окне красивую молодую девушку и влюбился в нее.
Судя по ее имени, ей самим Богом назначено было выйти за рыбака.
Ее звали Мариной.
Джованни, переехавший в этот квартал с другого конца города, не знал того, что было известно каждому от моста Магдалины до улицы Пильеро, а именно: кому принадлежал дом с низким входом и кто была девушка, этот прекрасный прибрежный цветок, распустившийся у морских вод.
Он навел справки и узнал, что хозяин дома — маэстро Донато, неаполитанский палач.
Южные народы, в том числе неаполитанцы, не испытывают к человеку, приводящему в исполнение смертные приговоры, такого отвращения, какое он обычно внушает людям Севера, но все же не утаим от нашего читателя, что это открытие было неприятно Джованни.
Первым его побуждением было отказаться от прекрасной Марины. Молодая парочка еще только обменивалась взглядами и вздохами, так что разрыв не представлял особых затруднений: стоило лишь Джованни больше не бродить перед ее окном, а если и случилось бы случайно пройти, глядеть в другую сторону.
Восемь дней он не ходил на заветный угол, на девятый не выдержал.
Однако, проходя мимо ее дома, он повернул голову в сторону моря.
К несчастью, отвернулся он слишком поздно, и окошко, где обычно стояла прекрасная Марина, попало в поле его зрения.
Он мельком увидел девушку, и ему даже почудилось, будто ее личико окутано облачком грусти.
Грусть уродует вульгарные физиономии, но на лица красивые оказывает прямо противоположное действие.
Марина от грусти еще больше похорошела.
Джованни вдруг остановился. Он почувствовал, что забыл что-то в этом доме. Трудно было сказать, что именно, но эта вещь показалась ему крайне необходимой; понуждаемый какой-то высшей силой, он обернулся, а так как при этом ему пришлось пренебречь мерами предосторожности, что столь мало помогли ему несколько минут назад, он оказался лицом к лицу с той, на которую дал себе слово никогда больше не глядеть.
На сей раз взгляды молодых людей встретились, и на стремительном и красноречивом языке глаз они сказали друг другу все, что могли бы сказать на словах.
Но, как ни интересна нам эта любовная история, в наши намерения не входит прослеживать все ее превратности. Нашим читателям довольно узнать, что Марина была столь же добродетельна, как и хороша, и что любовь Джованни, возраставшая с каждым днем, побудила его открыться отцу и заявить ему, изо всех сил взывая к его чувствительности, что нет для него счастья в этом мире, если он не получит руки прекрасной Марины.
К великому удивлению юноши, старый Бассо Томео не усмотрел непреодолимых препятствий к этому браку. Мерджеллинский рыбак был философом, и по тем же соображениям, по которым он отказал Микеле в руке своей дочери, готов был предложить Марине своего сына.
Все знали, что у Микеле нет ни гроша за душой, тогда как маэстро Донато, при его ремесле, необычном правда, зато прибыльном, имел, должно быть, туго набитую мошну.
И старый рыбак согласился переговорить с маэстро Донато.
Он отправился с нему и изложил причину своего визита.
Хоть Марина и была прелестна, а общественные предрассудки у южан не столь закоренелы, как у северян, и в Неаполе не столь непреодолимы, как в Париже, все же дочь палача — это такой товар, который нелегко сбыть с рук; поэтому маэстро Донато благосклонно выслушал предложение старого рыбака.
Однако тот с откровенностью, делавшей ему честь, признался, что его ремесло может прокормить мужчину, но приносит недостаточно для того, чтобы содержать семью, а посему он, Бассо Томео, не в состоянии дать за своим сыном ни единого дуката.
Следовательно, приданое молодоженам должен был выделить сам маэстро Донато. Это не представляло для него затруднений, тем более что наступило время революции, а, уж как водится, революций не бывает без казней, и маэстро Донато, получавший шестьсот дукатов (то есть две тысячи четыреста франков) годового жалованья, да сверх того по десять дукатов (то есть по сорок франков) за каждую казнь, надеялся за несколько месяцев составить себе значительное состояние.
