К коликому разврату нравов женских и всей стыдливости — пример ея множества имения любовников, един другому часто наследующих, а равно почетных и корыстями снабженных, обнародывая через сие причину их щастия, подал другим женщинам. Видя храм, сему пороку сооруженный в сердце Императрицы, едва ли за порок себе щитают ей подражать; но паче мню почитает каждая себе в добродетель, что еще столько любовников не переменила.
Друг мой сердешной, князь Григорий Александрович. Третьего дни окончили мы свое 6000-верстное путешествие, приехав на сию станцию (в Царское Село) в совершенном здоровье, а с того часу упражняемся в рассказах о прелестном положении мест, вам вверенных губерний и областей, о трудах, успехах, радении, усердии, попечении и порядке, вами устроенном повсюду. И так, друг мой, разговоры наши почти непрестанные замыкают в себя либо прямо, либо сбоку твое имя либо твою работу.
Екатерина — Потемкину
Мы здесь чванимся ездою и Тавридою, и тамошнего генерал-губернатора распоряжениями, кои добры без конца и во всех частях. Тебя и службу твою, исходящую из чистого сердца и усердия, весьма, весьма люблю, и сам ты безценной. Сие я говорю и думаю ежедневно… Ей-Богу, ты молодец редкой, всем проповедую.
Екатерина — Потемкину
Матушка-государыня! Я получил Ваше милостивое послание из Твери. Сколь мне чувствительны оного изъяснения, то Богу известно. Ты мне паче родной матери, ибо попечение твое о благосостоянии моем есть движение, по избранию учиненное. Тут не слепой жребий. Сколько я тебе должен, сколь много ты сделала мне отличностей; как далеко ты простерла свои милости на принадлежащих мне, но всего больше, что никогда злоба и зависть не могли мне причинить у тебя зла и все коварства не могли иметь успеха. Вот что редко на свете: непоколебимость такой степени тебе одной предоставлена. Здешний край не забудет твоего счастия. Он тебя зрит присно у себя, ибо почитает себя твоею вотчиною и крепко надеется на твою милость… Прости, моя благотворительница и мать; дай Боже мне возможность доказать всему свету, сколько я тебе обязан, будучи по смерть вернейший раб…
Потемкин — Екатерине, из Кременчуга
Милостивое письмо Вашей Светлости… получил и повеления Вашей Светлости усердно выполнять потщусь. Больные мне наибольшая забота. Несказанная милость, что изволили уволить от работ, и караулы уменьшу.
…Между Збурьевска и Кинбурна у Александровского редута приставали вооруженные турки на лодке из камышей и побранились с казаками. Генерал-майор Рек их ласково отпустил. Очаковский Паша обещал Розену, при сем отправленному, которого принял ласково и потчевал, впредь своих посылать с билетами (пропусками), как и за солью, ежели случитца. Очаковское крепостное строение продолжается, работников мало, Розен подробнее донесет Вашей Светлости…
…Вашей Светлости нижайший слуга Александр Суворов
Громкий стук в ворота заставил всех насторожиться. После короткой паузы он повторился с еще большей требовательностью. Кто-то барабанил кулаками, а затем чем-то металлическим.
— Выгляни, Христофор, кого черт принес, — попросил Булгаков драгомана Панайдороса. — С утра покою нету. Небось турок какой-нибудь: нахально барабанит. Коли так, спроси, чего ему надо.
Панайдорос неторопливо спустился вниз. Послышалась гортанная речь, больше похожая на перебранку. Через минуту он возвратился вместе с носатым турком в высоком тюрбане, короткой курточке и в шальварах, перепоясанных широченным красным кушаком, за которым торчал ятаган.
— Он говорит, что вашу милость вместе с господином Кочубеем немедленно требует к себе сам садразам, великий везир. И лошадей ихних прислал с охраною.
Булгаков заметно встревожился при упоминании о лошадях и охране. Прежде такого не бывало — ездили на своих лошадях, да и без охраны.
— Стряслось у них там что? Ты спроси его, отчего такая срочность.
Панайдорос забормотал по-турецки и, выслушав ответ, пояснил:
— Он ничего толком не знает, но говорит, что случилось что-то чрезвычайное, Порта-де переполошена, чиновники бегают туда-сюда, сам садразам сердит.
