Глава семнадцатая Из цепких объятий Крыма

Афанасий Нагой был послом в Крыму и многое претерпевал от наглостей Крымских, хотя выбиваем был Ханом из Крыма, чувствуя нужду его пребывания в сем полуострове, объявил, что он разве связанный будет выведен из Крыма, а без того не поедет, хотя бы ему смерть претерпеть.

Князь Щербатов

Голоса

— Я не соглашусь на новые завоевания. Достаточно Крыма. Я не допущу Екатерину утвердиться в Константинополе: для меня безопасней иметь соседей в чалмах, нежели в шапках. Этот замысел, возникший в пламенном воображении Екатерины, — короновать внука Константина в Константинополе — неосуществим.

— Это не устраивает и Францию. Но я вижу опасность в распространении России до Днестра.

— Вот тут, пожалуй, туркам придется уступить.

— Здесь более блеска, чем прочности. За все берутся, но ничего не завершают. Потемкин увлекается и бросает. Я знаю Потемкина: занавес опустится — и все исчезнет.

Диалог Иосиф — Сегюр


Я твердо убеждена, имея безграничное доверие к Вашему Императорскому Величеству, что, если бы наши удачи в этой войне дали нам возможность освободить Европу от врагов рода христианского, изгнав их из Константинополя, Ваше Императорское Величество не отказали бы мне в содействии для восстановления древней греческой монархии на развалинах варварского правительства, господствующего там теперь, с непременным условием с моей стороны сохранить этой обновленной монархии полную независимость от моей и возвести на ее престол моего младшего внука, великого князя Константина.

Екатерина — Иосифу


Всемилостивейшая государыня благоволили выехать из Севастополя… Граф Фалькенштейн был в Балаклаве и, оттуда возвратившись, встретил Ея Величество на дороге к Скели… потом, продолжая путь в одном экипаже, проехали долину Байдарскую, где каждый шаг являл зрению различные виды, составленные из живых картин в приятном смешении высоких гор, обиталищ, плодоносных дерев и неподражаемых неравностей местоположения. При окончании сей долины в урочище Скели, принадлежащем генерал-фельдмаршалу князю Григорию Александровичу Потемкину, Всемилостивейшая Государыня и граф Фалькенштейн изволили иметь обед и осматривали ближния окрестности текущей тут речки Биюк-Узень, изображающей водоскат в крутом падении на камни.

Из Журнала Высочайшего путешествия…


Согласитесь, что 12 тысяч татар могли запросто наделать переполоху на всю Европу: пленить Екатерину и Иосифа, посадить на суда и увезти в Константинополь к Абдул-Хамиду.

Принц де Линь — Потемкину


Потемкин желает овладеть Очаковым; очевидно, существуют самые широкие планы относительно Турции, и эти планы доходят до таких размеров, что императрице приходится сдерживать пылкое воображение Потемкина…

Харрис — английский дипломат, из донесения своему двору


Крым обладал некоей магнитной силой. От него трудно было оторваться. Он был переменчив и разнообразен. На этом малом пространстве земли странным образом уместились горы и долы, леса и степи, солончаки и болота — словом, здесь было все, чем разнообразится земная твердь.

И здесь было море! Море! Тоже разнообразное в своих проявлениях: нежное и гневное, теплое и холодное, соленое и пресное…

Передвигались не торопясь. Жаль было торопиться в эту лучшую пору года. Вспоминался дождливый и холодный Петербург — столица Российской империи, далекая от гостеприимства, куда в конце концов придется возвращаться.

С сожалением покинули Севастополь. Он был вершиною шествия ее императорского величества и его императорского величества, монархини и монарха. От Севастополя, который привел всех в неподдельный восторг своим местоположением, начался счет обратных верст.

В предвидении скорого расставания Екатерина и Иосиф старались наговориться всласть, дабы меж них не осталось ничего недосказанного. Наступило короткое время освобождения для ближних. Для графа Александра Андреевича Безбородко, ведавшего иностранными делами, для личного секретаря государыни Александра Васильевича Храповицкого и для других приближенных особ.