В надежде на столь прибыльную работу он пообещал за Мариной триста дукатов приданого.
Но, намереваясь почерпнуть эту сумму не из накопленных уже средств, а из будущих заработков, он пожелал отложить свадьбу на четыре месяца. Сам черт порукой, что он совершит за это время восемь казней: по две в месяц.
А это значит, что он заработает, самое малое, триста двадцать дукатов, так что у него еще останется двадцать дукатов излишка!
К великому для маэстро Донато разочарованию, революция в Неаполе, как мы видели, отличалась человечностью, так что, вопреки его расчетам, ему еще ни разу не пришлось никого повесить, и он кусал себе локти от досады, что согласился выдать дочку за Джованни, а главное, взялся обеспечить существование молодой пары.
Вот почему сидел он за столом с Бассо Томео, ибо мы не намерены скрывать долее от читателя, что незнакомец, сидящий напротив рыбака и наливающий ему в стакан вино из фьяски, ухватив ее за узкое и хрупкое горлышко, и есть маэстро Донато, неаполитанский палач.
— Это не для меня! Вы улавливаете, о чем я толкую, дружище Томео? Я хочу сказать, что когда здесь установили республику и я стал спрашивать у понимающих людей, что такое республика, мне сказали, будто это такое политическое положение, когда одна половина граждан перерезает глотку другой. Ну, я тут, само собой, и подумал: «Значит, я заработаю не триста, а тысячу, десять тысяч дукатов, целое состояние!»
Конечно, как же было думать иначе? Меня уверяли, что во Франции был один гражданин по имени Марат, так он в каждом выпуске своей газеты требовал триста тысяч голов! Правда, всех ему не отдали, но кое-что он получил.
А у нас что? За пять месяцев революции ни одного Марата; все какие-то Чирилло, Пагано, Карло Лауберги, Мантонне — этих-то сколько угодно, сплошные чертовы филантропы, орущие на балконах: «Не троньте личность! Уважайте собственность!»
— И не говорите, приятель! — отвечал Бассо Томео, пожимая плечами. — Где такое видано? Зато глядите, до чего они докатились, господа патриоты! Не принесло им это счастья.
— Поверите ли, до чего дошло? Когда я увидел, что вешают на Прочиде и Искье, я было запротестовал: ведь вешать-то должен я, где бы это ни происходило! И знаете, что мне ответили?
— Нет, не знаю.
— Что якобы на островах вешают не по велению республики, а по приказу короля, что это король прислал из Палермо судью, чтобы судить, а англичане доставили палача, чтобы вешать. Английский палач! Хотел бы я поглядеть, как он управляется с делом!
— Да, это несправедливо, кум Донато.
— Так вот, мне оставалась последняя надежда. В темницах Кастель Нуово содержали двух заговорщиков, уж эти-то не могли от меня уплыть: они во всеуслышание признались в своем преступлении, даже похвалялись им!
— Беккеры?
— Они самые… Позавчера их присудили к смерти. Я говорю себе: «Ладно, как-никак это двадцать дукатов, да и тряпье их вдобавок». Ведь они люди богатые, и я посчитал, что хоть они и евреи, их платье кое-чего стоит. Куда там! Знаете, что с ними сделали?
— Их расстреляли, я сам видел.
— Расстреляли! Да разве в Неаполе когда-нибудь расстреливали? И все ради того, чтобы бедному человеку не досталось двадцати дукатов! Ох, поверьте, кум, правительство, которое расстреливает, а не вешает, долго не продержится. Видите, как теперь наши лаццарони ловко отделывают ваших патриотов!
— Моих патриотов, кум? Никогда они моими не были. Я даже не знал, что такое «патриот». Спросил у Фра Пачифико, а он говорит — это, дескать, все равно что якобинец. Тогда я спрашиваю, что такое якобинец, а он в ответ: это все равно что патриот, такой, стало быть, человек, который повинен во всех преступлениях, человек, Богом проклятый. Ну, а что теперь будет с нашими бедными детками?