— Не нравится мне это, — пробормотал Булгаков, — ох не нравится. Только третьего дня отвез министрам дачи…
Долгожданный тюк с деньгами и мехами ехал в Константинополь долго — не ехал, впрочем, а плыл на российском военном корабле, который подвергся строгому против обычного досмотру. Капитан сказал, турки-де сильно осерчали, не хотели пущать, была долгая перебранка, наконец уступили, узнав, что груз для посла и везира.
Всех чиновников основательно подмазали, почти ничего не оставили на крайний случай: садразам получил связку отборных соболей, рейс-эфенди, его заместитель, ведавший иностранными делами, — кошель с дукатами, по-турецки мешок, кяхья-бей, правая рука великого везира, — куньи меха, остальным чиновникам Порты по малости, но тож солидно.
Получили и медали, отчеканенные по случаю шествия. На одной был профиль государыни, карта шествия и надпись: «Путь на пользу». На другой — тож Екатерина и текст: «В 25 лето царствования, 1787 году». Не обошлось и без медали в честь Потемкина. Тож профиль и по окружности: «Князь Г. А. Потемкин-Таврический». В этом «Таврический» и была вся суть.
— Медаль — что! Государыня пожаловала ему сто тысяч рублей, — не без зависти сказал Булгаков, — пишет мне о неизреченной к нему милости. И опять напоминает, дабы старался изо всех сил умаслить верхушку, война-де сейчас не ко времени. А когда она ко времени? У него, однако, своя мерка: даешь Царь-град — и все тут.
Турок прислонился к притолоке и, как видно, решил ждать.
— Скажи ему, что мы приведем себя в порядок и скоро спустимся, пусть дожидается там, — повернулся Булгаков к драгоману. И затем, оборотясь к Кочубею, повторил: — Придется ехать, Виктор Павлыч, однако предчувствую некий подвох от турок.
— Беспременно подвох, — согласился Кочубей, — иначе свою стражу не послали бы.
Надо было облачаться в мундиры со звездами, как того требовал этикет, а это была канительная процедура — они в своей резиденции хаживали в исподнем, ибо стояла одуряющая жара.
Наконец они были готовы и стали неторопливо спускаться вниз. В посольском дворе ожидали их две оседланные лошади и четверо конных сипахи при полном вооружении: с кремневыми ружьями за спиной и ятаганами за поясом.
— Ишь ты, какие строгости, — заметил Булгаков. — Худо наше дело.
— Бог не выдаст — свинья не съест, — отозвался Кочубей. — Не робей, Яков Иваныч, наш-то Бог ихнего одолеет.
— Кабы так, да не больно-то я на Бога надеюсь. Бог-то Бог, а сам не будь плох.
Оба взгромоздились на лошадей и тронулись шагом. Двое стражей ехали впереди, двое позади. Булгаков и Кочубей быстро взмокли в своих мундирах. Улицы были узки и завалены нечистотами, в которых копались единственные санитары — бродячие псы.
Конвоиры перешли было на рысь, но потом осадили коней, оскользавшихся все чаще и чаще — они не были подкованы. Наконец они подъехали к зданию Высокой Порты — турецкому кабинету министров.
Сипахи приняли у них лошадей и повели за собой в том же порядке — двое впереди, двое позади. Великий везир — садразам Коджа Юсуф-паша пребывал в ожидании. Он был не один: по левую руку сидел рейс-эфенди.
Булгаков и Кочубей поклонились ниже обычного и прижали руку к сердцу в знак полного почтения. Они приготовились к худшему, но начало его не предвещало. Их пригласили сесть и подкатили столик с шербетом и дымящимся кофием. Драгоман его высокопревосходительства позволил себе пошутить: при таком солнце звезды на их груди могут запроситься в небеса.
Многосмысленная шутка? Что за ней последует? Напряженность не оставляла обоих, нечто неопределенное и непонятное как бы повисло над ними. Можно ли ждать чего-нибудь доброго? Ни в коем разе! Стало быть, надобно готовиться к худому. Насколько оно будет худо и неожиданно, вот вопрос.
Последовали традиционные осведомления о здоровье. Детей? Жен? Что сообщают из Петербурга? Каково здоровье императрицы?
— Ее величество возвратилась из своего путешествия, — буркнул Булгаков, обозлясь про себя: чего тянут, заговорили бы о деле! Притворяются, будто не знают о возвращении государыни. Все они знают, все им известно.