Так получилось, что Безбородко и Храповицкий оказались в одной коляске. Оба были в давней приязни, близки домами, хоть граф Александр Андреевич был холост и, следовательно, бездетен. И оба были в государыниных шорах, а потому не могли всласть наговориться.

И вот ведь как прекрасно очутиться наконец вдвоем, без послухов, на живописной дороге, время от времени принуждающей к созерцанию: ведь уже более не придется побывать в этих палестинах и надо бы запечатлеть их в памяти.

Однако что может быть прекрасней дружеского тет-а-тет, к тому же столь редко выпадаемого в свите государыни, где, как правило, день забит поручениями и проходит на людях.

Оба наслаждались с откровенностью и откровенностью. Редкая возможность перемыть косточки императору, находясь от него в непосредственной близости.

— Так что вы думаете, граф? Можно ли доверять нашему союзнику?

Александр Андреевич был тончайший дипломат. Откуда это в нем — один Бог ведает. Казацкого роду, из малороссийской старшины, он, можно сказать, обтесался сам по себе, будучи необычайно переимчив и схватывая все на лету. За эту переимчивость и памятливость его заметил и приблизил к себе Петр Александрович Румянцев-Задунайский, а затем уж государыня. Она его способности сполна оценила и поставила в секретарской должности. А уж потом удостоила чести утвердить ежедневным докладчиком, плененная ясностью суждений и выразительностью слога.

Вот на слоге оба Александра, можно сказать, и сошлись, ибо по воле государыни, оценившей их способности, стали главными сочинителями государственных бумаг, а граф — актов с иностранными державами. Екатерина вполне надеялась на него, знала: не даст промашки и непременно явит пункты к выгоде России. Он был холодно расчетлив и трезв в этих случаях, и ничто не могло сбить его с позиции.

— Можно ли доверять нашему союзнику? — переспросил граф. — Сказать по правде, я бы не стал. У него свое на уме. Но, увы, наша государыня им весьма обнадежена и слушать не хочет об умеренности чувств. Знай твердит свое: у него глаза орла. Эти глаза не способны-де двоедушничать. Очень даже способны. У него свой интерес, и он станет жестко его отстаивать. И нас предаст.

— У нашей государыни пылкая натура, — заметил Храповицкий, — она склонна чувствовать сердцем.

— Да, да, именно сердцем. А в политике сердцу решительно нету места. В политике надобен жесткий расчет и никаких сантиментов. Боже от них упаси! — Безбородко был саркастичен и непреклонен. — Между нами говоря, я убежден, что женщине в политике делать нечего. Даже такой мозговитой, как наша государыня. Разве что ежли ее плотно обступят советники и не дадут ходу. Так ведь выдернется и начнет воротить по-своему.

— Тотчас видно, граф, что вы холосты и не жалуете женский пол, — с улыбкой подкольнул Храповицкий.

— Э, мое счастие! Свобода, друг мой, ничем заменима быть не может. Я на том стою.

Кортеж тем временем приблизился к Судаку. Дорога шла по-над морем. Далекий парус, словно парящая чайка, недвижимо стоял у границы моря и неба. А впереди подобно сказочному видению высился утес, обрамленный крепостными стенами. На самой его вершине гордо утвердился замок.

— Экая красота! — воскликнул Храповицкий. — Кто же сие соорудил? Ну не татары же, в самом деле!

— Ну уж верно, нет. Сколько мне известно, сей замок сочинен генуэзцами, торговыми людьми, для охранения товаров, кои они ввозили и вывозили. Благо разбойных племен тут во все времена хватало. Ныне, как я понимаю, он вряд ли обитаем и чему-нибудь служит. Впрочем, мы сможем вскоре все доподлинно вызнать.

— Сколько много в Тавриде достопримечательностей и живописных мест! — восхищенно заметил Храповицкий. — И как все располагались! Сам Господь позаботился об их неприступности: княжество Феодоро, Чембало тех же генуэзцев, Чуфут-Кале… А мы, как говорят, много чего миновали.

