CXXXII. ПРАЗДНИК БРАТСТВА

В «Памятных записках для изучения истории последних революций в Неаполе» говорится так:

«Невозможно описать радость, охватившую патриотов после ухода французов. Поздравляя друг друга и обнимаясь, патриоты говорили, что только с этой счастливой минуты они стали действительно свободны и их любовь к отечеству, выражаясь в этих словах, дошла до высшей степени энтузиазма и неистовства».

И действительно, был момент, когда в Неаполе возобновились безумства 1792 — 1793 годов, безумства, к счастью, не кровавые, но такие, в которых, возвеличивая патриотизм, смешное уживалось с возвышенным. Граждане, имевшие несчастье носить имя Фердинанд, весьма распространенное в силу верноподданнического низкопоклонства, или же имя всякого другого короля, просили у республиканского правительства разрешения судебным порядком изменить свое имя, не желая иметь ничего общего с тираном. 47 В свет выходили тысячи памфлетов, разоблачавших альковные тайны двора Фердинанда и Каролины. То вдруг с речью к народу обращался Себето, маленький ручеек, который впадал в море у моста святой Магдалины и, подобно древнему Скамандру, брал слово, чтобы стать на сторону народа; то в глаза всем бросались слова, начертанные на стене церкви дель Кармине: «Esci fuori Lazzaro!» («Восстань, Лазарь, и изыди из гроба твоего»). Всем было понятно, что в существующих обстоятельствах имя Лазарь означало лаццароне и под этим словом разумели лаццароне Мазаньелло. Элеонора Пимен-тель в своем «Партенопейском мониторе» возбуждала пыл патриотов и клеймила Руффо как главаря разбойников и убийц, каковым вследствие рвения республиканского автора он и по сей день представляется потомству. Женщины, воодушевленные г-жой Пиментель, по-своему проявляли патриотизм, предпочитая любовь якобинцев любви знатных поклонников. Некоторые из них обращались к народу с речами и с балконов своих дворцов разъясняли ему его интересы и обязанности, тогда как Микеланджело Чикконе, друг Чирилло, продолжал переводить на неаполитанское наречие Евангелие — эту великую книгу, пронизанную духом демократизма, — соглашая с принципом свободы правила христианского вероучения. В то время как другие священники сражались против республиканских принципов в церквах и исповедальнях, прибегая к угрозам, чтобы запугать женщин, и к обещаниям, чтобы подкупить мужчин, отец Бенони, францисканский монах из Болоньи, воздвиг себе кафедру посреди Королевской площади, у подножия дерева Свободы, как раз там, где Фердинанд, устрашенный бурей, поклялся возвести храм святому Франциску Паоланскому, если Провидение когда-нибудь возвратит ему трон.

Там с распятием в руках Бенони сравнивал те высокие заповеди, с которыми Христос обращался к народам и царям, с правилами, что в течение веков цари диктовали народам, этим дремлющим львам, которые терпели это веками. Сейчас, когда они были разбужены и готовы взреветь и растерзать врага, он объяснял одному из этих народов-львов догмат триединства, совершенно неизвестный в ту эпоху и едва различимый сегодня: «Свобода, равенство и братство».

Кардинал-архиепископ Капече Дзурло, то ли из страха, то ли по убеждению, согласился с принципами священников-патриотов и приказал в молитвах вместо «Domine salvum fac regem» 48 читать «Domine salvum fac rempublicam» 49. Он пошел еще дальше: объявил в энциклике, что враги нового правительства, каким бы то ни было образом действующие ему во вред, не получат отпущения грехов, за исключением in extremis. Он распространял отлучение от

Церкви даже на тех, кто, зная о существовании заговорщиков, заговоров или складов оружия, не доносил об этом.

В театрах, наконец, шли только те трагедии или драмы, в которых героями были Брут, Тимолеон, Гармодий, Кассий или Катон.

Четырнадцатого мая, во время одного из таких спектаклей, в Неаполь пришла весть о взятии и опустошении Альтамуры. Актер, исполнявший главную роль, вышел на сцену не только объявить эту новость, но и рассказать о страшных событиях, последовавших за падением республиканского города. Чувство невыразимого ужаса охватило присутствующих; зрители вскочили со своих мест, словно под действием электрического разряда, и все голоса слились в единый крик: «Смерть тиранам! Да здравствует свобода!»