— Довольна ли императрица? Приглянулись ли ей те места, которые она посетила? — продолжали выспрашивать хозяева.
— Обо всем этом в газетах писано, — почти огрызнулся Яков Иванович. Вот азиаты чертовы, прямо-таки издеваются!
— Мы ваших газет не читаем, — отвечал садразам. — Вы нам своими словами скажите.
— Должно быть, довольна. Мы на сей счет никаких сведений не имеем.
— Как не имеете? — осклабился везир. — Известно нам, что князь Потемкин состоит с вами в переписке.
Яков Иванович едва не взорвался. Ну азияты, ну изверги!
— Переписка эта деловая, — сдержав себя, ответил он, — и чувствований государыни она не касается.
— Не всегда деловая, не всегда, — продолжал испытывать его на этот раз рейс-эфенди.
«Как же так? — лихорадочно соображал Булгаков. — Ведь не почтою — дипломатическим курьером доставляются письма. Неужто его отлавливают и вскрывают пакеты? Да нет, не может того быть. Я каждый раз освидетельствую печати самым тщательным образом. Волос в печать заделан, снять ее нельзя, его не повредив. Все бывает цело… Смутить меня хотят, шантажируют. Не поддамся!»
И, стараясь казаться совершенно равнодушным, небрежно отвечал:
— Мы с князем в одном заведении наукам обучались, потому у нас общий интерес есть, давнее дружество то есть.
— А Крым? Понравился ли ей Крым? — продолжал допытываться везир.
Яков Иванович отвечал смело:
— Не мог не понравиться. Благословенный край.
— Нам известно, что ты там был. — Садразам всем, даже иностранным, министрам, говорил «ты».
— Был и того не скрываю. Остался доволен. Прекрасная земля.
— То-то что прекрасная. И эта прекрасная земля исстари принадлежала правоверным. Вы ее незаконно захватили, и мы не можем этого стерпеть.
— Позвольте, ваше высокопревосходительство, — вступился наконец дотоле молчавший Кочубей, — но вы выразили свое согласие в фермане, подписанном его султанским величеством.
— Повелитель правоверных отозвал свою подпись, — сухо ответствовал везир. — И мы требуем возврата Крыма его законным хозяевам — Гиреям, династия которых не угасла.
«Вот оно что, — подумал Булгаков, — наконец-то добрались до дела. Интересно, для формы сей разговор ведется, как прежде бывало, или на этот раз всерьез? С другой же стороны, было ведь только что немалое подмазывание, и оба в полной мере свою долю получили. Ежели бы для формы, тогда возобновили бы чрез месяцы, а тут еще, можно сказать, карман оттопыривается… Нет, за этим что-то стоит. Похоже, дело серьезно». И он как можно мягче произнес:
— Сей предмет, увы, не в нашей воле, а всецело зависит от высочайшей воли. Позвольте, ваше высокопревосходительство, снестись с ее величеством, дабы испросить державного решения.
— Мы много раз позволяли, но теперь наше терпение иссякло, — уже не скрывая раздражения, проговорил Коджа Юсуф-паша. — Долее позволять мы не намерены. Теперь правительство его султанского величества, выражая его волю, намерено предъявить вам ультиматум.
«Эко слово — ультиматум, — поежился Яков Иванович, — прямо татарское какое-то. Кабы удалось вывернуться, как в прошлые разы. Жестко говорит везир, выходит, мы потратились. Ах, жалость-то какая!»
— Извольте, ваше высокопревосходительство. — Тон Булгакова сделался робко-просительным, почти униженным. — Мы всепокорнейше доложим ее императорскому величеству сей ультиматум в самых решительных выражениях, в надежде получить незамедлительный ответ. Полагаю, он сможет удовлетворить его султанское величество и лично вас…
«Надо во что бы то ни стало протянуть время, — лихорадочно пронеслось у него в мозгу, — похоже, на этот раз не одни слова. За ними могут последовать действия. Ясно какие…»
Он помнил напутствия государыни и Потемкина и до этого дня действовал вполне в их духе. Казалось, все удавалось. Но, видно, коса нашла на камень.
Крым, однако, был главным, но далеко не единственным камнем. За ним следовали другие, впрочем известные по прежним требованиям. Тогда они были достаточно вялыми и в конце концов глохли.