— Чего вы хотите, папаша Томео? Не могу же я ради них из себя все жилы вытянуть! Пусть подождут. Ведь и мне приходится ждать! Может быть, король вернется — и все изменится, я буду вешать, и может (тут маэстро Донато состроил гримасу, долженствовавшую изобразить улыбку), мне придется повесить даже вашего зятя Микеле.
— Микеле мне, слава Богу, не зять! Он-то хотел стать им, да я отказал.
— Да, отказали, когда он был беден. А с тех пор как разбогател, он и сам о женитьбе и не заикается.
— Верно. Вот бандит! Ну, раз так, в день, когда вы его повесите, я буду держать веревку, а если потребуется, нам помогут три мои сына, от всей души они будут тянуть ее вместе со мной.
В то самое время, когда Бассо Томео столь любезно обещал маэстро Донато помощь свою и своих сыновей, дверь подвала, служившего жилищем палачу, отворилась и перед двумя приятелями явился Беккайо, продолжая трясти окровавленной рукой.
Беккайо был хорошо знаком маэстро Донато, они были соседями. Поэтому тот позвал свою дочь Марину и велел принести еще один стакан.
Девушка, красивая и грациозная, как видение, вошла в комнату. Можно было лишь удивляться, каким образом вырос в этой гнусной клоаке такой прекрасный цветок.
— Благодарю, благодарю, — сказал Беккайо. — Сейчас не время пить, даже за здоровье короля. Сейчас, маэстро Донато, требуется повесить мятежника.
— Повесить мятежника? — откликнулся маэстро Донато. — Это мне подходит.
— Притом настоящего мятежника, маэстро, вы сможете этим похвалиться; если сомневаетесь, справьтесь у Паскуале Де Симоне. Нам с ним когда еще поручили казнить этого молодца, а мы, как дураки, его упустили.
— Вот оно что! — заметил маэстро Донато. — А он тебя не упустил? Надо думать, это он наградил тебя славным сабельным ударом, от которого у тебя шрам на лице?
— И отрубил мне руку, — подхватил Беккайо, показывая искалеченную и окровавленную кисть.
— Ох, сосед! — вскричал маэстро Донато. — Давайте-ка я перевяжу, мы ведь, знаете, отчасти и хирурги.
— Нет, клянусь кровью Христовой! Нет! — отвечал Беккайо. — Когда он будет мертв — пожалуй, но пока он жив, пусть течет моя кровь, пусть течет! Ну, маэстро, пошли, вас ждут.
— Меня ждут? Хорошо сказано. Но кто мне заплатит?
— Я.
— Вы так говорите, потому что он жив, но что вы скажете, когда он будет повешен?
— Моя лавка отсюда в двух шагах; мы там остановимся, и я отсчитаю тебе десять дукатов.
— Гм! — произнес маэстро Донато. — Десять дукатов за законную казнь, а незаконная стоит все двадцать, да и то боюсь, что с моей стороны это будет неосторожно.
— Пойдем, я дам тебе двадцать, да только решайся поскорее, потому что, если ты не хочешь его вешать, я повешу его сам и приберегу свои денежки.
Маэстро Донато подумал, что и в самом деле повесить человека не так уж трудно, раз столько людей сами лезут в петлю, и, боясь упустить заработок, сказал:
— Ладно, не хочу отказывать в услуге соседу.
И он направился к стене, чтобы снять с гвоздя смотанную в кольцо веревку.
— Куда вы, кум? — осведомился Беккайо.
— Вы же видите, хочу захватить свой инструмент.
— Веревку? Мы уже ею запаслись.
— Но ваша специально не подготовлена. Чем веревка больше послужила, тем она лучше скользит, а значит, тем легче клиенту.
— Шутишь ты, что ли? — закричал Беккайо. — Да разве я хочу ему легкой смерти! Новую веревку, черт побери, только новую!
— А ведь правда, — сказал маэстро Донато со зловещей ухмылкой. — Платите-то вы, значит, вам и музыку заказывать. До скорой встречи, папаша Томео!
— До скорой встречи, — отозвался старый рыбак. — И не унывайте, кум! Сдается мне, что кончились ваши неудачи.