— Всюду не побываешь, всего не переглядишь, — философски изрек Безбородко. — Как можно было понять, татары не строили, а все больше разрушали.

Генуэзцев, как можно было предположить, и след простыл. А слава Генуи давным-давно умалилась. Остались лишь крепости-фактории на побережье и на торговых реках — Дону, Днепре и Днестре — свидетелями ее былого могущества.

— Государыня возложила на меня поручение вызнать все касательно начала, а особливо конца Византийской империи, — сказал Безбородко. — И, сверх того, о проникновении христиан на берега Черного моря, какова была их власть и когда она скончалась. Узнал я, что города генуэзцев были богаты и процветали: Кафа, ныне Феодосия, Боспоро, ныне Керчь, Солдайя, ныне Судак, Чембало, ныне Балаклава; были и другие, помельче. Они стали хиреть, как только турок сокрушил Византию и ее столицу Константинополь. А потом наступил и их черед, они пали под ударами турок и татар. Да и не могло быть иначе: пал оплот христианства, пали и его города. Тому уж как триста с лишним лет.

Разговаривая, они медленно поднимались вдоль крепостной стены. Широкая тропа шла в гору. Она была протоптана множеством ног.

— Свято место пусто не бывает: эвон, мечеть ихняя, — кивнул Храповицкий.

Они вошли в прохладный полумрак, надевши шляпы — так было положено по мусульманскому закону. Их встретил мулла. В его глазах читалось удивление. Мечеть была пуста; верно, час неурочный — решили оба.

— Что угодно беям в доме Аллаха?

— Не скажет ли почтеннейший мулла, кто содержит сейчас эту крепость? И мечеть?

— Прежде здесь, по ту сторону моря, стоял гарнизон наших единоверцев, сильный гарнизон. Теперь же за порядком следят двенадцать воинов Аллаха. Прихожане несут мне, муэдзину и служке сколько могут еды. Вот и все.

— А деньги?

— А зачем нам деньги, если вдоволь еды? У нас бедный приход, совсем мало молящихся. Власть ханов пришла к концу, и народ стал разбредаться, кто куда. Те, кто прикован к земле по ту сторону стены, остались. Но там у них своя мечеть и свой мулла. Слава Аллаху и его пророку — они не допустили разрушения уклада: люди по-старому трудятся на земле и пять раз в день встают на молитву, почитают законы шариата. Русский закон — закон другой веры, он нам не годится.

— Но почему? — удивился Безбородко. — Разве в нашем законе есть что-нибудь противоречащее вашему? Наши законы так же гласят: не укради, не убий, не прелюбодействуй, не обманывай…

Мулла замотал головой:

— Нет, нет, нет, так же, как луна не упадет на землю, так же, как звездам не сойти с небосвода, так и нашей вере не сойтись с вашей. У нас есть законы, они созданы только для тех, кто уверовал в Аллаха, и уверовавшие чтут их. Аллах, творец всего сущего, создал всех людей разными. И так будет до скончания веку. Мы не приживемся на вашей земле, а вы…

— Договаривай, святой человек. А мы — на вашей? Так?

— С соизволения Аллаха, — наклонил голову мулла.

Они вышли. После прохладного сумрака день показался им ослепительным. Неспешно побрели наверх, туда, где, по словам муллы, обитал святой человек — дервиш. Под ногами хрустело пересохшее былье.

— Вот видите, — сказал Храповицкий, — они фанатики, они упорны в своих заблуждениях, и переделать их невозможно.

— Кто знает, заблуждения ли это, — отозвался Безбородко. — Не нам судить об этом. Кто может сказать, чей бог истинней?

— Я могу! — смело заявил Храповицкий. — Тот, кто старее, тот и истинный. Исламская религия появилась спустя шестьсот лет после Рождества Христова.

— Пустое, друг мой, — усмехнулся Безбородко. — Еврейский бог Яхве существовал задолго до Христа. Да и до него были предшественники. Нам бы сойтись на том, что бог един. Да разве с ними столкуешься!

