Итак, план кардинала Руффо, изложенный королю, отличался не только мудростью и расчетливостью опытного военного, но еще и осторожной предусмотрительностью человека Церкви.
Фердинанд был восхищен.
Генералы, офицеры, солдаты, министры ему изменили. Те, кто мог носить на боку шпагу, или не вынимали ее из ножен, или отдавали врагу; те, кто мог знать о последних событиях и ими воспользоваться, не знали о них или, зная, ничего не предприняли; советчики, обязанные давать советы, не нашли, что бы предложить. Король тщетно ожидал от тех, на кого был вправе рассчитывать, мужества, верности, преданности и ума.
И вот он все это нашел, но не в людях, осыпанных его милостями, а в служителе Церкви, который вполне мог бы замкнуться в пределах своих обязанностей — иначе говоря, ограничиться чтением требника и раздачей благословений.
Этот человек Церкви все предвидел: он поднял восстание как политик; он узнавал новости как министр полиции; он подготовил войну как генерал. И в то самое время, когда Макк сложил свою шпагу к ногам Шампионне, он поднял меч священной войны и, не имея ни солдат, ни денег, ни оружия, ни военного снаряжения, отправился на завоевание Неаполя, развернув лабарум Константина и провозгласив: «In hoc signo vinces!» 25
Удивительная страна, удивительное общество: грабители с большой дороги защищают королевство, а после того как это королевство пало, появляется священник, собравшийся отвоевать его обратно!
На этот раз случилось так, что Фердинанд сумел сохранить тайну и сдержать обещание. Он дал кардиналу обещанные две тысячи дукатов, так что, вместе с имевшейся у того тысячей, составилась сумма в три тысячи, то есть в двенадцать тысяч пятьсот франков во французской монете.
В тот же день, когда были подписаны полномочия кардинала, то есть 27 января (грамота, неизвестно с какой целью, была помечена задним числом, на два дня ранее), он простился с королем и, под предлогом путешествия в Мессину, отправился то морем, то сушей, в зависимости от того, какие средства передвижения ему предоставлялись.
Он потратил на это путешествие четыре дня и прибыл в Мессину 31 января после полудня.
Там он сразу же начал поиски маркиза Такконе, который по приказу короля должен был передать ему два миллиона, привезенные из Неаполя; но, как и предвидел кардинал, маркиз нашелся, а миллионы исчезли бесследно.
На требование кардинала маркиз Франческо Такконе отвечал, что перед отъездом из Неаполя он по приказанию генерала Актона передал все имевшиеся у него на руках суммы князю Пиньятелли. Тогда, в силу своих полномочий, кардинал потребовал у него отчета о состоянии дел и в первую очередь королевской казны. Но припертый к стенке маркиз отвечал, что дать отчет невозможно, потому что ведомости и все бумаги казначейства остались в Неаполе. Кардинал предвидел, что так и случится, и предупреждал об этом короля. Тогда он обратился к генералу Данеро, думая получить оружие и военное снаряжение, еще более необходимые ему, чем деньги. Но Данеро — под предлогом, что давать оружие кардиналу не стоит, ибо оно непременно попадет в руки врага, — отказал ему, несмотря на приказ короля, составленный по всей форме.
Кардинал написал в Палермо и пожаловался королю. Данеро и Такконе также не преминули направить его величеству послание, где валили вину на других и всячески старались оправдаться.
Для очистки совести кардинал решил подождать в Мессине ответа Фердинанда. Ответ прибыл на шестой день; его привез маркиз Маласпина.
Король меланхолически сетовал, что ему служат только воры и предатели. Он призывал кардинала начать войну и попытать счастья, уповая лишь на свои способности, и в качестве единственного помощника посылал ему маркиза Маласпина, прося взять его в адъютанты.
Было ясно как день, что, по своей привычке никому не доверять, Фердинанд начал сомневаться в Руффо, как и в других, и послал к нему соглядатая.
По счастью, на сей раз соглядатай был плохо выбран: маркиз Маласпина был прежде всего человек, в котором сидел дух противоречия. Кардинал, получив письмо короля, улыбнулся и взглянул на посланца.
— Само собой разумеется, господин маркиз, что просьба короля — это приказ, — сказал он. — Хотя, согласитесь, довольно странно для военного человека, как вы, стать адъютантом священнослужителя. Впрочем, — продолжал он, — я уверен, что его величество дал вам какое-нибудь особое поручение, придающее подобающую важность вашей службе при мне.
