Обстоятельство, столь возмутившее Шампионне в отношении гражданина Фейпу и миссии, возложенной на него Директорией, заключалось в том, что, приняв командование Римской армией, он увидел бедственное состояние древней столицы мира, изнемогающей под бременем контрибуций и всякого рода поборов. Тогда он стал искать причины этой нищеты и узнал, что в ней повинны агенты Директории, которые под разными должностными именами утвердились в Вечном городе и, утопая в бесстыдной роскоши, оставили уцелевшую часть славной армии без хлеба, без обмундирования, без обуви, без жалованья.
Шампионне тотчас же направил в Париж следующее послание:
«Граждане члены Директории,
все средства Римской республики уже истощены: их поглотил рой негодяев, которым не терпится насытить свою алчность, завладев тем, что еще осталось. Эти кровососы отечества прячутся под любыми личинами; но, уверенный в вашей поддержке, я заявляю, что не потерплю, чтобы эти грабители безнаказанно посягали на средства, отпущенные армии. Я буду уничтожать этих страшных гарпий, пожирающих землю, что завоевана ценой человеческих жизней».
Затем он собрал свои войска и сказал:
— Мои храбрые товарищи! Вы терпите большие лишения, я это знаю. Подождите еще несколько дней — и царствование грабителей кончится. Завоеватели Европы не будут больше пребывать в этой жалкой нищете, которая унижает людей, увенчанных славой.
Но Шампионне был или очень неосторожен, или совсем плохо знал людей, к которым он обращался. Преследовать расхитителей — значило нападать на самих членов Директории, так как новоиспеченная комиссия, которую дирек-торы наделили своими полномочиями, должна была отчитываться только перед правительством. Чтобы дать представление о том, какие доходы получали пятеро заседавших в Люксембургском дворце, достаточно сказать, что казначей, собирающий налоги, получил право взимать в свою пользу три сантима с франка из поступавших сумм; таким образом, при шестидесяти примерно миллионах сборов на долю этого чиновника, далекого от опасностей войны, приходилось миллион восемьсот тысяч франков, тогда как жалованье французских генералов составляло двенадцать-пятнадцать тысяч в год, если они вообще его получали.
Директория, несколько членов которой занимали в армии высокие посты, была довольно серьезно встревожена тем, что после долгой и победоносной войны главное место могут занять военачальники, вернувшиеся в ореоле славы. Вступив на путь сомнений и страхов, Директория, прекрасно понимая мощь коррупции, создаваемой богатством, прежде всего позаботилась о том, чтобы не допустить скопления слишком значительных сумм в руках генералов.
Но предосторожности Директории были недостаточны. Лишив командующих возможности получать средства и распоряжаться ими, она оставила им право устанавливать размер и определять характер контрибуции.
Убедившись, что это право остается за ним, Шампионне спокойно ожидал гражданина Фейпу: он должен был явиться к нему через двое суток в тот же час.
Гражданин Фейпу, который позаботился о том, чтобы его тестя назначили казначеем, собирающим налоги, не преминул явиться в назначенное время и увидел Шампионне на том же месте, где его оставил, словно генерал за эти сорок восемь часов так и не покидал своего кресла.
Главнокомандующий, не вставая, кивнул ему и указал на кресло, стоявшее напротив.
— Итак? — усаживаясь, спросил комиссар по гражданским делам.
— Милостивый государь, — отвечал генерал, — вы опоздали.
— Что такое? Опоздал получить контрибуцию?
— Нет. Опоздали организовать ее получение так, как это делается в Риме. Хотя сбор трех сантимов с франка не просто много, а чрезмерно, но я оставляю это за вами.
— Потому что не можете сделать иначе, генерал, признайтесь!
— О! Признаюсь от всей души. Если бы я мог помешать вам брать даже одно денье, я сделал бы это. Но слушайте внимательно: ваш труд сведется к получению сборов, и это даст вам недурной доход, ведь только от сборов в ваш карман попадет два миллиона с лишним.
— Как это, генерал? Разве контрибуция, которую французское правительство наложило на Неаполитанское королевство, составит не больше шестидесяти миллионов?
— Она составит шестьдесят пять. Я вам сказал «два миллиона с лишним»; если подсчитать точнее, следовало бы сказать: два миллиона сто пятьдесят тысяч франков.
— Я не понимаю вас, генерал.