— Вот и я о чем! — горячо произнес Храповицкий. — Нам с этими фанатиками не по дороге. Это непокорное стадо, ему надобен железный пастух.

— Это какой же? Граф Румянцев-Задунайский? — Безбородко хихикнул. — Либо Потемкин, князь Тавриды? Государыня, слышно, собирается увенчать его этим титулом.

— Было говорено. Мол, по возвращении надобно будет сочинить указ Сенату, дабы увенчали Потемкина титулом светлейшего князя Тавриды во ознаменование его великих заслуг по присоединению сего благословенного края, равно и по управлению Новороссиею.

— О Господи! — Безбородко широко зевнул и мелко-мелко перекрестил рот. — На все Твоя воля, и Ты един истину веси. Вразуми же рабов своих.

Храповицкий промолчал, не решаясь спросить, кого именно должен вразумить Господь. Впрочем, человечество во все времена было неразумно, и Всевышний, как видно, отчаялся: все его попытки вразумить его оставались безуспешны.

Неспешно шагая, они взошли на самый гребень холма, на который за много веков до них всползла крепостная стена генуэзцев. Она топорщилась там как гребень исполинского ящера, угрожая невидимому супостату.

С высоты открывалось море. Синее внизу, оно выцветало к горизонту и там совершенно сливалось с небом. Море было пустынно. Ни паруса, ни лодки рыбаря. Эту величественную тишину и пустоту нарушали лишь чайки своими немолчными криками. Она оказалась бездонной и безграничной. Где-то там, за сотни верст, лежала противная страна, желавшая во что бы то ни стало вернуть себе то, что ей некогда принадлежало. Не по праву наследственности, а по праву силы. Но дряхлеют государства точно так же, как люди, ибо государство тоже живое существо, оно бывает молодо, потом старится и наконец умирает, чтобы на обломках своих дать жизнь новому образованию. И некогда грозная и великая Оттоманская империя истощила свои жизненные силы, одряхлела, как и ее султан, и жизнь ее подвигалась к закату.

Жизнь человека измеряется годами и десятилетиями, жизнь же государства — веками и тысячелетиями. Страны-хищники умирают быстрей: известно, что и в природе век хищников недолог. Сколько осталось жить каждой из двух империй? Никто из них не пытался заглянуть за край неведомого и невидимого — ни Храповицкий, ни Безбородко. Хотя сейчас, когда они стояли на краю голубой бездны, им в головы поневоле стучались мысли о вечном и бесконечном.

— Если плыть отсюда все время на юг, — нарушил молчание Безбородко, — то через полтора суток окажешься в Царьграде.

— Через двое, — поправил его Храповицкий.

— Таврический князь говорил о тридцати часах.

— На самом-то деле все не так просто.

— Вот с этим я согласен, — кивнул Безбородко. — Море иной раз страшней целой армии. И с ним нету сладу. Между тем князь в своих безумных планах уповает на мощный флот. Но без сухопутного войска виктории не одержишь. А ему не двое суток — ему месяцы, а может, годы шагать и шагать. Чрез горы и долы.

— Государыня, однако, всецело на стороне князя в его завоевательных планах. Она его поддерживает.

— Знаю, — наклонил голову Безбородко, — знаю и все-таки уповаю на ее всегдашнее благодушие. Она трезва, а князь хмелен.

— Не навестить ли нам дервиша? — предложил Храповицкий.

— Пожалуй, — согласился Безбородко, — хотя я не особый охотник до юродивых.

С этими словами он оглянулся. По пологому склону, приминая травы, словно овцы бродили придворные.

— Экое стадо, — заметил он. — Однако челядь уж потекла к экипажам. Где он, этот убогий?

— Как видно, вон в той сторожевой либо дозорной башне.

Когда-то вход в башню преграждала массивная железная дверь.