— Да, ваше преосвященство, — отвечал Маласпина. — Король обещал мне милостиво возвратить свое расположение, если я в приватной переписке буду держать его в курсе всех ваших намерений и поступков. Кажется, он больше доверяет мне как шпиону, чем как стрелку.
— Значит, господин маркиз, вы имели несчастье впасть в немилость у его величества?
— Уже три недели, ваше преосвященство, как я не участвую в карточной игре короля.
— Но какое же преступление вы совершили, чтобы подвергнуться такому наказанию?
— Непростительное, ваше преосвященство.
— Сознайтесь же мне, — продолжал кардинал, смеясь. — Рим облек меня властью отпускать грехи.
— Я попал кабану в брюхо, вместо того чтобы попасть в лопатку.
— Маркиз, — сказал кардинал, — на подобные преступления моя власть не распространяется. Но так же как король вверил вас моему попечению, я могу вас препоручить великому исповеднику в Риме.
Потом, став серьезным, продолжал, протянув маркизу руку:
— Полно шутить. Я прошу вас, господин маркиз, служить не королю и не мне. Я спрашиваю: хотите ли вы, как искренний и верный неаполитанец, служить родине?
— Ваше преосвященство, — отвечал Маласпина, тронутый, несмотря но свой скептицизм, этой откровенностью и таким прямодушием, — я взял перед королем обязательство писать ему раз в неделю и сдержу свое слово, но, клянусь честью, ни одно письмо не уйдет отсюда, прежде чем вы его не прочтете.
— В этом не будет надобности, господин маркиз. Я постараюсь вести себя так, чтобы вы могли выполнить свою миссию с чистой совестью и ничего не таить от его величества.
И так как в это время кардиналу доложили, что из Калабрии прибыл советник дон Анджело ди Фьоре, он распорядился, чтобы того немедленно ввели.
Маласпина хотел откланяться, но кардинал удержал его.
— Простите, маркиз, — сказал он, — но вы уже вступали в свои обязанности. Будьте же добры остаться.
Вошел дон Анджело ди Фьоре.
Это был человек сорока пяти-сорока восьми лет, чьи резкие и грубые черты, зловещий и подозрительный взгляд составляли разительный контраст с его нежным именем.
Он прибыл, как было сказано, из Калабрии и явился сообщить, что Пальми, Баньяра, Сцилла и Реджо стоят на пути к народовластию. Он призывал кардинала как можно скорее высадиться в Калабрии, поскольку явиться туда после того, как там будут установлены демократические порядки, было бы настоящим безумием; советник утверждал, что уже и так потеряно слишком много времени и надо спешить, чтобы вернуть королю колеблющиеся сердца.
Кардинал взглянул на Маласпину.
— Что думаете вы по этому поводу, господин адъютант? — спросил он.
— Что нельзя терять ни минуты и нужно немедленно отправляться в путь.
— Таково и мое мнение, — сказал кардинал.
Но так как час был поздний, решили все же отложить переправу через пролив до утра.
На следующий день, 8 февраля 1799 года, в шесть утра кардинал сел на корабль и высадился через час на побережье Катоны, что напротив Мессины, в том самом месте, которое во времена, когда Калабрия составляла часть Великой Греции, носило название Columna Rhegina 26.
Вся свита кардинала состояла из маркиза Маласпина, представителя короля, аббата Лоренцо Спарсси, его секретаря, дона Аннибале Капороиаи, его капеллана (двум последним было по шестидесяти лет) и дона Карло Куккаро из Казерты, его камердинера.
Кардинал привез с собой знамя, на котором с одной стороны был вышит королевский герб, а с другой — крест с девизом религиозных побед: «In hoc signo vinces!»
Дон Анджело ди Фьоре приехал накануне и ожидал его с тремястами человек: это были главным образом вассалы братьев и кузенов кардинала — Руффо из Сциллы и Руффо из Баньяры.
Достигнув некогда берегов Африки, Сципион упал на землю и, приподнявшись на одном колене, воскликнул: «Эта земля — моя!»
Руффо, ступив на побережье Катоны, воздел руки к небу и произнес: «Калабрия, прими меня как сына!»
Радостные и восторженные клики встретили эти слова одного из самых прославленных сынов этого сурового края, который во времена Древнего Рима служил убежищем беглым рабам и носил название Бруттий.
