Глава десятая Звучной славой украшайся…

Я как-то сказала и этим весьма восхищалась, что в милость, как и в жизнь, вносишь с собой зачаток своего разрушения.

Екатерина II

Голоса

Я был с его светлостью в Тавриде, в Херсоне, в Кременчуге месяца за два до приезда туда Ея Величества. Нигде там ничего не видно было отменного; словом, я сожалел, что его светлость позвал туда Ее Императорское Величество по-пустому. Приехав с государыней. Бог знает что там за чудеса явилися. Черт знает откуда взялися строения, войска, людство, татарва, одетая прекрасно, казаки, корабли… Ну-ну, Бог знает что. Какое изобилие в яствах, в напитках, словом, во всем, ну, знаете, так, что и придумать нельзя, чтоб пересказать порядочно. Я тогда ходил как во сне, право, как сонный. Сам себе ни в чем не верил, щупал себя: я ли? где я? не мечту или не привидение вижу? Ну-у! Надобно правду сказать: ему, ему только одному можно такие дела делать, и когда он успел все это сделать? Кажется, не видно было, чтобы он в Киеве занимался слишком делами… Ну, подлинно удивил. Не духи какие-нибудь ему прислуживают?

Чертков, служащий Потемкина, — жене


Что принадлежит до самого Херсона, то кроме известного великолепного Днепра представьте себе множество всякий час умножающихся каменных зданий, крепость… и лучшия строения, адмиралтейство с строящимися и уже построенными кораблями, обширное предместье, обитаемое купечеством и мещанами… казармы, около 10 тысяч служащих в себе вмещающие… Присовокупите к сему и вид приятный, остров с карантинными строениями, с греческими купеческими кораблями и с превосходными для выгод сих судов каналами. Все сие вообразите, и тогда вы не удивитесь, когда вам скажу, что я и поныне не могу выйти из недоумения о столь скором взращении на месте, где так недавно один только обретался зимовник…

Скажу вам и то, что не один сей город занимал мое внимание. Новые и весьма недавно также основанные города Никополь, Новый Кондак, лепоустроенный Екатеринослав. К тому же присовокупить должно расчищенные и к судоходству удобными сделанные Ненасытицкие пороги с проведенным и проводимым при них с невероятным успехом каналом, равно достойны всякого внимания разума человеческого.

Граф К. Г. Разумовский, президент Академии наук, — сенатору Ковалинскому


Вот полный перечень именитых особ, сопровождающих Ее Императорское Величество Екатерину Великую в водоходном шествии по Днепру:

Статс-дамы: графини Александра Васильевна Браницкая и Екатерина Васильевна Скавронская, камер-фрейлина Анна Степановна Протасова, фрейлина графиня Екатерина Ивановна Чернышова; генерал-фельдмаршал светлейший князь Григорий Александрович Потемкин, адмиралтейс-коллегии вице-президент граф Иван Григорьевич Чернышов, обер-шталмейстер Лев Александрович Нарышкин, обер-камергер Иван Иванович Шувалов, гофмейстер и тайный советник граф Александр Андреевич Безбородко, генерал-адъютант граф Ангальт, вице-адмирал и генерал-интендант Петр Иванович Пущин, флотилией командующий; тайный советник Степан Федорович Стрекалов, гофмаршал князь Федор Сергеевич Борятинский; граф Стакельберг, российский полномочный посол при его величестве короле Польском; граф Павел Мартынович Скавронский, российский министр при дворе Неаполитанском; шталмейстер Василий Михайлович Ребиндер; генерал-майор действительный камергер и флигель-адъютант Александр Матвеевич Дмитриев-Мамонов; генерал-майор и флигель-адъютант Василий Иванович Левашев; камергеры: тайный советник Евграф Александрович Чертков, тайный советник Александр Юрьевич Нелединской-Мелецкой, Петр Степанович Валуев, Василий Петрович Салтыков, действительный статский советник и лейб-медик Роджерсон, действительный статский советник Александр Васильевич Храповицкий; камер-юнкеры: граф Юрий Александрович Головкин, Александр Андреевич Бибиков и Виктор Павлович Кочубей; министры иностранные: римско-императорский посол граф Кобенцль, от Французского двора граф Сегюр, Великобританский посланник господин Фицгерберт, граф Браницкий, гетман великий коронный польский; принц де Линь, гран д’Еспань, и генерал-поручик австрийский принц де Нассау, гран д’Еспань.