Теперь она валялась на земле, продырявленная ржавчиной, и сквозь ее дыры проросла трава и мелкий кустарничек. Они беспрепятственно вошли внутрь. И, поднявшись по полутора десяткам ступеней, очутились на смотровой площадке.

Там на ворохе сухой травы возлежал волосатый грязный человек, закутанный в овечью шкуру. Он не повернул головы в их сторону.

Они потоптались возле, наконец Безбородко, потеряв терпение, воскликнул:

— Эй, святой человек!

Дервиш повернул голову и уставил на них красные, воспаленные глаза безумного.

— У-у-у… — завыл он. — Ау-ау-ау…

То был голос зверя и вид у него был скорей зверя, нежели человека.

Храповицкий махнул рукой:

— Напрасно мы сюда пришли.

— Надо возвращаться, — согласился Безбородко. — Он дик и безумен. Однако его не забывают. Эвон лепешки и кувшин с водой.

И когда они вышли, он продолжил:

— Нет, сударь, мы вовсе не напрасно посетили святого человека. Вся его святость в том, что он непонятен простонародью, и в его вое людям чудится голос высшей силы. Вот с таким народом нам и придется иметь дело — с народом темным и фанатичным, для которого этот дервиш — святой человек.

— Но ведь и у нас на Руси исстари почитали юродивых.

— Скорей не почитали, а жалели, как убогеньких, то есть обделенных Богом. Все-таки наш русский холоп здраворассудителен.

— А что мы знаем о холопе турецком? Да ничего. Может, он тоже здрав и рассудителен, — возразил Храповицкий, и это был голос трезвого человека, который хочет быть справедлив.

Они стали медленно спускаться к выходу. Из-за стены доносился конский топот и ржание, говор людей, гул от движения экипажей. Огромный кортеж готовился тронуться в дальнейший путь после недолгой проминки. Любопытство было удовлетворено.

Снова потянулись версты, на этот раз вдоль берега моря. Глаз уставал не от однообразия, а, напротив, от разнородных видов. Все было прекрасно, но ни у одного из Александров — Безбородко и Храповицкого — не было столь протяженного опыта походной, бивачной жизни. Оба чувствовали утомление. Оба хотели наконец привычной оседлости. Чтобы можно было справить нужду по-человечески, а не по-солдатски либо, того хуже, по-собачьи.

Но до окончания пути было ох как далеко. А оба любили жизнь лежачую, оба были лежебоки, дороже всего ценили свой кабинет, кресла, канапе, книжные шкапы, письменный стол, собрание бумаг… Да, когда же, когда удастся обрести все это? Того не ведает в точности ни Бог, ни сама государыня, обуянная бесом странствий.

Слава Господу, легли на обратный путь. Потемкин бы возил да возил, будь его воля, по всем здешним палестинам. Благо было много такого, должно признать, что было достойно обозрения. Они не посетили судакские виноградники, к примеру, а между тем их почитают лучшими в Крыму. Ибо, как сказывал толмач. Судак у татар, Солдайя у генуэзцев, а Сурож у русских суть самое осиянное солнцем место Тавриды. Оттого и виноград там сладчайший и ароматнейший.

Храповицкий был призван к исполнению своих обязанностей. Государыня продиктовала ему несколько писем, велела заточить поболее перьев для своих эпистолярных и прочих письменных упражнений, которых она не оставляла, несмотря на походные неудобства. И кое-что изволила высказать, что показалось ему весьма примечательным. И как только он был отпущен — дело клонилось к вечеру, — Александр Васильевич поспешил записать сии высказывания, дабы не изгладились они втуне.

«Говорено с жаром о Тавриде. Приобретение сие важно: предки дорого бы заплатили за то; но есть люди мнения противного, которые жалеют еще о бородах, Петром выбритых. Александр Матвеевич Мамонов молод и не знает тех выгод, кои чрез несколько лет явны будут. Граф Фалькенштейн (Иосиф II) видит другими глазами. Фицгерберт следует английским правилам, которые довели Великобританию до нынешнего ее худого состояния. Граф Сегюр понимает, сколь сильна Россия; но министерство его, обманутое своими эмиссарами, тому не верит и воображает мнимую силу Порты. Полезнее для Франции было бы не интриговать… Сегюр, кроме нашего двора, нигде министром быть не хочет».