Кардинал ответил краткой приветственной речью и, возглавив войско из трехсот человек, отправился к своему брату герцогу Баранелла, чья вилла была расположена неподалеку в одном из красивейших мест, на берегу этого живописного пролива. Кардинал тотчас же приказал водрузить королевское знамя на балконе виллы, под которым расположилось на бивак его маленькое войско, ядро будущей армии.
Для начала Руффо написал энциклику и разослал ее епископам, приходским священникам и прочим духовным лицам, а также населению не только Калабрии, но всего королевства. В этой энциклике говорилось:
«Ныне, когда во Франции бесчинствует революция, совершая цареубийство, смертные казни, ограбления церквей; когда она проповедует безбожие, угрожает священнослужителям, оскверняет святые места; когда то же самое творится уже и в Риме, где только что святотатственно лишили престола наместника Иисуса Христа; когда эта революция проявилась в Неаполе в измене армии, неповиновении подданных, бунте в столице и провинциях, — дело каждого честного гражданина встать на защиту религии, короля и отечества, а также чести семьи и собственности, дело сие свято, эта миссия священна, и люди Церкви в первую очередь должны показать пример!»
В заключение кардинал сообщал, с какой целью он прибыл сюда из Сицилии, какие надежды связывает с походом на Неаполь, и тем, кто откликнется на его призыв, назначал место сбора: жителям гор — Пальми, жителям равнин — Милето.
Все калабрийцы и горной, и низменной областей призывались взяться за оружие и собраться в назначенных местах.
После того как энциклика была сочинена, а затем переписана, за неимением типографа, в двадцати пяти или тридцати экземплярах и разослана курьерами во все стороны, главный наместник вышел на балкон подышать свежим воздухом и полюбоваться великолепным зрелищем, раскинувшимся перед его глазами.
И хотя в его кругозор входили объекты более значительные, внимание кардинала невольно привлек к себе небольшой баркас, огибавший острую оконечность мыса Фаро и имевший на борту трех человек.
Двое сидевших на носу баркаса были заняты маленьким латинским парусом, а третий, помещавшийся позади, удерживал шкот правой рукой, а левой опирался на руль.
Чем дольше кардинал всматривался в последнего, тем определеннее убеждался, что знает его. Наконец баркас приблизился настолько, что у кардинала не осталось сомнений.
Это был адмирал Караччоло получив отставку, он возвращался в Неаполь и высадился в Калабрии почти в то же время, что и Руффо, но с совсем иной целью и в прямо противоположном состоянии духа.
Судя по направлению, в каком следовал баркас, было очевидно, что он должен причалить к берегу у самой виллы.
Кардинал спустился к месту высадки, чтобы подать адмиралу руку, когда тот будет выходить на берег.
И действительно, в ту минуту, когда Караччоло спрыгнул на песок, он увидел кардинала, готового ему помочь.
Адмирал вскрикнул от удивления. Покинув Палермо в тот самый день, когда была принята его отставка, и на том же баркасе, на котором он сейчас прибыл, адмирал плыл вдоль побережья, отдыхая ночью и пускаясь в путь утром, шел под парусом, когда ветер ему благоприятствовал, и на веслах, если ветра не было или нельзя было им воспользоваться.
Он не знал об экспедиции кардинала и, увидев толпу вооруженных людей и узнав королевское знамя, направил туда свой баркас, чтобы найти объяснение этой загадке.
Между Франческо Караччоло и кардиналом Руффо никогда не было большой взаимной симпатии. Они были слишком разными людьми по уму, взглядам, чувствам, чтобы быть друзьями. Но Руффо глубоко чтил характер адмирала, а адмирал высоко ценил способности Руффо.
Оба они, как уже нам известно, принадлежали к двум самым могущественным аристократическим родам Неаполя, вернее, Неаполитанского королевства. Они встретились, сознавая, что как люди выдающиеся не могут отказать друг другу в уважении, и оба улыбнулись.
— Вы приехали, чтобы присоединиться ко мне, князь? — спросил кардинал.
— Это было бы возможно и даже весьма лестно для меня находиться в вашем обществе, ваше преосвященство, — ответил Караччоло, — если бы я еще находился на службе у его величества, но король соизволил согласиться на мою просьбу и принять мою отставку, так что вы видите перед собою простого путешественника.