Верховный везир был непреклонен. Он изложил семь главных требований. Россия должна отказаться от видов на Грузию и от покровительства царю Ираклию, не вмешиваться в грузинские дела и вывести оттуда свое войско. Выдать беглого господаря Маврокордато и сменить своего вице-консула в Яссах Селунского, способствовавшего его побегу. Передать Порте 39 солеварен на Кинбурнской косе. Принять ее консулов в Крыму и других местах. Разрешить безусловный досмотр купеческих судов, коим отныне воспрещается вывозить кофе, оливковое масло и рис. Наконец, установить минимальные пошлины на турецкие товары.
«Что он, сбрендил, что ли? — морщился Яков Иванович. — Было уж не единожды сказано, что молдавского господаря у нас нет, он подался не то во Францию, не то в Швецию — нам сие неведомо. Досмотр торговых судов есть мера, противоречащая всем международным установлениям… Ежели не вывозить кофий, оливковое масло и рис, то что же? Это будет ущерб прежде всего самим турецким торговцам. И отчего же такое послабление ихним товарам? Ясное дело: дошли до края, хотят войны, не иначе».
— Его султанское величество согласен ждать ответа из Петербурга месяц. Один месяц. И если этот ответ удовлетворит, то мы согласимся продлить мирный трактат. Если же нет, то… — везир многозначительно помедлил, — то пеняйте на себя.
— Хорошо, хорошо, ваше высокопревосходительство, — с торопливой покорностью выговорил Булгаков. «За месяц многое может измениться, — подумал он, — народ взбунтуется, непокорные бейлербеи поднимутся, страсти охладятся…»
— Один месяц, — повторил садразам, — всего месяц. Сегодня у нас по европейскому календарю 15 июля. 15 августа мы потребуем окончательного ответа.
Везир и рейс-эфенди поднялись, давая знак, что аудиенция окончена. Булгаков и Кочубей торопливо откланялись и, пятясь, удалились. Оба были мокрехоньки — потели не только от жары, но и от напряжения. Лошади их дожидались, но конвоир на этот раз был один.
— Как думаешь, Виктор Павлыч, серьезно это? — на всякий случай спросил Булгаков. Кочубей был человеком мыслительным и всему давал разумное объяснение.
— Полагаю, на сей раз серьезно. У них за спиною Франция, Англия, Голландия да Пруссия. Как не хорохориться?! Европа с нашим усилением стала нас более бояться, нежели турок. Ну и хотят чужими-то руками жар загрести.
— Государыня шествием своим сильно турка раздражила, — пробормотал Яков Иванович, — то была последняя капля в ихней чаше терпения.
— Совершенно верно. Опять же Ахтияр, Херсон и прочие города-крепости бельмом у них на глазу. Очаков свой, слышно, сильно укрепляют.
— Крым более всего досадил. Эдакая потеря! Мощный клин в теле России был. А ныне вышли мы на Черное море, утвердились, крепкий флот завели… Войны хотят, войны. И мы с тобой зря потратились, — еще раз пожалел Яков Иванович. Он был человеком бережливым, лишней копейки не истратит, а тут вон какой расход — и все напрасно.
— Поди знай, Яков Иваныч, как все дело-то обернется. Прежде мы им рты затыкали и ненасытность их ублаготворяли.
— Да, придется докладать ее величеству, — уныло повесил голову Булгаков. — Очень она уповала, что удастся нам уболтать турка. А он, вишь, взбеленился форменным образом.
Замолчали. Жара и нечистые испарения принудили их замолчать. Языки прилипли к гортани. Хотелось пить. Они выехали на площадь Ипподрома — турки назвали ее Атмейдан, с ее величественными памятниками византийского времени — обелиском Феодосия Великого из розового гранита, змеиной колонной, колонной Константина Порфирородного, наконец, колонной Константина Великого. Чуть поодаль виднелась громада Святой Софии с пристроенными к ней четырьмя минаретами. Новые властители еще при султане Ахмеде II сорвали с нее крест, заменив его полумесяцем…
Все еще не угасло славное христианское прошлое, все напоминало о нем, несмотря на турецкое обновление с великолепными мечетями, поднятыми Синапом[46] — выдающимся зодчим, а некогда греческим мальчиком из тех, что были отняты у родителей и обращены в ислам. Ехали по улице Диван-йолу, которая некогда называлась Меси-Средней, мимо форума Феодосия, справа от которого виднелся купол церкви Святой Ирины, свернули на Аксарай, некогда Триумфальную дорогу…
Разговор увял. Каждый думал о своем, быть может, и о далеком прошлом великого города, колыбели православия, с его поруганными святынями, будившими память.