Вечером, когда государыня уединялась к себе либо препровождала досуг с иностранными министрами игрою в карты и иными затейливыми играми, ее секретарь Александр Васильевич Храповицкий, отличавшийся сметливостью и хорошим слогом, запирался в своей крохотной каютке, возжигал свечу, извлекал из тайника клеенчатую тетрадь и распахивал ее на очередной странице.

Он вел дневник. Тайный. Не то чтобы нечто поносное противу государыни записать, напротив — увековечить для потомства ее дни и ее изречения и мысли. Откройся он ей, не одобрила бы и повелела сжечь. Потому и вел его в секрете, ибо чувствовал ответственность очевидца и сотрудника пред будущим.

Были записи, не относящиеся к ее величеству, а содержащие любопытные случаи и речения. Например, такие:

«На бале у графа Кобенцля граф Петр Александрович Румянцев-Задунайский, увидя графиню Наталью Львовну Сологуб с открытой грудью, сказал: «Нельзя лучше представить искушение».

«…Перлюстрация писем к принцу де Линь, к Сегюру и Кобенцлю…

Перлюстрация письма цесаревича (Павла) к графу Чернышову».

Но в основном все же записи касались государыни.

«Приказано докладывать по делам, от графа (Панина) оставленным… память может утрудиться, а особливо в нынешнее время, занимаясь с Портою; ее по чужому совету вооружают, но мы можем сами начать: 1-е Ахалцыхское дело; 2-е смена господаря, к нам уклонившегося, коего не выдадим — Молдавской Маврокордато. Бывший хан Шахин-Гирей возвернул без письма патент и ордер на чин гвардии капитана. Усмехнулись. Его глупость и тиранство известны давно; два раза его подкрепляли. Вопрос о сем пакете от князя Потемкина с особенным любопытством относительно хана. Мой некстати правдивый ответ… Отзыв: он бы сжег… От него все станется… О, как я его знаю!

Вопрос поутру: сколько осталось екземпляров 200-язычного лексикона? Три. Дать не хочу: когда спросят, скажи, что нет. — Ввечеру спрашивал у меня Суворов Александр Васильевич».

«При разборе московской почты… — Княгиня Дашкова хочет, чтоб к ней писали, а она, ездя по Москве, пред всеми письмами хвастается».

«Вычернен из свиты Сергей Львов. — Безчестный человек в моем обществе быть не может».

«Отъехав несколько верст, были довольны, что избавились от вчерашнего беспокойства (свидания со Станиславом-Августом).

Князь Потемкин ни слова не говорил; принуждена была говорить беспрестанно; язык засох; почти осердили, прося остаться. Король торговался на 3, на 2 дни или хотя для обеда на другой день».

Эта запись была сделана под 26 апреля. Екатерина не стеснялась Храповицкого: он был для нее неким подобием душеприказчика, с которым все, ею сказанное, будь то во гневе либо расположении, тотчас умрет. Все лишнее, часто недостойное.

«Сказано в бильярдной: Александр Васильевич, тебя сегодня не звала, а иной день 20 раз спрашиваю, что ты об этом подумал?»

Мог бы счесть за немилость, за предвестье опалы. Но не счел: знал неровный характер своей госпожи и повелительницы. Трепету не было. А что было? Благоговение. Великая, истинно великая. Великая женщина и великая монархиня.

Она ему доверяла. И доверялась. Ей не приходило в голову, что этот увалень, быстрый только на перо да на исполнение ее повелений, способен тайно запечатлевать ее речи и движения.

Порой государыня поутру писала записки, дабы не утерять озарившей мысли, не запамятовать ее исполнением.

«Заготовьте к моему подписанию указ, что Преображенского полку капитана-поручика Александра Мамонова жалую в полковники, и включить его в число флигель-адъютантов при мне».

«Минувшей ночью славно потрудился, — злорадно подумал Храповицкий. — И как он быстро взбирается по лестнице чинов и почестей. Быстро и ловко».