— Добавьте к этому, — сказал кардинал, — что священнослужитель, вероятно, кажется вам непригодным для военного дела. И потом, кто имеет право повелевать, не потерпит над собой руководства.
— Ваше преосвященство ошибается, если судит обо мне так, — возразил Караччоло. — Я предлагал королю согласиться на защиту Неаполя, назначить вас главнокомандующим всех войск, а меня и моих моряков отдать в ваше распоряжение. Король отказал. А теперь уже слишком поздно.
— Почему же поздно?
— Потому что король нанес мне оскорбление, какое не прощают князья нашего рода.
— Мой дорогой адмирал, в деле, за которое я взялся и ради которого готов пожертвовать жизнью, решается не только судьба короля, но и судьба отечества.
Адмирал покачал головой:
— При абсолютной монархии, ваше преосвященство, этого понятия не существует, ибо нет отечества там, где нет граждан. Отечество было в Спарте, где Леонид, защищая его, отдал свою жизнь при Фермопилах; отечество было в Афинах, где Фемистокл победил персов в битве при Саламине; отечество было в Риме, где Курций бросился в пропасть. Вот почему история предлагает потомству чтить память Леонида, Фемистокла и Курция; но найдите мне кого-нибудь равного им в абсолютных монархиях! Нет! Посвятить свою жизнь служению королям-деспотам и принципам тирании — значит обречь себя на неблагодарность и забвение. Нет, ваше преосвященство, князья Караччоло не совершают таких ошибок! Как гражданин я почитаю благом, что слабый и обделенный умом король лишается трона; как князь я доволен тем, что рука, гнет которой я ощущал, обезоружена; как человек я радуюсь, что развратный двор, который подавал Европе пример попрания нравственности, оказался в безвестности изгнания. Моя верность королю ограничивалась охраной жизни его и королевского семейства при их бегстве, но она отнюдь не простирается настолько далеко, чтобы содействовать восстановлению на троне слабоумной династии. Неужели вы думаете, что если бы в один прекрасный день какое-то политическое потрясение сбросило с трона Цезарей Клавдия и Мессалину, то, скажем, Корбулон оказал бы большую услугу человечеству, если бы ушел из Германии со своими легионами и восстановил на троне слабоумного императора и развратную императрицу! Конечно, нет! Я счастлив, что вернулся к частной жизни; теперь я буду лишь наблюдать за происходящими событиями, но сам вмешиваться не стану.
— Неужели такой умный человек, как адмирал Караччоло, мечтает о подобном? — воскликнул кардинал. — Да разве частная жизнь создана для человека ваших достоинств? Можно ли оставаться бесстрастным зрителем политических событий, которые только что свершились? Разве возможна такая слепота для того, кто носит в себе свет? Когда одни сражаются за королевскую власть, а другие — за республику, существует ли сила, способная удерживать верное сердце и мужественный дух от участия в этой борьбе? Те, кого Бог щедро одарил знатностью, умом, богатством, не принадлежат себе. Они принадлежат Господу и выполняют в этом мире его предначертания. Порою люди следуют путем Господним, порою, как слепцы, противятся его промыслу; но и в том и в другом случаях их поражения, как и победы, служат уроком для сограждан. Говорю вам, Бог не прощает только тех, кто замыкается в собственном эгоизме как в неприступной крепости, и, оградив себя от ран и обид, смотрит с высоты своих стен на великую битву, которую в течение восемнадцати веков ведет человечество. Не забывайте об этом, ваша светлость. Они подобны тем, кого Данте считает более других заслуживающими презрения: они не служат ни Богу, ни Сатане.
— А в битве, которая готовится, кого называете вы Богом, а кого Сатаной?
— Надо ли мне говорить вам, князь, что я, как и вы, не заблуждаюсь на счет короля. Отдавая ему свою жизнь, я не преувеличиваю его достоинств. Но такой человек, как я, — а уж если на то пошло, позвольте мне прибавить: «И такой человек, как вы», — служит не просто другому человеку, в котором он признает существо низшее по образованию, уму, мужеству, — нет, он служит бессмертному принципу, заключенному в этом существе, подобно тому как душа живет в дурно сложенном теле, безобразном и гадком. А принципы — разрешите мне сказать вам это, мой дорогой адмирал, — принципы представляются нашему человеческому взору справедливыми или несправедливыми в зависимости от нашего положения. К примеру, окажите мне честь на минуту допустить, что я обладаю разумом, равным вашему. И все-таки мы стали бы рассматривать, оценивать, обсуждать один и тот же принцип с прямо противоположных точек зрения по той простой причине, что я прелат, князь римской Церкви, а вы — князь мирской власти со всеми ее прерогативами.