Хотелось поскорей укрыться в тени, пусть это была бы тень корявых платанов во дворе их резиденции, платанов, напоминавших то молящихся, то проклинающих, с их бугристыми стволами, менявшими кожу. Кипарисы, мимо которых пролегал их путь, выглядели величественно, но почти не давали тени.
Однако их вожатый сипахи-конногвардеец ехал шагом, не подозревая о мучениях гяуров и, казалось, испытывая некое удовольствие от такой езды. Мальчишки, выскочившие из кривого проулка, выкрикивали бранные турецкие слова и метали в них камнями, но он и ухом не повел. И лишь когда один из камней угодил в круп его лошади, повернул голову и погрозил им пальцем.
Наконец-то они достигли цели, домоправитель после упорного стука открыл ворота, Булгаков и Кочубей свалились с лошадей, медлительный сипахи взял их под уздцы и наконец выехал прочь, провожаемый крепко посоленными русскими ругательствами.
— Господи, вот муки-то египетские, — простонал Яков Иванович, — скорей квасу! — И одновременно стал сбрасывать с себя потемневший от пота мундир.
Надлежало немедля сочинить депешу на имя государыни об ультиматуме великого везира, но мозги, казалось, тоже пропитались потом, и сквозь него не пробивалось ни одной осмысленной фразы.
Яков Иванович порешил дать себе роздыху час, дабы привести себя в осмысленное состояние, велел камердинеру образовать курьера для дальнего пути и, охнув, рухнул в постель.
Проспал он как-то незаметно два часа с четвертью и после этого ощутил прилив сил, правда невеликих. Призвавши Виктора Павловича, который был докой по части дипломатических выражений, приступили к сочинению депеши.
— Выражения должны быть весьма решительные, дабы его величество почувствовала наконец крайность положения, — высказался Яков Иванович.
— Те самые, кои произносил везир. Они и есть крайность, — ответствовал Кочубей. — Упомянем, что и дачи не возымели действия. А это верный сигнал о крайности.
— Надо бы призвать австрийского интернунция Губерта для совету, — приложившись к кружке с квасом, предположил Яков Иванович.
— Гм, не думаю, — скептически отозвался Кочубей, уже скрипя пером с каким-то странным ожесточением.
Виктор Павлович рассусоливать не стал. Он обрисовал положение в выражениях сжатых и энергичных. И покорнейше просил ответить без малейшего промедления, как быть дальше. Ибо промедление опасно.
Яков Иванович, прочитав, одобрил, вставив только выражения «припадая к освященным стопам Вашего Императорского Величества» и «сугубая отчаянность положения понуждает нас»…
Дали перебелить письмоводителю, потом долго заделывали пакет, наложив пять сургучных печатей особым образом. Курьер уж был наготове со своим сменщиком и сменными же лошадьми.
— С Богом, — напутствовали их все члены посольства, собравшиеся на крыльце. У каждого было свое приватное поручение, а то и письмецо, весьма краткое: времени на написание было в обрез.
Ежели повезет, в Галате сядут на российский корабль и он доставит их в Кафу-Феодосию, а то и в Херсон, ежели не очень — то на любой купеческий корабль, направляющийся в Россию, разумеется за немалую плату. Все было предусмотрено — деньги, и немалые, у них были. Было и драгоценное предписание со все открывающими словами: «Курьер Ее Императорского Величества». Была и бумага с печатью великого везира — для турецких властей.
Отправивши курьера, велели сварить кофий, к которому весьма пристрастились, живучи среди турок. И, прихлебывая его малыми глоточками, предались ленивым рассуждениям. Тема была задана Яковом Ивановичем, а лучше сказать светлейшим князем, его однокашником. Яков Иванович имел с ним доверительные разговоры, будучи в Севастополе. Потемкин сказал ему тогда, что надеется чрез года три-четыре водрузить осьмиконечный крест на Святой Софии.