А про себя пробормотал:
«Законно, незаконно, какая разница! Те же двадцать дукатов в счет приданого».
Приятели вышли на улицу Вздохов-из-Бездны и двинулись в сторону лавки Беккайо.
Тот направился прямо к прилавку, вытащил из выдвижного ящика двадцать дукатов и протянул их было маэстро Донато, но вдруг передумал:
— Вот десять дукатов, маэстро, остальные после казни.
— Чьей казни? — спросила, выходя из задней комнаты, жена Беккайо.
— Если тебя спросят, скажешь, что ни о какой казни ты и не слышала или что все забыла, — отвечал тот.
Только теперь заметив, в каком состоянии рука мужа, женщина вскрикнула:
— Боже милостивый! Что это с тобой такое?
— Ничего.
— Как так ничего? Трех пальцев не хватает, это, по-твоему, ничего?!
— Ладно, — сказал Беккайо. — Подул бы ветерок, давно бы уже все высохло. Пошли, маэстро.
И он вышел из лавки; палач следовал за ним.
Так они пришли на улицу Лавинайо; Беккайо показывал дорогу и шагал так скоро, что маэстро Донато едва за ним поспевал.
Все оставалось в том же положении, как и до ухода Беккайо. Пленник лежал на столе, ни малейшим движением не отвечая на оскорбления и пинки со стороны лаццарони, и, казалось, пребывал в полной неподвижности.
Впрочем, требовалось столько же силы духа, чтобы молча выносить оскорбления, как и физической силы, чтобы переносить побои и даже ранения, которые ему наносили, пытаясь сломить упрямца. Ничего у них не получалось.
Появление двух убийц — живодера и палача — было встречено победными кликами и приветствиями. «И boia! Il boia!» 59 — слышалось со всех сторон.
Как ни тверд был Сальвато, но при этих возгласах он содрогнулся, ибо начал понимать, в чем истинная причина столь длительной отсрочки: Беккайо не только жаждал его уничтожить, но и хотел, чтобы он принял смерть от презренной руки.
Все же молодой человек сообразил, что, попав в опытные руки, он умрет более скорой и не такой мучительной смертью.
Он снова опустил приподнятые было веки и впал в прежнее безразличие (впрочем, никто не заметил, что он на миг из него выходил).
Беккайо подошел к пленнику и указал на него маэстро Донато.
— Вот этот человек, — проговорил он.
Маэстро Донато огляделся в поисках подходящего для устройства временной виселицы места, но Беккайо указал ему на кольцо и веревку.
— Мы тебе все приготовили. Не торопись, времени у тебя сколько угодно. Маэстро Донато взобрался на стол; но, испытывая большее, чем его приятель, почтение к бедному двуногому животному, что тщится уподобиться самому Господу Богу и именуется человеком, палач не осмелился наступить на тело жертвы, как это прежде сделал Беккайо.
Он стал на стул, чтобы проверить, крепко ли сидит кольцо и хорошо ли скользит петля.
Кольцо сидело прочно, но петля не скользила.
Маэстро Донато пожал плечами, насмешливо пробормотал что-то по адресу тех, кто берется не за свое дело, и наладил заново плохо завязанный узел.
Тем временем Беккайо отчаянно ругал пленника, все такого же неподвижного и молчаливого, словно он был уже мертв.
Часы пробили семь.
— А теперь считай минуты, — обратился живодер к Сальвато, — потому что считать часы тебе уже не придется.
Ночь еще не наступила, но на узких улицах и в высоких домах Неаполя сумерки начинаются еще до захода солнца.
В столовой, где готовилось зрелище, из которого присутствующие не хотели упустить ни малейшей подробности, становилось плохо видно.
Послышались голоса:
— Факелы! Факелы!
Теперь редко случалось, чтобы в компании из пяти-шести лаццарони у кого-нибудь не нашлось факела. Ведь кардинал Руффо требовал поджогов во имя святого Антония, и, действительно, именно пожары вызывали в городе наибольшее смятение.