Отчего-то он невзлюбил фаворита. Оттого ли, что был он почти безукоризнен во всех отношениях: хорош собою, умен, образован, воспитан. И вызывал не то зависть, не то досаду, когда обнаруживались все эти качества. Или ревновал свою государыню, которая не могла не воцариться в его сердце, ибо сердце его было до той поры не занято.

«Напиши, пожалуй, к Соймонову (губернатору Петербурга), чтоб достал из Эрмитажа два моих портрета во весь рост. Для Екатеринославской губернии, Тавриды князь Потемкин оные просит. Буде готовых нет, чтоб заказал и прислал их сюда».

Написал. Портреты нашлись. Особый курьер из гвардейских офицеров загнал лошадей, чтобы быстрее доставить их на галеру. Нетерпение Потемкина заполучить портреты к прибытию в Екатеринослав, росший со сказочной быстротой и мнившийся новой столицей Южной России, было ублаготворено.

«Со дня отъезда моего, когда паки начнете журнал для пересылки в обей столицы, включите имена особ, кои на суда сядут, дабы видели во всей Европе, как врут газеты, когда пишут, что тот умер или другой отдалился».

Список особ был тотчас составлен и включен в путевой журнал. Его перепечатали все газеты Санкт-Петербурга и Москвы, равно и Киева, где на время пребывания там государыни со штатом были заведены особые газеты. Они некоторое время продолжали печататься и после отбытия флотилии.

Ее величество изволила собственноручно сочинить манифест о запрещении дуэлей после того, как ей донесли о гибели двух блестящих гвардейских офицеров, ставших жертвою ложно понятой чести. Манифест был составлен в Киеве, естественно, по-французски, ибо этот язык был ей ближе всех, даже родного немецкого. Ей нравилась его гибкость, легкость и не в последнюю очередь звучность. Он был отдан для перевода на русский штатному переводчику.

«Надо сказать правду: этот несчастный манифест страшно искажен в этом переводе, — написала Екатерина своему секретарю. — Вместо красноречия, может быть, благородного, мужественного (не смею сказать исполненного веселости), плавного, но выразительного и более еще любезного по делу, чем в словах, — переводчик был в одних местах несказанно ленив относительно выбора слов, а в других понабавил фраз, коими не только не сделал подлинника понятней, напротив, уклонился от смысла и от энергии. Я отметила многие места на полях крестом; но можно было отмечать каждую строку, потому что сочинение вышло неузнаваемо. Я вышла из терпения на седьмой странице и перестала читать дальше…»

Пришлось взять злополучный перевод, сличить его с оригиналом и заняться дотошной правкой. Благо времени было предостаточно во дни плавания. Александр Васильевич беспрестанно трудился: с утра государыня усаживалась за письменный стол и писала собственноручно не только письма душеприказчику барону Гримму в Париж, притом почти каждый день, но и к московскому генерал-губернатору Петру Дмитриевичу Еропкину, завоевавшему особую приязнь Екатерины тем, что он отказался от пожалованных ему четырех тысяч душ; к внукам Александру и Константину, к великокняжеской чете и ко многим еще.

Ей доставлял несказанное удовольствие не только эпистолярный жанр, но и вообще всякое писание: мыслей, проектов, комедий. Она была сочинительницей и изводила ежедневно кучу перьев и бумаги.

Их очинкой занимался камердинер Зотов. Но однажды Храповицкий, который пользовался перьями собственной очинки, решился заточить их государыне.

— Послушай, Александр Васильевич, я с особым удовольствием писала ныне перьями твоей очинки. Не ломались, не расщеплялись.

— То не моя заслуга, государыня, а гусей, которых удачно ощипали, — потупясь, дабы скрыть легкую усмешку, отвечал Храповицкий.

— Каждое дольше служит, — продолжала Екатерина. — Видно, ты секрет знаешь.

— Гусь гусю рознь, — оправдывался Храповицкий. — У иного кость крепка да гибка, таковой и попался.

— Ты мне и впредь очинивай, — заключила Екатерина. И со смехом добавила, передразнив: — «Гусь гусю рознь»… сам-то ты гусь лапчатый. Во всяком деле искусство надобно. И в очинке перьев тоже.