— Пусть так.
— Наместник Христа папа Пий Шестой был лишен престола. Пытаясь восстановить на троне Фердинанда, я, в сущности, пытаюсь вернуть папу Пия Шестого; возвращая на неаполитанский престол короля Обеих Сицилии, я возвращаю Анджело Браски на престол святого Петра. Меня не беспокоит вопрос, будут ли счастливы неаполитанцы, увидев вновь своего короля, и жаждут ли римляне вновь обрести своего папу; нет, я кардинал, следовательно, солдат папы и сражаюсь за папскую власть — вот и все.
— Вы счастливы тем, ваше преосвященство, что перед вами ясно прочерченный путь. Мой — менее легок. Я должен сделать выбор между принципами, оскорбляющими мое воспитание, но удовлетворяющими ум, и государем, которого мой ум отторгает, но с которым меня связывает мое воспитание. Мало того. Этот государь не сдержал данного мне слова, он оскорбил мою честь, надругался над моим достоинством. Если я смогу остаться нейтральным между ним и его врагами, мое твердое намерение — сохранить нейтралитет; если же придется сделать выбор, я, конечно, предпочту врага, уважающего меня, королю, выказывающему мне презрение.
— Вспомните Кориолана у вольсков, мой дорогой адмирал!
— Вольски были врагами его родины, тогда как я, напротив, если перейду к республиканцам, значит, объединюсь с патриотами, желающими свободы, славы и счастья своей стране. Гражданские войны имеют свой особый кодекс чести, господин кардинал. Конде отнюдь не обесчестил себя, приняв сторону фрондеров; и тот, кто очернит в истории имя Дюмурье, сделает это не потому, что бывший министр Людовика Шестнадцатого сражался за республику, а потому, что он изменил, предавшись Австрии.
— Да, все это я знаю. Но я не могу не желать, чтобы вы сражались в наших рядах, и не сожалеть, если увижу вас в рядах противника. Если вы встретитесь со мною, вам нечего бояться: я отвечаю за вашу жизнь своей жизнью. Но берегитесь таких, как Актон, Нельсон, Гамильтон, берегитесь королевы и ее фаворитки. Попав к ним в руки, вы погибнете, и я буду бессилен вас спасти.
— У каждого своя судьба: ее не избежишь, — отвечал
Караччоло с особой беспечностью, свойственной людям, которые столько раз избавлялись от опасности, что она уже перестала их страшить. — Какова бы ни была моя судьба, я ей подчинюсь.
— А теперь, — сказал кардинал, — не угодно ли вам со мной пообедать? Я угощу вас лучшей рыбой из этого пролива.
— Благодарю. Но позвольте мне отказаться по двум причинам: во-первых, если принять в расчет весьма слабую приязнь, которую испытывает ко мне король, и огромную ненависть, которой преследуют меня остальные, я скомпрометирую вас, приняв ваше приглашение; а во-вторых, вы сами это сказали, события, происходящие сейчас в Неаполе, весьма серьезны, и это обстоятельство требует моего там присутствия. У меня большое состояние, вы это знаете, а между тем ходят слухи о мерах конфискации, применяемых республиканцами к имуществу эмигрантов. Меня могут объявить одним из них и захватить все мое добро. Будучи на службе короля и располагая доверием его величества, я мог бы еще этим рискнуть; но, отставленный от службы и лишенный милости, я был бы безумцем, если бы принес в жертву неблагодарному монарху состояние, которое при всех правителях обеспечит мою независимость. Прощайте же, дорогой кардинал, — добавил князь, протягивая руку прелату, — и позвольте мне пожелать вам всяческих удач.
— Я буду менее щедр в моих пожеланиях, князь: я только попрошу Бога оградить вас от всяческих бед. Итак, прощайте, и да хранит вас Господь!
С этими словами, сердечно пожав друг другу руки, эти два человека, из которых каждый представлял столь могучую индивидуальность, расстались, чтобы встретиться при ужасных обстоятельствах, о чем мы расскажем позднее.