— Не понимаете? Однако это очень просто. С той минуты как я нашел в неаполитанской аристократии и буржуазии уже не врагов, а союзников, я торжественно объявил, что отрекаюсь от права завоевания и ограничиваюсь только требованием контрибуции в шестьдесят пять миллионов франков для содержания армии освободителей. Вы понимаете, сударь, что я прогнал неаполитанского короля не для того, чтобы стоить Неаполю дороже, чем стоил ему король, и что я разбил оковы неаполитанского народа не для того, чтобы сделать его рабом Французской республики. Только варвар, знайте это, господин комиссар, какой-нибудь Аттила или Гейзерих, может обесславить такую победу, как наша, победу принципов, захватив вооруженной силой имущество и собственность народа, к которому он пришел, обещая ему свободу и счастье.
— Я сомневаюсь, генерал, что Директория примет эти условия.
— Она должна будет их принять, сударь, — надменно отрезал Шампионне, — потому что я не только установил их, имея на это право, но и предъявил неаполитанскому правительству, и они были им приняты. Излишне говорить, что я оставляю вам полное право контроля, господин комиссар, и что, если вы можете уличить меня в каком-нибудь неблаговидном деле, я от всего сердца разрешаю вам это сделать.
— Генерал, позвольте мне заметить вам, что вы разговариваете со мною так, будто вам неизвестны инструкции правительства Директории.
— Напротив, сударь. Это вы говорите так, словно вам неизвестна дата написания этих инструкций. Они помечены пятым февраля, не правда ли?
— Да. И что?
— А то, что мой договор с неаполитанским правительством подписан первого февраля: итак, дата моего договора опережает ваши инструкции на пять дней.
— Стало быть, вы отказываетесь признать инструкции Директории?
— Нет, напротив, я признаю их как самоуправные, невеликодушные, небратские, антиреспубликанские, антифранцузские, и я противопоставляю им мой договор.
— Послушайте, генерал, — сказал комиссар, — нам лучше договориться как умным людям, вместо того чтобы затевать ссору. Неаполь — страна неразведанная, и здесь можно заработать миллионы.
— Воры не преминули бы сделать это, сударь, да, знаю. Но пока я в Неаполе, ворам здесь делать нечего. Взвесьте эти слова, господин комиссар, и отправляйтесь как можно скорее в Рим со своей свитой. Вы забыли несколько кусков мяса на костях скелета, который был римским народом; спешите же содрать их, а то, пожалуй, вороны ничего не оставят коршунам.
И поднявшись, Шампионне жестом, полным презрения, указал комиссару на дверь.
— Хорошо, — заявил тот, — вы хотите войны, и вы ее получите, генерал.
— Пусть так, — ответил Шампионне, — война для меня привычное занятие. Но наживаться на различных незаконных сделках, сопровождающих конфискации имущества, реквизиции продовольствия и военных припасов, на сомнительных продажах, подложных или фиктивных отчетах — это не мое ремесло; оставить без поддержки братьев парижских граждан — граждан Неаполя, чье положение зависит от моей воли, и конфисковать собственность эмигрантов в стране, где эмигрантов нет, — это не мое дело; наконец, грабить банки, где хранятся скудные сбережения людей, и в то время, как самые грубые варвары не всегда решаются разорить чью-нибудь могилу, разорять могилу целого города, разграбить гробницу Помпеи, чтобы похитить сокровища, скрытые там в течение двух тысяч лет, — это тоже не для меня. Если же этим занимаетесь вы, сударь, предупреждаю: пока я здесь, я этого не допущу. А теперь, когда я сказал вам все, — ступайте вон!
В то же утро, в ожидании предстоящих событий, Шампионне велел расклеить договор с неаполитанским правительством, тот самый, что обязал Неаполь выплачивать шестьдесят пять миллионов контрибуции ежегодно на нужды французской армии.
На другой день генерал увидел, что поверх его договора повсюду наклеены объявления комиссара Фейпу. Там говорилось, что по праву завоевания Директория объявляет достоянием Франции имущество неаполитанской короны, дворцы и дома короля, королевские охотничьи угодья, вклады, сделанные в пользу Мальтийского и Константиновского орденов, имущества монастырей, аллодиальные поместья, банки, фарфоровые фабрики — короче, как сказал Шампионне, все — вплоть до античных ценностей, еще зарытых в песках Помпеи и лаве Геркуланума.
Шампионне счел этот акт не только нарушением своих прав, но и оскорблением; послав Сальвато и Тьебо потребовать от комиссара по гражданским делам удовлетворения своих требований, он велел в случае отказа арестовать его, препроводить за границы Неаполя и оставить на дороге, ведущей в Рим.
Этот поступок Шампионне неаполитанцы встретили взрывом энтузиазма. Любимый и уважаемый дворянством и буржуазией, генерал стал популярным и в низших слоях общества.