Сам он был письменный человек и пописывал немало. Но государыня была куда плодовитей, прямо-таки природная сочинительница, вроде мадам де Сталь. Все ее письма, как правило, проходили через его руки: запечатывал их печаткой государыни, а иной раз она просила проглядеть — нет ли огрехов по части стиля и правописания. В основном ее неуверенность в себе касалась российской словесности. Она признавалась, что всю жизнь училась ей, но так и не достигла сколь-нибудь результата.

Он поражался ее самокритичности, возраставшей с годами. Она не стеснялась говорить о своих недостатках. И это было удивительно в устах самодержавной монархини. Круг тех, кто выслушивал ее исповеди, был достаточно широк, но тем не менее она не боялась, что молва выйдет за его пределы.

Утром флотилия бросила якорь у Кременчуга. Уже издали возле пристани виднелась густая толпа народа, у берега гарцевали конники — целый эскадрон. Гремела музыка, заглушаемая пушечной пальбою.

— Все одно и то же, — поморщилась Екатерина. — Много шуму попусту.

— Народ жаждет зреть свою повелительницу, — осторожно заметил Храповицкий.

— Ежели бы медведя либо, скажем, верблюда привели, народ тоже кучками бы сбирался поглазеть, — усмехнулась Екатерина. — К тому же князь Потемкин изрядно постарался. И вообще должна заметить — народ покорен воле своих господ. И то, что выдают наши писатели за волю народа, есть на самом деле господская воля. Народ же своей воли не имеет, — закончила она убежденно.

— А ведь подымается бунтовать…

— То не народ, то его вожак. За козлом покорно побредет баранье стадо: куда козел, туда и стадо, — хмыкнула Екатерина. — Тако и народ за своим козлом. Хотя и вонюч.

— Стало быть, монарх — тот же козел, — довольно бесцеремонно высказался Потемкин. Он за словом в карман не лез и ничего не опасался.

— В некотором роде, в некотором роде, князь. Меня такое сравнение нисколько не смущает, господа. Да, вожак нужен всем: на балу, в артели, в государстве — все едино. Как его ни назови.

— В таком случае я готов стать козлом в каком-нибудь обширном стаде, — признался Потемкин.

— А мы про то слыхали, князь. — Ироническая усмешка тронула губы Екатерины. — Будто ты во владетельные метишь и на сей предмет удочки мечешь.

— Стихами говорить изволишь, ваше величество, — отпарировал Потемкин.

— Учусь. Велела Храповицкому отыскать мне словарь рифм, буде таковой напечатан. Хватит, однако, балагурства, веди нас, князь, показывай город под твоим призрением.

Процессия во главе с государыней чинно сошла по сходням. И вокруг нее тотчас сомкнулась тысячная толпа обывателей, жаждущих зреть свою повелительницу.

Движение замедлилось, а потом и вовсе остановилось. Огромный Потемкин стал решительно расталкивать толпу, пробивая путь. Но и его усилия были тщетны. Тогда он обратился к государыне:

— Ваше величество, не вызвать ли гвардейцев? Кабы народ не затоптал.

— Не затопчет, — беспечно отвечала Екатерина. — Вот поглазеют-поглазеют, да и надоест. Эко диво — баба, хоть и коронованная.

В самом деле, толпа медленно начала редеть.

— Здравствуй, матушка наша! — воскликнул кто-то в толпе.

И тотчас со всех сторон, словно бы эхо, отозвалось:

— Здравствуй, здравствуй, здравствуй!

Кольцо вокруг императрицы и ее свиты стало распадаться, образуя коридор, куда бестрепетно шагнула Екатерина. За ней двинулись все остальные.

Пешеходная прогулка по городу продолжалась около часу. Екатерина осталась довольна: Кременчуг ей понравился чрезвычайно. Возвратившись на галеру, она излагала свои впечатления в письмах.