«Ты, Яша, вполне возможно, станешь тому свидетелем», — заверил князь его.
— Пустая игра воображения, — отозвался трезвомысленный Виктор Павлович. — Можно ль завоевать самый большой город в подлунной? Здесь же мильон народу.
— Мильон-то мильон, а турок чуть более половины, — возразил Яков Иванович, — и тебе то ведомо. Греки, армяне, евреи станут ли оборонять его? Непременно разбегутся. Греческие стены обвалились и не починяются. Ежели действовать с моря да с суши, то не составит труда разбить турка наголову, как некогда Румянцев-Задунайский.
— Скоро сказка сказывается, да нескоро дело делается…
— Эвон янычары бунтуют, котлы опрокинули, чернь ропщет, хлеб вздорожал — недород…
— У нас тож недород…
— Ты, Виктор Павлыч, любишь все поперек молвить, — рассердился Яков Иванович. — Князь, должно, все взвесил. Сколь его знаю, был всегда упорный и своего добивался. И кем стал? Первым человеком после государыни. Ему Царьград в голову запал, и ее величество с ним заодно.
— Ты же знаешь, Яков Иваныч, — в свою очередь рассердился Кочубей, обычно уравновешенный, — что не в одних турках дело. Европейские монархии у нас в супротивниках. И что из сего может произойти, предвидеть невозможно.
— Император Иосиф с нами заодно, — не сдавался Булгаков. — Не можешь ты отрицать, что за ним знаменитая сила.
— Не верю я никому. Коль дело дойдет до драчки, все попрячутся в кусты.
— Зря, что ли, император заладил с государыней встречаться? У него свой интерес есть, и немалый. Он от него не отступится.
Разговор перекинулся на турок и подвластные им народы. Века владычества отложились на них, и слой этот был густ. Греки, болгары, валахи, молдаване, сербы и другие носили сходную одежду, языки впитали великое множество турецких слов и понятий, мелодика песен и напевов ощутимо отуречилась, да и в обычаях и нравах появилось нечто турецкое.
— Не могло быть иначе, — сказал Кочубей. — Кабы прошли десятилетия, а то века… Века непрестанного давления…
Их разговор неожиданно прервало появление гостя. Он тоже был в некотором роде неожиданным. Это был Мари-Габриель-Флоран-Огюст Шуазель граф Гуфье, французский посол, представитель, так сказать, противоборствующей державы. Впрочем, все иностранные послы в Константинополе в основном держались друг друга, несмотря на противоречия держав, которые они представляли.
Оба относились к французу с уважением. Тому была отнюдь не дипломатическая причина: граф был известный ученый, страстный археолог, а посему свои прямые обязанности как бы отодвинул на второй план. Кроме того, он был занимательный собеседник и не часто, но все-таки время от времени бывал у них, равно и они бывали в его резиденции.
— Граф, какими судьбами! — воскликнули оба, не сговариваясь. В томительном однообразии их жизни каждая разрядка была желанной. — Располагайтесь же и чувствуйте себя как дома. — Это была обязательная формула для всех визитеров, и избежать ее значило бы нарушить этикет.
Яков Иванович захлопал в ладоши, вызывая мажордома, и, когда тот явился, приказал подать кофе, шербет и все остальное, приличествовавшее в таких случаях. А покуда стол готовился, стали наперебой жаловаться графу на жесткий ультиматум везира.
— Вот это-то и привело меня к вам, — озабоченно произнес Шуазель, — Не скрою, господа, я решительный противник войны между вашими империями. Об этом я писал своему министру. Он настроен несколько иначе, вам это известно, известна и причина. Я же реалист, даже суровый реалист, и понимаю одно: война окончится крахом для турок, несмотря на наше усиленное наставничество. А этот крах косвенным образом отзовется и на Франции. Я, как представитель союзной державы, был поставлен в известность о только что состоявшемся заседании султанского дивана. Война решена, господа. Я совершенно откровенно выразил Кодже-Юсуф-паше свои опасения. Но он настроен весьма воинственно, ибо сам султан, этот слабоумный старец, стоит за войну. А противиться ему — значит остаться без головы, это вам тоже известно.