В ту же минуту оркестр сам, без всяких приказов, грянул, как гром, неаполитанскую «Марсельезу» — это был «Гимн свободе» Винченцо Монти, текст которого Элеонора Пиментель читала вслух в салоне герцогини Фуско накануне того дня, когда был основан «Партенопейский монитор».

На этот раз опасность приподняла скрывавшую ее призрачную завесу и явила свое страшное лицо. Она не теряла больше времени на напрасные слова. Следовало действовать.

Сальвато, пользуясь предоставленной ему временной свободой, первый подал пример. С риском попасть в руки разбойников, он, снабженный полномочиями своего отца, отправился в графство Молизе и там с помощью как арендаторов, так и управляющих собрал сумму около двухсот тысяч франков, затем возвратился в Неаполь и составил полк калабрийских добровольцев, назвав его «Калабрий-ский легион». Это все были ярые поборники свободы, личные враги Руффо; каждый хотел отомстить за чью-нибудь смерть санфедистам или самому кардиналу, кровью смыть кровь. Слова, начертанные на их знамени, означали страшную клятву, которую они дали:

«ОТОМСТИТЬ, ПОБЕДИТЬ ИЛИ УМЕРЕТЬ!»

Герцог Роккаромана, воодушевленный этим примером (так, по крайней мере, думали), оставил наконец свой гарем на спуске Джиганте и попросил разрешения набрать кавалерийский полк. Разрешение ему дали.

Скипани собрал остатки своего армейского корпуса, разгромленного и рассеявшегося, разделил его на два легиона: первый поручил калабрийцу Спано, учитывая долгие

годы его службы в низших чинах в армии, а командование другим — генералу Вирцу, бывшему швейцарскому полковнику на службе короля Фердинанда. Вирц счел себя свободным от присяги королю ввиду его бегства и, вспомнив свое демократическое происхождение, вступил в ряды защитников Республики.

Абриаль, со своей стороны, добросовестно выполнял обязанности, возложенные на него Директорией.

Он предоставил законодательную власть двадцати пяти гражданам, исполнительную — пяти и составил министерство из четырех человек.

Тех, кто должен был войти в каждый из этих властных органов, он избрал сам.

В числе новых избранников, большинство которых поплатились жизнью за эту высокую честь, был один из наших старых знакомых — доктор Доменико Чирилло.

Когда ему объявили о том, что выбор посланца Директории пал на него, доктор ответил:

— Опасность велика, но честь еще выше. Я посвящаю Республике свои слабые таланты, свои силы, свою жизнь.

Мантонне тоже работал день и ночь, спеша реорганизовать армию. Через несколько дней она действительно была создана заново, готовая двинуться против кардинала, приближение которого ощущалось все острее с каждой минутой.

Но перед этим военный министр, обладавший великодушным сердцем, захотел устроить для города зрелище, которое одновременно ободрило бы его и воодушевило.

Он объявил о празднике Братства.

В назначенный день город проснулся от звона колоколов, грохота пушек и звуков барабанов, как это бывало в самые счастливые дни.

Вся пехота национальной гвардии получила приказ выстроиться вдоль улицы Толедо; вся конница национальной гвардии — расположиться в боевом порядке на Дворцовой площади; вся регулярная пехота — собраться на площади Кастелло.

Заметим мимоходом, что, может быть, в мире не найдется ни одной столицы, где национальная гвардия была бы так хорошо организована, как в Неаполе.

Вокруг дерева Свободы было оставлено большое пустое пространство; в десяти шагах от него сложили костер.

К одиннадцати утра, в один из последних чудесных майских дней, все окна Неаполя были расцвечены республиканскими флагами, а женщины, разукрасившие эти окна, размахивали платками и кричали: «Да здравствует Республика!» И вот в начале улицы Толедо показался огромный кортеж.

Впереди под предводительством генерала Мантонне шли все члены нового правительства, назначенные Абриалем.