«В Кременчуге нам всем весьма понравилось, наипаче после Киева, — писала она графу Салтыкову, — который между нами ни единого не получил партизана, и, если бы я знала, что Кременчуг таков, как я его нашла, я бы давно переехала. Чтобы видеть, что я не попусту имею доверенность к способностям фельдмаршала князя Потемкина, надлежит приехать в его губернии, где все части устроены как возможно лучше и порядочнее; войска, которые здесь, таковы, что даже чужестранные оные хвалят неложно; города строятся, недоимок нет. В трех же малороссийских губерниях оттого, что ничему не дано движения, недоимки простираются до мильона, города мерзкие и ничего не делается».

Это был не камешек, но целая глыба в огород графа Румянцева-Задунайского, управлявшего теми губерниями. Потемкин мог быть доволен, хотя отношения у них с Румянцевым последнее время складывались наилучшим образом.

Вслед за этим Екатерина написала и Еропкину, который пользовался ее особым благоволением:

«Здесь нашла я треть конницы, той, про которую некоторые незнающие люди твердили доныне, будто она лишь счисляется на бумаге, а на самом деле ее нет, однако же она действительно налицо и такова, как, может быть, еще никогда подобной не бывало, в чем прошу, рассказав любопытным, ссылаться на мое письмо, дабы перестали говорить неправду и отдавали справедливость усердию ко мне и империи в сем деле служащим».

Послания эти исчислялись не только из приязни к тем, кому они предназначены, но и с уверенностью, что строки из них попадут в газеты либо будут широко распространены в свете. Так она надеялась заткнуть рты хулителям Потемкина, которых весьма доставало и в империи, и за ее пределами.

Впрочем, пристрастность ее была всем очевидна. Екатерина надеялась, что факты, приводимые ею, равно и письма ее спутников, помогут оправдать эту пристрастность.

В самом деле, плоды распорядительности светлейшего были налицо, и всяк мог убедиться, что некогда пустынные земли стали плодоносными, что огромные траты себя оправдали и у новоприобретенных областей открыто многообещающее будущее.

Впрочем, Потемкин не прислушивался к хуле. Он знал своих влиятельных недоброжелателей в лицо, и сего ему было достаточно. Газетная же мелочь с ее укусами не могла и вовсе досадить ему.

Он видел: государыня весьма довольна. Злопыхатели в невской столице унялись. Его управляющий Гарновский писал Попову:

«Со времени отъезда Ее Императорского Величества из Киева не только все неприязненные о его светлости слухи вдруг умолкли, но и все говорят о его светлости весьма одобрительно».

Кременчуг утопал в цветущих садах. Быть может, поэтому он так очаровывал государыню. Она казалась ублаготворенной, и с ее лица не сходила милостивая улыбка.

С весной все оттаяло: земля, трава, деревья, сам воздух и, конечно, чувства, чувства. Люди улыбались другу другу. Казалось, все худое, все, что досаждало и тревожило, растворилось в запахах весны, ушло и более не возвратится. Убогость обывательских жилищ задрапировали деревья, пышноцветущие кусты и цветы. Похоже, все помолодело и принарядилось. И глядело куда лучше, чем оно есть на самом деле.

— Ну, князь, порадовал ты меня, — обратилась к Потемкину Екатерина. — Неужто и далее так будет?

— Верь мне, матушка-государыня, далее будет лучше, — убежденно отвечал светлейший. — Там все обновлено и украшено в твою честь.

— Куда уж лучше. Кременчуг меня покорил. Жаль, что я его не знала — обосновалась бы тут. Киев что-то мне опостылел.

— Киев был зимний, а Кременчуг весенний, — резонно заметил Потемкин. — Зимой-то и тут все было оголено да неприглядно.

— Может быть, — нехотя согласилась Екатерина.

Все благоприятствовало плаванию. И даже когда галеру государыни ненароком притерло к берегу и все содрогнулось от толчка, происшествие это не омрачило настроения.

Храповицкий по долгу службы занес его на страницы путевого журнала, который каждодневно предъявлялся Екатерине. Прочитав эту запись, государыня велела вычернить ее, заметив при этом:

— Для того, чтобы не вышло пустых разглашений и толков. Люди горазды все истолковывать по-своему, в худую сторону. А нам это не надобно.

Наконец показался Екатеринослав, кому светлейший пророчил участь столицы всей Южной России. Втайне он полагал, что со временем сюда, в эти благословенные полуденные края, переместится и столица государства Российского, и хотел тому способствовать при жизни. Екатеринослав был его любимым детищем, хотя иной раз он склонялся в сторону Севастополя.