Отписано было и великокняжеской чете со внуками, разумеется, с похвалою о Тавриде тож, панегирик Севастополю и климату.

«В доказательство привязанности татар сказывали, что в Бахчисарае молились целую ночь о благополучном совершении путешествия… Переписал стихи, начатые в Бахчисарае, в похвалу князя Потемкина…»

Государыня при всей прозорливости ума бывает проста: взяла за чистую монету преданность татар. А они, как доносят некоторые из их же единоверцев, ждут не дождутся, когда русские оставят их в покое и уберутся из их земли. Князь же Потемкин всюду нагородил арок с таковыми надписями: «Возродительнице сих стран», «Предпосла страх и принесла мир», «Благодетельнице народов» и все в таком роде. А кто их честь-то станет, когда более всего в Тавриде татар — их сочли 33 тысячи, а новопоселенцев всего семь тысяч. И грамотных средь всех их по пальцам обеих рук перечесть можно. Государыне и так довольно славы и почестей.

Сорок тыщ всего-то насельников. Конечно, вскорости притекут в эти благословенные края отовсюду, более всего из Молдавского да Валашского княжеств, где народ утеснен своими боярами да турками — меж молота и наковальни. К этому торопился записать сказанное Екатериной: «Есть такие переметчики из молдаван, что вывернул голову меж плахи и топора». Однако приказано принимать: единоверные-де народы.

Драгоценную тетрадь, в которую Александр Васильевич заносил речения государыни и свой собственный комментарий, он берег как зеницу ока и тщательнейшим образом прятал от нескромных глаз. Никто и не подозревал об ее существовании, даже самые близкие люди. Упаси Бог, прознает государыня, потребует к себе, а что потом — страшился и помыслить. И так она косилась на его литературные занятия. А раз прямо спросила: «Не записываешь ли ты за мной?» Он невольно потупился, и, наверно, у нее закралось подозрение. Она изволила часто повторять: «Ты ведь у меня сочинитель. Новиков тебя в своем Словаре поместил, яко важную птицу».

В самом деле, Николай Иванович Новиков включил Храповицкого в свой «Опыт Исторического Словаря о Российских Писателях». Написал весьма лестно: «Молодой и острый человек, любитель словесных наук. Писал много разных стихотворений и был похвален письмом г. Сумарокова. Он сочинил трагедию «Идамант» в 5 действиях, которая уже и на театр отдана… Есть некоторые его переводы, напечатанные особливыми книжками в Санкт-Петербурге, которые все за чистоту слога, а сочинение также и за остроту знающими людьми весьма похваляются…»

Был известен государыне и отзыв о Храповицком знаменитого драматического писателя Александра Сумарокова: «Я радуюся, видя в вас достойного питомца Муз…»

С легкой руки Новикова запорхала о Храповицком слава изрядного знатока российской словесности. Многие просили его в наставники, в том числе и Александр Радищев. А государыне Храповицкий был рекомендован генерал-прокурором князем Вяземским за легкий и приятный слог в канцелярных делах. Храповицкий был обер-секретарем Сената, где одно время служил вместе с любимцем муз Гаврилой Державиным. Сей ему написал:

Товарищ давний, вновь сосед,

Приятный, острый Храповицкий!

Ты умный мне даешь совет.

Чтобы владычице Киргизской

Я песни пел

И лирой ей хвалы гремел.

И в самом деле гремел. Одою «Фелице» и иными, где восславлялась «богоподобная царевна Киргиз-Кайсацкия орды, которой мудрость несравненна открыла верные следы…».

Тетрадь была основательной толщины, вровень с его тучностью, над которой подтрунивала государыня. Увы, он был чревоугодник и любил поспать, однако же легок в движениях, как и в слоге.