— Как же так, — растерянно пробормотал Булгаков, — мы только что отправили курьера в Петербург и теперь ждем ответа…
— Вряд ли ваша государыня пойдет на уступки, — отвечал граф уверенно, — ибо уступки требуются весьма основательные — это вам тоже известно. Так что войны не избежать, какие бы усилия вы ни прикладывали.
— Что же нам делать, дорогой граф? Что вы посоветуете?
— Укладывать имущество. Жечь секретные бумаги — эта мера никогда не повредит. Турки, как вам известно, не придерживаются никаких международных правил и способны на все. Они могут, например, натравить на вас чернь, и она разгромит вашу резиденцию и растерзает всех, кого застанет здесь.
— Да, такие случаи бывали, — уныло согласился Яков Иванович. — Примите нашу сердечную благодарность. Мы последуем вашему совету.
— Следовать благоразумным советам — долг каждого благоразумного человека, — пошутил Шуазель.
— Скажите, любезнейший граф, — осторожно подступил Кочубей, — а назван ли срок объявления войны?
— В том-то и дело, что мне он не был объявлен. Полагаю, что уйдет некоторое время на окончательную подготовку. После этого вас известят. Я уже отправил депешу моему министерству, в которой сообщаю о решении дивана и рекомендую предостеречь турок от поспешных решений. Но, признаться, я совершенно не уверен, примут ли во внимание мои доводы.
Некоторое время все молчали, размышляя каждый о своем. Никто не притронулся ни к яствам, ни к напиткам. Шуазель открыт было рот, желая что-то сказать, но тотчас замялся. Наконец, решившись, он отомкнул уста:
— Я осмелюсь задать вам вопрос, на который вы вправе не отвечать. Но для меня ответ на него важен, ибо он просветит мою мысль и мои доводы, которые я изложил в депеше. Скажите, как вы оцениваете военную мощь своего отечества? Считаете ли, что российское войско одержит победу? Повторяю, можете не отвечать…
Яков Иванович с горячностью, которую вызвал не только слепой патриотизм, но и трезвая убежденность, ответил:
— Безусловно, граф, в этом не может быть никаких сомнений. Победа останется за нами. И это показал опыт прошлых русско-турецких войн. Турки ничему не научились и урока не извлекли.
— Всего одна кампания в нынешнем веке была проиграна, — поддержал его Кочубей, — я говорю о Прутском походе императора Петра Великого.
— Что ж, им снова придется расплачиваться за свое безрассудство, — с невольным вздохом произнес француз. — Вопрос только в том, сколь велика будет эта плата. Я умываю руки. Как говорят в таких случаях: «Ты этого хотел, Жорж Данден»[47].
— Кого это вы процитировали? — полюбопытствовал Кочубей.
— Одного из героев Мольера — нашего выдающегося, а лучше сказать, великого драматического писателя. Турки захотели в очередной раз проиграть войну, и никто не в силах стать поперек их желания. Пусть свершится то, что должно свершиться.
— Дорогой граф, мы у вас в неоплатном долгу, — с чувством произнес Яков Иванович. — Вы поступили как истинно благородный человек.
Шуазель поклонился и поспешно вышел, как видно, опасаясь нежеланных свидетелей его визита к русским.
— Надо торопиться. — Булгаков суетливо кинулся в свой кабинет. — Виктор Павлыч, распорядись-ка, чтобы люди укладывали вещи, да и сам пожги ненужные бумаги.
Поднялось великое смятение, как бывает тогда, когда обрушивается нечто неожиданное и грозное. Два дня из труб резиденции вился серый дым вперемешку с легчайшим серым пеплом.
Ждали. Ожидание становилось томительным: прошло более полумесяца со дня визита Шуазеля. Вещи были упакованы, срочный курьер с сообщением о неожиданном повороте событий отправлен. Все было готово к отъезду: в том, что им придется поспешно покинуть резиденцию в случае объявления войны, не было никаких сомнений. Конюхам приказано держать лошадей в упряжи, дабы отвратить канитель.
В один из первых дней августа резиденция была окружена целой ордой янычар.
— Господи, ужо стряслось! — выдохнул испуганный Булгаков.
Ворота сотрясались от властных ударов. На пороге появился янычарский ага. Со злорадной усмешкой он объявил:
— Великий везир повелел доставить вас в Едикуле без промедления. Без промедления, — повторил он.
— Не может того быть! — вскрикнул обескураженный Булгаков. — Особа иностранного министра, посла неприкосновенна у всех народов.