Было все то же, что и в Кременчуге: пальба из пушек, музыка и прочее шумство. На широкой набережной выстроился почетный караул, толпы обывателей подпирали его.

— Опять то же самое, — поморщилась Екатерина. — Я уж стала уставать от таковых сборищ, — обратилась она к Потемкину. — Ты бы, князь, поумерил восторги-то.

— Неможно, великая наша повелительница, — отвечал он торжественно. — Ибо народ стремится выразить свою любовь к тебе и свои верноподданные чувства. А этого никак не запретишь и не умеришь.

— Чай, из твоих рук все эти чувства пущены, — скептически заметила она. — Ну, давай показывай все тутошние чудеса.

Все чудеса не поспели. Все лихорадочно строилось. И как ни торопил светлейший, как ни давил на губернатора и подрядчиков, слишком грандиозно все было задумано, сил недоставало всю эту грандиозность воплотить.

Светлейший водил и показывал, где что будет. Где заложена музыкальная академия, где будет университет, где — духовная семинария, которую впоследствии преобразуют в академию…

— Эк, размахнулся, Григорий Александрович, — развеселилась Екатерина. — Покамест вижу я развороченную землю да великое множество камня, равно и столпотворение людское.

— Эх, государыня-мать, если Господь сподобит привести нас с тобою чрез десять лет, тут великий город встанет в твою честь и славу. А в возглавии его — собор кафедральный на аршинчик выше римского собора Святого Петра. Мне уж Иван Егорович Старов[41] проект его сочинил. Вот изволь взглянуть.

На большом листе, который по-щучьему велению тотчас поднесли пред очи государыни, был изображен в красках величественный храм, и в самом деле несколько напоминавший собор Святого Петра. Такой же парадный вход, наподобие греческих пропилей, величественная колоннада, пятиглавие с высоченным куполом центральной главы…

— Да, хорош, — одобрила Екатерина. — Сколь материалу, однако же, надобно.

— Будем живы, будет и материал, — отозвался Потемкин. — Сказывают, здесь крупное месторождение гранита есть. Розового. Мне образец доставили. И храм подымут розовый. Сделай милость, государыня-мать, положь первый камень в основание собора. И удостой своею особой освящение сего места.

Мигом доставили походную церковь. Архиепископ Арсений с причетом стал обходить размеченную площадь будущего собора. В руках его была кропительница. Он передал ее дьякону, бормоча слова молитвы.

Удивительное дело: стоило процессии сановных особ во главе с государыней остановиться для торжества закладки и освящения, как туг же стала все прибывать и тесниться толпа народу. Она все росла и росла, так что пришлось вызвать солдат, дабы не случилось чего-нибудь беспорядочного.

Порядок был наведен: любопытствующие обыватели оттеснены. Архиепископ Амвросий, смешавшийся было, дал знак притчу и возобновил хождение и кадение. Сосуд со святой водою был на время отставлен. Владыка поторопился из-за грянувшего бесчиния. Теперь он повел обряд освящения по всей форме, с полным благолепием.

Протодьякон возгласил громогласно:

— Благословен Бог наш всегда, ныне, и присно, и во веки веков!

— Аминь! — нестройно отозвались все.

— Господи Боже наш, изволивый и на сем камени создатися тебе церкви, сам твоя от твоих тебе приносящих, — начал Амвросий, — на воздвижение иже к твоему славословию созидаемого храма, множеством твоих небесных благ воздаждь, и делающия укрепи невредимы… и совершен покажи дом твой, яко да и в нем всехвальными песньми и славословеньми воспеваем тя истинного Бога нашего.

С этими словами владыка наклонился, взял один из камней размером поменее, начертал на нем знак креста и, опустив его на свое место, возгласил:

— Основа и вышний Бог посреде его…

— Крест, крест давай, — прошипел дьякон. Причетник торопливо поднес резной дубовый крест и с поклоном передал его Амвросию. Ямка для водружения его была загодя выкопана, и преосвященному оставалось только водрузить его на свое место, где со временем поднимется святая трапеза.