— Сказывают, Феодосия не за горами, — сообщил Храповицкий Безбородко, вернувшись от государыни, — и вскорости прибудем. Охота преклонить голову.

— Ох! — Александр Андреевич выдохнул из себя и более не произнес ни слова: так все было ясно. Груз путевых впечатлений и таких же неудобств давил равно обоих. Странствие чрезмерно затянулось. И как всякая чрезмерность, оно становилось невыносимо. А выхода не было, и одно это сознание угнетало. Получалась позлащенная неволя.

— Государыня наша редкой выносливости, — обронил наконец Безбородко.

— О да, — согласился Храповицкий, — хотя ей пуховики подкладывают, дабы нимало жесткости не испытывала. Надобно признать, что путешествующим дамам приходится куда как хуже, хуже нашего. Ихние туалеты отяготительны да и соблюдение себя в чистоте и пристойности требует немалых издержек.

Дам было в самом деле жаль. Жара выплавляла из них весь лоск и всю косметику, все эти румяна, белила и всевозможные притирания. Солнце и ветер огрубили и обветрили нежную кожу. Защитить ее было почти невозможно. Парасоли, то бишь солнцезащитные зонтики, слабо помогали.

Дам было немало. В основном — в штате государыни. Остальные же были наперечет, можно сказать — случайные. Безбородко — он и в самом деле был без бородки — дам не жаловал как убежденный холостяк, а потому им не сострадал и не пытался вникнуть в их положение.

— А кто войдет в мое положение? — сетовал он. — Я выдран из пенатов и обращен в просвещенного цыгана, в кочевника, меж тем как есмь человек страдательный, нежный, деликатного обращения взыскующий.

— Не приведи Господь, услышит государыня ваши речи, — испугался Храповицкий.

— Она меня поймет и простит, — убежденно произнес Безбородко. — Ибо сама страдает, однако в силу характера виду не подает. Опять же высокий гость, император стесняет. Сколь же можно?! Вот теперь предстоит действо в Феодосии, которая прежде Кафа…

И Кафа-Феодосия открылась весьма скоро. Древностей в ней, свидетелей славного прошлого, осталось мало, почти даже ничего. Волею светлейшего князя кое-что было построено. Но восстановить то, что было разрушено турками, не представлялось возможным.

Безбородко принимал курьеров от Булгакова. С радостной миной делился:

— У турка-то, у турка народ бунтует. На Крите возмущение, на Родосе тож. Турецких бейлербеев, то бишь губернаторов, в море потопили. Убивцам нашего Шахин-Гирея отлилось. Хотя сам виноват — нечего было ему бежать на Родос. Знал ведь, отлично знал, что его ожидает.

Да, турки изрядно похозяйничали в Кафе. Начать с того, что они дали ей свое имя в ряду прежних имен — Керим-Стамбули. Правда, оно быстро забылось. Оставили после себя руины храмов, дворцов, портовых сооружений.

Князь основал в Феодосии монетный двор. К посещению высоких особ все было готово. Загодя вырезаны штампы, уведомлен день, когда оба величества соблаговолят осчастливить своим присутствием чеканщиков.

И как только Екатерина и Иосиф переступили порог, загрохотали штампы, и светлейший князь, предвкушая изумление, преподнес им золотые медали с означением года, месяца и дня — дня! — когда их величества изволили посетить монетный двор.

Как тут не восхититься! Иосиф, наклонясь, сказал государыне:

— У князя твердая воля, пылкое воображение и деятельный ум, и он не только полезен вам, мадам, но просто необходим.

Сегюр поддержал. Только что он был ошеломлен нечаянной встречей. Он нос к носу столкнулся с молодой женщиной в татарском одеянии и ахнул: она была двойником, или, лучше сказать, двойницей, его собственной супруги.

Он поспешил поделиться своим открытием с Потемкиным.

— Неужто так похожа? — удивился князь.

— Невероятно, просто невероятно, — твердил обомлевший граф.

— Кажется, я знаю, о которой речь. Это черкешенка. Она обещана мне. Когда прибудем в Петербург, я вам ее подарю.