Кюре церкви святой Анны нашел в церковных записях, что некий Джованни Шампионне, не имевший, правда, к главнокомандующему никакого отношения ни по возрасту, ни по родству, был там крещен. Он извлек этот акт на свет Божий, объявил генерала своим прихожанином, и народ, который уже не раз удивлялся легкости, с какой Шампионне владел неаполитанским наречием, нашел объяснение этому обстоятельству и пожелал непременно видеть во французском главнокомандующем своего соотечественника.
Это могло оказаться полезным; в интересах Франции
Шампионне не только не опроверг этот слух, но и поддерживал его. Вспоминая кровавые события Французской революции, он, постоянно способствовавший процветанию Неаполя своими благодеяниями, хотел оградить его от внутренних раздоров и ошибок во внешней политике. Его мечтой были филантропическая утопия и революционный переворот без арестов, изгнаний, казней. Вместо того чтобы, следуя завету Сен-Жюста, глубоко взрывать почву лемехом революционного плуга, он хотел пройтись по обществу бороной цивилизации.
Подобно тому как Фурье желал заставить все человеческие способности, даже дурные, содействовать достижению единой социальной цели, Шампионне хотел привлечь все классы общества к участию в его возрождении: духовенство, ослабив влияние насаждаемых им в народе предрассудков; дворянство, поманив его перспективой славного будущего при новом порядке; буржуазию, исполнявшую до сих пор лишь служебную роль, приобщив ее к высшей власти; людей свободных профессий — адвокатов, врачей, литераторов, артистов, — поощряя и награждая; наконец, лаццарони, просвещая их, предоставляя им приличный заработок и воспитывая в них доселе неизвестный им вкус к труду.
Такова была мечта Шампионне: все это он собирался сделать для будущего Неаполя; но грубая действительность неожиданно вторглась в его мирные замыслы, смешав все карты именно тогда, когда он, хозяин Неаполя, готовился потушить восстание в Абруцци, двинув мобильные колонны, организованные в Риме генералом Сент-Сюзанном, приказал Дюгему и Карафе выступить против того, кого считали наследным принцем, а Скипани направил против Руффо; сам же он, готовясь к походу на Реджо, намеревался вести мощную колонну на Сицилию.
Но в ночь с 15 на 16 марта Шампионне получил от Директории распоряжение явиться в Париж к военному министру. Верховный властитель Неаполя, любимый, и уважаемый всеми, достигший истинного могущества, которое мог с легкостью сохранять и впредь, этот человек, которого обвиняли в честолюбии и захватах, как римлянин героических времен, склонился перед полученным приказом и, обернувшись к Сальвато, стоявшему в эту минуту рядом, сказал ему:
— Я уезжаю довольный, потому что уплатил моим солдатам жалованье за пять прошедших месяцев, которое им были должны; я заменил их оборванные мундиры новыми; у них есть по паре хороших сапог, и они получают хлеб, лучше которого не ели никогда в жизни.
Сальвато прижал его к сердцу.
— Дорогой генерал, — сказал он, — вы один из мужей Плутарха.
— И все же, — прошептал Шампионне, — осталось еще сделать многое, чего мой преемник, вероятно, не сделает. Но кто доходит до конца своей мечты? Никто.
Потом он со вздохом прибавил, вынимая часы:
— Уже час ночи. Я не буду спать, мне еще надо многое успеть до отъезда. Будьте у меня завтра в три, дорогой Сальвато, и сохраните то, что со мною случилось, в абсолютной тайне.
На другой день, ровно в три часа, Сальвато явился во дворец Ангри. Ничто не указывало на предстоящий отъезд. Шампионне, как всегда, работал в своем кабинете; увидев входящего, он поднялся и протянул ему руку.
— Вы точны, мой дорогой, и я благодарю вас за эту обязательность. Сейчас, если пожелаете, мы совершим с вами небольшую прогулку.
— Пешком? — спросил Сальвато.
— Да, пешком, — ответил Шампионне. — Пойдемте.
В дверях генерал остановился и бросил последний взгляд на свой кабинет, где он жил в течение двух месяцев, где задумал, декретировал и исполнил столько великих дел.
— Говорят, что у стен есть уши. Если они имеют и голос, заклинаю их говорить и засвидетельствовать, видели ли они здесь хоть один поступок, который не был бы направлен на благо человечества, с тех пор как я открыл эту дверь как главнокомандующий и до этого мгновения, когда я закрываю ее как обвиняемый.
И с улыбкой, опираясь на руку Сальвато, он затворил дверь и спустился по лестнице.