Екатерина осеняла себя крестным знамением с такой истовостью, которой никто от нее не ожидал. Вид у нее был смиренный, ибо знала: тысячи глаз следят за каждым ее движением. И каждое ее движение будет обсуждаться многоустой молвой.

Потемкин, стоявший сразу же за нею и как бы оберегавший государыню своим мощным торсом, вертел головою вкруговую, словно выискивая святотатцев, нарушителей благолепия, и вид у него был скорее рассеянный, нежели богомольный.

— Господи Боже Вседержителю, — продолжал Амвросий, — преобразивший жезл Моисеев в честный и животворящий крест возлюбленного Сына Твоего… благослови и очисти место сие, силою и действом честного и животворящего креста, во отгнание демонов и всякого сопротивного, сохраняй и место, и дом сей, и живущих здесь…

Потемкин довольно бесцеремонно подтолкнул государыню, и та, уже посвященная в ритуал, который нарушить было нельзя, вышла вперед, а он, словно телохранитель, за нею. Амвросий тем временем шел к ней с крестом, который, как казалось, был не особенно тяжел. На нем было начертано: «Освятися жертвенник Господа Бога и Спаса нашего Иисуса Христа во храме престольного града Екатеринослава при державе Благочестивейшей, Самодержавнейшей, великой государыни нашей императрицы Екатерины Алексеевны, при наследнике ее благоверном государе, цесаревиче и великом князе Павле Петровиче, при наследниках его великих князьях Александре и Константине Павловичах…»

Екатерина, а затем и Потемкин приложились к кресту. За ними последовали придворные — череда была длинной.

Плотная толпа, оттесненная гвардейцами на пристойное расстояние, колыхалась и глухо гудела. Преосвященный водрузил крест на место, обошел, кадя и кропя, площадь будущего храма и его престол. Он что-то бормотал себе под нос — то были слова чина освящения. Затем повернулся в сторону секунд-майора, командовавшего солдатами, махнул рукой и крикнул: «Пущай!»

Толпа хлынула ко кресту. Каждый обыватель жаждал коснуться губами места, к которому приложилась государыня, светлейший и приближенные особы.

Началась свалка. Солдаты оттаскивали наиболее ретивых. Потом по приказанию начальника образовали коридор, и воцарилась некоторая чинность.

— Довольна ли ты, государыня-мать? — обратился к ней Потемкин, когда их оставили вдвоем.

— Премного довольная, Гриша.

— Отселе российское воинство пойдет на Царьград. Здесь будет главный штаб, сюда переместится все управление войском. Одно слово — Е-ка-те-ри-но-слав! — по слогам произнес Потемкин. — Ближе будем к турку, нежели Петербург, даже первопрестольная. Важно все загодя приблизить: магазейны, казармы, лагеря для полков.

— Стало быть, ты столицею пренебрег?

— Ну ее, — махнул рукою светлейший. — Что в ней? Камень, холода да дожди. Здесь будет столица. По крайности моя.

— Экой ты затейник, Гриша. Не спросясь броду, лезешь в воду, — усмехнулась Екатерина обычной своей усмешкой, в которой было все: насмешка, ирония, скептицизм.

— Верю, государыня-мать, в твое доверие. Я им никогда, слышишь — ни-ког-да, не пренебрегал и не пренебрегу и все творить буду для славы твоей и процветания державы под скипетром твоея.

— Кажется, я не давала тебе повода сомневаться в моем безграничном к тебе доверии, — произнесла она с увлажненными глазами. — И сколь жива буду, не изменю сему мнению.

— Да, государыня-мать, я тебе предан без холопства, без лести. А потому скажу тебе нелицеприятно: чрезмерно ненатуральностию ты Бога славишь. Видел я ухмылки некоторых особ, переговоры иностранных министров. Негоже таковое усердие. Ровно ты актерка какая-нибудь. Ты есть первое лицо в государстве. И пристала тебе умеренность и достоинство во всем. И в обращении к Господу нашему.

Это было сказано столь неожиданно, что Екатерина смутилась. Но потом на лице ее снова появилось то обычное выражение благоприятства, которое редко сходило с него, с каким она обычно появлялась на публике.