— Ну что вы, князь, как можно, — смутился Сегюр. — И что скажет моя жена, когда в доме появится ее точная копия. Стоит вам только представить возможную сцену, как вы тотчас откажетесь от своего намерения.

Потемкин расхохотался:

— В самом деле, граф. Я навсегда расстроил бы вашу семейную жизнь. В таком случае презентую вам калмычонка. Уж он-то ни в коей мере не вызовет ревности вашей супруги. А она ревнива?

— Как все жены, князь, — И, желая поддеть Потемкина, с невинным видом обронил: — По счастью, вам не пришлось испытать сцен ревности. Вы-то холосты.

— Вот тут вы ошибаетесь, граф. Иным холостякам приходится испытывать наскоки ревнивых женщин более жестокие, нежели женатым, уверяю вас. — И, понизив голос, закончил: — Я из таких.

Сквозь магический кристалл…

Ветвь восемнадцатая: май 1453 года


Итак, наступило утро 18 мая. Сквозь рассветную дымку осажденные с трепетом увидели медленно движущуюся к стене Месотихиона чудовищную башню на колесах.

У нее был устрашающий вид. Деревянное тулово казалось огромным зверем оттого, что было обтянуто верблюжьими и воловьими шкурами.

Осадный зверь двигался медленно, но неотвратимо. Вскоре можно было разглядеть приставные лестницы и крючья, сложенные на его площадке. А она была вровень с высотою стены.

Наконец башня почти придвинулась к стене. Защитники ждали, когда на площадке появятся турки, чтобы дать им жестокий отпор. Но они не появлялись.

Только тогда стал ясен хитроумный план турок. Под прикрытием башни они стали лихорадочно засыпать ров, который был серьезным препятствием для штурма. Был выбран участок стены, всего больше разрушенный ядрами. Ее обломки обрушились в ров и таким образом осаждающим была облегчена их задача.

Турецкие солдаты трудились весь день. И как ни старались греки воспрепятствовать им со стены, башня на колесах надежно защищала их от камней, стрел и пуль.

Наступил вечер, на землю пала темнота. Ров — главное препятствие — был забросан землею, хворостом, камнями. Казалось, султан мог торжествовать. Он повелел придвинуть башню поближе к стене для того, чтобы испытать, надежен ли проход через ров.

Башня устояла. И поутру турки намеревались приступить к решительному штурму. Но не тут-то было!

Ночь выдалась кромешная. И под прикрытием ее смельчак грек подкатил под башню бочонок пороху, вставил в него фитиль и поджег его.

Раздался оглушительный грохот. Башня рухнула, и ее охватило пламя. Погибли и сторожившие ее турки.

Воспользовавшись паникой в стане врага, осажденные под покровом темноты успели расчистить ров и заделать разрушенный участок стены.

Султан, однако, не был обескуражен. Им двигала холодная решимость во что бы то ни стало осуществить штурм. Он приказал изготовить еще несколько подобных осадных башен — турусов.

Но защитники великого города уже обрели опыт. Часть турусов была сожжена, часть разрушена. Оставшиеся же турки увезли подальше в надежде, что придет день, когда они сослужат свою службу.

Успех воодушевил осажденных. Город ликовал. В церквах служили благодарственные молебны, возжигали свечи пред образами Богородицы Влахернской, Панкратора-Вседержителя, Спаса Нерукотворного, Софии Премудрой…

Через пять дней — новая радость. Был обнаружен подкоп, который тайно вели турки под Влахернскую стену. Через контрподкоп греки ворвались в подземелье и захватили землекопов во главе с их начальником.

Это был важный успех. Начальник землекопов под пыткой показал, где ведутся остальные подкопы. Они были вовремя обезврежены. Последний из них был искусно замаскирован большим турусом, так что его едва ли удалось бы обнаружить, если бы не сведения, которые дал начальник землекопов. Так был взорван последний турецкий подкоп.

После этого турки уже не возобновляли рытье подкопов.

Загрузка...