— Я исполняю приказ, — отвечал ага. — И не мое дело вникать в какие-то там неприкасаемости.
Вперед выступил драгоман. Его речь была полна иезуитского изящества. В заключение он сказал:
— Особа вашего превосходительства отныне именуется мусафиром, то есть гостем. И весь персонал посольства, препровождаемый в Семибашенный замок, тоже. Там вам будут предоставлены вполне удобные помещения. Вас будут снабжать едой и питьем, как почетных гостей.
— Ничего себе гости, — пробормотал возмущенный Булгаков. — В тюрьме, среди преступников, великий почет. Я принесу жалобу его величеству султану.
— Его милость великий везир исполняет повеление солнца вселенной падишаха, владыки всех мусульман, — невозмутимо сообщил драгоман.
— Ее императорское величество наша государыня не оставит нас в узилище. Все монархи Европы будут возмущены таковым своеволием, — не унимался Яков Иванович.
— Вы и ваши люди — гости, мусафиры, — с прежней невозмутимостью продолжал драгоман.
Кочубей неожиданно вспомнил одно из турецких слов, известных ему, и выпалил:
— Мы не мусафиры, мы музахиры — заложники!
Ветвь двадцать четвертая: май 1453 года
Итак, клятва была произнесена. Знатные люди великого города во главе с императором исповедовались и причастились. Затем все заняли свои посты.
Сумерки быстро сгустились, и наступила летняя южная ночь. Небо было усеяно звездами, они переливались, словно сказочный самоцветный ковер. В турецком стане была слышна глухая возня, не предвещавшая, впрочем, ничего устрашающего.
Итальянцы и треки проследовали на внешний участок стены, подвергавшийся наиболее ожесточенным атакам, и их предводитель Джустиниани приказал закрыть ворота внутренней стены. Путь к отступлению был таким образом отрезан.
Император Константин бодрствовал. Он исповедовался и причащался вместе со всеми и у всех просил прощения, если кто-нибудь почитал себя обиженным. Он молил Господа простить ему все прегрешения — вольные и невольные, ибо каждый христианин должен чувствовать свою вину перед Богом.
Затем он сел на своего белого скакуна и отправился во дворец, где его появления с нетерпением ожидали приближенные и домочадцы. И у них он смиренно просил прощения за причиненные обиды.
— Примите мое покаяние, и да будет с вами милость Господня. Быть может, мне суждено погибнуть в утро наступающего дня. И в таком случае поминайте меня в своих молитвах, ибо я исполнил свой долг перед Богом и моим народом.
Затем он обнял своих близких и принял их прощальное целование, равно и утер их слезы, сам пролив слез немало.
Наступила полночь. К императору подвели коня. Он вздел ногу в стремя и позвал:
— Франдзис, тебе придется сопровождать меня. Мы в последний раз должны убедиться, что все готовы отразить штурм.
Этот беспримерный ночной смотр длился долго: император и его спутник объезжали все сухопутные стены. Все ли ворота и калитки на запоре, бодрствуют ли часовые, не осталось ли где-либо неукрепленных участков.
Оба напряженно вглядывались в темноту за стенами. Там время от времени вспыхивали огни, тускло светились головешки загасших костров да доносился слабый шум каких-то работ.
Возвратившись к Калигарийским воротам, император и Франдзис спешились и поднялись на башню, замыкавшую выступ Влахернской стены. С этой высоты открывался обзор во всех направлениях — в сторону Золотого Рога и Месотихиона.
Часовые, дежурившие на башне, доложили: сразу после захода солнца турецкие артиллеристы принялись перетаскивать свои пушки ближе к стене через засыпанный солдатами ров. А турецкие корабли, судя по бортовым огням, начали движение к стенам со стороны Золотого Рога и Мраморного моря.
Не оставалось никаких сомнений: турки готовятся к решающему штурму. И понедельник 28 мая станет тем днем, когда защитникам великого города придется выдержать ожесточенный натиск непримиримого врага.
— Прощай, дорогой Франдзис! — Император обнял своего верного секретаря. — Быть может, нам уже не суждено будет увидеться. Езжай домой и отдохни немного перед решительным сражением.
Отпустив Франдзиса, император еще долго всматривался и вслушивался в темноту ночи. Ему было не до сна.