— Что ж, Гриша, может быть, ты и прав. По крайности я не сержусь на тебя за таковую прямоту. Говори мне и впредь о моих неисправностях, кто ж мне скажет, как не ты.

— Не желаю, — продолжал Потемкин, — чтоб в чьи бы то ни было головы закрадывались пустые крамольные мысли о великой нашей государыне, будто она неистовостью в молитвах и поклонении святому кресту замаливает великие свои грехи.

— Спасибо тебе, Гриша, — с умиленной улыбкой проговорила Екатерина. — Однако ж ты знаешь, как говорят на святой Руси: на чужой роток не накинешь платок. Все едино будут говорить и хулить. Такова есть участь всех правящих особ.

Потемкин наклонил голову. Ему, как никому, было хорошо известно, как славят его в глаза и как бранят за глаза самыми поносными словами.

Истинно так: на чужой роток не накинешь платок.

Сквозь магический кристалл…

Ветвь одиннадцатая: апрель 1453 года


Итак, султан снова появился в своем шатре, который был хорошо виден со стены города: над ним был поднят зеленый штандарт. И султанская гвардия окружила его плотным кольцом.

Видно было, как турки подтягивают все новые и новые пушки, одна из которых была настоящим чудовищем. Турецкие артиллеристы-хумбараджи нагромождали кучи камней, покрывали их дощатым настилом, на который втаскивали тяжелые медные тела.

Черный дым и грохот возвещали о том, что выстрел сделан. Ядро с оглушительным треском ударялось о стену, выбивая из нее тысячи осколков. Медные стволы на радость осажденным обычно сваливались со своих «лафетов», и хумбараджи втаскивали их вновь и вновь.

Ядра медленно, но верно крошили стену. Бреши в ней становились все глубже, некоторые же участки стали обваливаться.

Император сказал генуэзцу Джустиниани, оборонявшему вместе со своими воинами этот самый уязвимый участок стены, именуемый Месотихион:

— Надо ослабить удары ядер о стену. Я прикажу вывесить куски кожи и тюки шерсти.

Усиленная бомбардировка началась одиннадцатого апреля. Спустя неделю наружная стена над руслом Ликоса была полностью разрушена. Кожи и шерсть оказались слабой помехой тяжелым мраморным ядрам.

Все городское население было призвано на помощь воинам. С наступлением темноты они принялись таскать камни, бочки и мешки с землей. Заграждения росли. Худо было только, что основу их составляли бревна и доски, которые легко было поджечь. Однако на радость защитникам города полили дожди, земля размокла, и хумбараджи увязли в грязи вместе со своими медными пушками.

Капудан-паша Балтоглу наконец дождался прибытия черноморской эскадры. И тотчас отрядил самые большие корабли на штурм цепи, заграждавшей вход в Золотой Рог.

Ее охраняли греческие и генуэзские суда. Турки стали осыпать их ядрами и тучами стрел. Но обстрел не достигал цели: корабли христиан, в отличие от турецких, были высокобортными. Тогда турки приблизились на небольшое расстояние и стали метать горящие факелы и головни в надежде зажечь суда христиан. Только из того тоже ничего не вышло. Оборона кораблей была прекрасно организована: факелы и головни тотчас тушились, а кинувшиеся на абордаж были изрублены и сброшены в море.

Морская атака провалилась. И тогда султан приказал начать атаку Месотихиона.

Это было 18 апреля, спустя два часа после захода солнца. Янычары, отряды тяжелых пехотинцев и лучников под визгливые звуки флейт, бой барабанов и треньканье цимбал пошли на приступ. Они истошно вопили: «Аллах акбар!» — размахивали горящими факелами, дабы устрашить защитников города.

Но на стенах были готовы. Люди сбрасывали вниз приставные лестницы вместе с карабкавшимися на них турками, лили на их головы кипяток и горящую смолу, сбрасывали камни…

Деревянные заграждения не загорались — они отсырели от дождя, христиане в своих доспехах были неуязвимы для турецких стрел, они действовали с отчаянием защитников и храбростью истинных воинов.

Четыре часа длился штурм. Он не принес успеха туркам. И они отступили, потеряв не менее двухсот человек. А защитники — ни одного.

Загрузка...