Сейчас в столовой собралось с полсотни лаццарони, поэтому уже через минуту запылало семь-восемь факелов; их чадное пламя вытеснило печальный вечерний полусвет, и в красноватых отблесках, среди резких теней, падавших на стены, фигуры всех этих убийц и грабителей выглядели еще более зловещими.
Тем временем скользящая петля была изготовлена, и веревка уже ждала осужденного.
Палач стал рядом с ним на колено и, то ли из жалости, то ли угадывая его состояние, сказал:
— Известно ли вам, что вы можете потребовать священника и никто не вправе вам отказать?
В этих словах впервые, с тех пор как Сальвато попал в руки лаццарони, ему померещилась искра сочувствия, и тут вдруг испарилась его решимость до конца хранить молчание.
— Спасибо, друг, — отозвался он кротким голосом, улыбнувшись палачу. — Я солдат, а значит, всегда готов умереть; я честный человек, а значит, всегда готов предстать пред ликом Божьим.
— Сколько вам нужно времени для последней молитвы? Слово Донато, вы его получите, или я не стану вас вешать.
— Пока я лежал на этом столе, у меня было достаточно времени, чтобы прочитать молитву, — отвечал Сальвато. — Поэтому, друг мой, если вы торопитесь, не стану вас задерживать.
Маэстро Донато не привык к подобной учтивости со стороны тех, с кем ему приходилось иметь дело. И хоть был он палачом, а возможно, именно по этой причине, он почувствовал, что глубоко тронут.
С минуту он чесал у себя за ухом.
— Я знаю, — сказал он наконец, — что существует предубеждение против тех, кто занимается нашим ремеслом, и некоторые деликатные люди не хотят, чтобы мы к ним прикасались. Может быть, вы развяжете галстук и отвернете воротник рубашки сами? Или вы предпочитаете, чтобы я оказал вам эту последнюю услугу?
— У меня нет предубеждений, — отвечал Сальвато, — и я не только не вижу разницы между вами и любым другим человеком, но даже ценю то, что вы для меня делаете. Если бы я не был связан, я пожал бы вам перед смертью руку.
— Клянусь кровью Христовой, вы ее пожмете! — воскликнул маэстро Донато, принимаясь развязывать веревки, стягивавшие кисти Сальвато. — И я сохраню об этом славное воспоминание до конца моих дней.
— Вот как ты отрабатываешь свои деньги! — зарычал Беккайо, приходя в ярость от того, что Сальвато готов был столь же невозмутимо умереть от руки палача, как от руки первого встречного. — Раз так, ты мне больше не нужен.
И, столкнув маэстро Донато со стола, заменявшего помост, он взобрался на его место.
— Развязывать галстук, отворачивать воротник! Зачем все это, скажите на милость? Нет уж, приятель, мы не станем разводить такие церемонии. Священник тебе не требуется? Тем лучше, скорее управимся.
И, схватив узел веревки, он за волосы приподнял голову Сальвато и надел петлю ему на шею.
Сальвато впал в прежнюю невозмутимость. Но если бы кто-нибудь мог увидеть погруженное в тень лицо пленника, он заметил бы, по приоткрытым глазам и по слегка напряженной шее, что внимание молодого человека привлек какой-то шум за окном, шум, которого не расслышали окружающие, увлеченные своим злодейством.
Действительно, внезапно в комнату вбежали несколько лаццарони, которые оставались во дворе, с воплями: «Тревога! Тревога!» — и в тот же миг грянул ружейный залп, от которого вдребезги разлетелись стекла, а Беккайо с ужасным проклятием повалился на пленника.
Невероятное смятение последовало за этим первым залпом; пять или шесть человек упали замертво или были ранены, у Беккайо оказалось раздроблено бедро.
Вдруг в открытое окно ворвались вооруженные люди во главе с Микеле, кричавшего во всю глотку, перекрывая общий шум:
— Мы не опоздали, генерал? Если вы еще живы, откликнитесь, но если мертвы, то, клянусь Мадонной дель Кармине, ни один человек не выйдет отсюда живым!
— Успокойся, мой славный Микеле, — отвечал Сальвато самым будничным голосом, в котором нельзя было заметить ни малейшего волнения, — я жив и невредим.