Позади них двигалась артиллерия; следом несли три знамени, захваченные у роялистов — одно у англичан, два других у санфедистов, — затем около полутысячи портретов королевы и короля, собранных отовсюду и предназначенных к сожжению; шествие замыкали скованные по двое пленники из Кастелламмаре и соседних деревень.

За ними следовала толпа, полная ненависти и жажды мести. Раздавались вопли: «Смерть санфедистам!», «Смерть роялистам!» Эти люди с их кровожадными понятиями не могли себе представить, что узников вывели из тюрьмы не затем, чтобы перерезать им горло.

Кстати, таково же было и убеждение несчастных пленников; за исключением нескольких человек, казалось бросающих вызов своим будущим палачам, они шли, рыдая, с поникшими головами.

Мантонне произнес речь перед армией, чтобы напомнить о ее долге в дни нашествия врага.

Представитель от правительства обратился с речью к народу, призывая его уважать жизнь и собственность ближних.

Потом зажгли костер.

Тогда министр финансов приблизился к огню и бросил туда ворох банковских билетов, всего на сумму шесть миллионов франков; это были сбережения, которые, несмотря на нищету общества, правительство сумело накопить за два месяца.

После банковских билетов в огонь полетели портреты.

Они, от первого до последнего, были сожжены под крики «Да здравствует Республика!»

Но когда пришла очередь предать огню знамена, народ кинулся на тех, кто их нес, вырвал из рук, протащил по грязи и кончил тем, что разодрал их в мелкие клочья, которые солдаты нацепили на штыки.

Оставались пленные.

Им велели приблизиться к костру, собрали всех у дерева Свободы, окружили кольцом штыков, и в ту минуту, когда узникам оставалось ждать только смерти, когда народ, сверкая глазами, уже готов был схватиться за ножи, Мантонне воскликнул:

— Цепи долой!

Тотчас самые знатные дамы Неаполя — герцогиня де Пополи, герцогиня де Кассано, герцогиня Фуско, Эдеоноpa Пиментель — устремились к дереву Свободы; под крики «ура!», «браво!», среди всеобщего потрясения и слез они освободили от оков триста пленников, получивших помилование под крики «Пощады!» и тысячу раз повторенные восклицания «Да здравствует Республика!».

В ту же минуту в круг вступили другие дамы со стаканами и с бутылками в руках, и бывшие пленники, протянув к дереву Свободы освобожденные от цепей руки, выпили за здоровье и успех тех, кто сумел их победить и, что еще труднее, кто умел прощать.

Это торжество, как мы сказали, было названо праздником Братства.

Вечером Неаполь был великолепно иллюминирован.

Увы! Это был для столицы последний праздник: на следующий день начался отход французской армии, а затем наступили дни траура.

Последние часы этого великого дня были омрачены печальным событием.

К пяти вечера пришло известие, что герцог Роккаромана, получивший позволение набрать кавалерийский полк, перешел вместе с ним на сторону роялистов.

Часом позднее на ту же площадь Кастелло, где только что освободили пленных и где они сами пили за спасение Республики, явился его брат Николино Караччоло.

Он пришел опустив голову, с краской стыда ни лице. Дрожащим голосом он заявил неаполитанской Директории, что преступление брата столь велико в его собственных глазах, что, как в древние времена, вину должен искупить невиновный. Поэтому он явился спросить, куда ему отправиться в тюрьму, чтобы там отбыть наказание, какое вынесет военный трибунал, ибо только он один может смыть позор, который навлекла на их род измена брата.

Если же, напротив, Республика сохранила к нему доверие, он доказал бы, что он ее сын, а не его брат Роккаромана, и создал бы полк, чтобы сражаться против своего брата.

Единодушные рукоплескания встретили предложение молодого патриота. Все с воодушевлением подали голос за то, чтобы такое позволение было ему дано. Наконец правительство Директории единогласно решило, что преступление Роккаромана — личная вина изменника и она никак не должна отразиться на членах его семьи.

И действительно, Николино сдержал слово: он набрал на свои средства гусарский полк, с которым мог принять участие в последних битвах Республики как храбрый и верный патриот.

Загрузка...