13


Ночь была черно-красная.

Артиллерия не умолкала, но била реже, ее короткие ночные вздохи как бы предсказывали скорое затишье. Но сражение продолжалось. Огнеметчики выкуривали из дотов упорно оборонявшихся гитлеровцев. Пехотинцы с гранатами осторожно пробирались в подвалы, где по шорохам угадывался затаившийся враг. Бойцы-химики бросали дымовые шашки. Воздух был насыщен пылью, дымом, гарью так густо, что почти не просвечивался от многочисленных пожаров, пламя окрашивало его в ярко-оранжевый цвет. А между очагами пожаров стояла чернота.

Такая же, в две краски, была и вода в реке Прегель, словно в нее были набросаны вперемежку большие бесформенные листы красной меди и черного железа.

Войска Гвардейской армии, наступавшие с юга, ночью достигли этого последнего водного рубежа, передовые части форсировали реку в двух местах и захватили плацдармы. Штурмовые батальоны одной из дивизий генерала Гурьева вышли к железнодорожному мосту. Мост этот был двухъярусный: в верхней ферме на мощных опорах с пролетом из металлических балок проложены рельсы, а рядом сделан переезд для автотранспорта; ниже и чуть сбоку — мост для пешеходов. Верхнюю ферму немцы подорвали. Они, вероятно, заминировали и нижнюю ферму. Но штурмовики с такой быстротой пробежали по пешеходному мосту, что противник не успел взорвать его.

Перед полком Булахова не было никакого моста. Голый берег реки, нет понтонов, на той стороне в домах — немецкие пулеметы, и где-то там — ночью не видно — дворец Бисмарка с толстыми стенами, настоящая крепость, которую приказано взять штурмом.

Гвардии полковник долго смотрел на черно-красную воду. В уставших глазах краски наплывали одна на другую, перемешивались. Порой со свистом пролетала мина и разрывалась, едва коснувшись воды. Темные брызги взлетали мелкими обломками графита, в глазах мельтешило. И снова спокойное течение.

«Невелика ты, река Прегель, но весной глубока. Каменные берега отвесны. Трудно перешагнуть через тебя…» — Что будем делать, товарищи? — спросил Булахов комбатов и штабных офицеров, с которыми пришел на рекогносцировку.

Комбаты молчали. Вдруг начальник штаба вскрикнул:

— Река горит!

Справа, в верхнем течении, возникла огненная полоса. Извиваясь змеей, она приближалась, хвоста не было видно.

— Немцы спустили в реку бензин и подожгли, — высказал предположение начальник штаба.

На крутом повороте светящаяся полоса распалась на отдельные огни, которые двигались цепочкой и, временами заволакиваемые дымом, мигали по-волчьи.

Далеко где-то немцы сталкивали со своего берега лодки и бочки, залитые мазутом, и поджигали их. Буйные гривастые огни плыли по воде, хорошо освещая реку и берега.

Булахову отчетливо представилось, как все может произойти, если форсировать Прегель этой же ночью и на плотах.

Артиллерийский огневой налет. Бойцы усаживаются на плоты. Кто-то оступился в холодную воду, ноги коченеют, но это пустяки. Плоты медленно двинулись, вот они на середине реки, освещенной плывущими огнями. Пока молчит противоположный берег, готовится к отправке второй эшелон и с ним комбат и командир полка — так же, как на Немане.

Огонь обрушивается внезапно, хотя его ожидали с замиранием сердца. Свинец густо брызнул из всех окон каменных домов — по ним била наша артиллерия, но там, в подвалах, надежные убежища, это хорошо известно.

Люди на плотах беспомощны — укрыться негде, стрельба из легкого оружия ничего не дает. Те бойцы, что сумеют достичь берега, могут спрятаться под ним. Но вот ударили минометы, мины рвутся, коснувшись воды, осколки разлетаются настильно, и спасения нет. Оставшиеся в живых напрягают последние силы, чтобы подняться на берег, а он — отвесная стена, и руки скользят.

А по реке медленно плывут плоты, уже пустые…

Попытка форсировать повторяется. И в, конечном счете, возможно, удастся захватить плацдарм, но полк уже не боеспособен. Холодые воды Прегеля волокут по дну трупы булаховцев в залив Фришес-Хафф…

— Ну, что скажете, товарищи? — озабоченно, уже второй раз спросил Булахов офицеров.

Комбаты молчали.

«Как много значит, если комбаты молчат! Это значит — сомневаются», — подумал Булахов.

— Поедем к железнодорожному мосту.

Отошли от берега, сели в машину. Ночь была по-прежнему резко пестрой. Вспыхивали ракеты. Белые лучи фар протыкали сумрак. Между очагами пожаров залегла темнота.

По мосту двигались войска, медленно и разрозненно — хвост одного подразделения цеплялся за голову другого. Позвякивало оружие, стучали колеса повозок. Среди офицеров, шедших на ту сторону реки, Булахов разглядел двоих знакомых. Он постоял в задумчивости и вдруг круто повернулся к своим.

— Не будем форсировать на плотах. Едем в штаб.

Комбаты забеспокоились.

— Как же так, товарищ гвардии полковник? Ведь приказано быть ночью за рекой.

— Знаю.

— Может, на нас не надеетесь? Обидно. Считают: геройский полк и что скажут?

— Что трусим? — Булахов горько усмехнулся. — Пускай, если кто не понимает… Героизм разный бывает, товарищи. Очень даже разный. А кто думает иначе, тот не знает никакого.

— Но боевая задача?

— Выполним. Будем на той стороне Прегеля.

— По мосту?

— Вначале — да. Не могу допустить гибели полка.

— Но ведь нам не позволят: не наш участок, не наш мост. Скажут: булаховцы на чужинку. Стыдно вроде бы.

— А гробить людей не стыдно? Да я согласен на любое наказание, а добьюсь. Мы выручали соседей и не подводили их. Нам тоже помогали, но однажды крепко подвели. Вот они идут по мосту!

— Этот мост в распоряжении корпуса.

— Поговорю с генералом Гурьевым. Едем в штаб.

В машине при толчках офицеры кивали головами и, кажется, дремали. А Булахов, тоже уставший, ощущая на себе тяжесть мокрой шинели, говорил:

— Все танки и самоходки, приданные штурмовым отрядам, сведем в один кулак, посадим на них автоматчиков с запасом гранат и саперов. Машины с десантом направим по мосту. Слышите? По мосту! За рекой они повернут вправо и дерзко атакуют, завяжут бой. И тогда полк начнет переправу, тоже с боем. Не плоты нужны, а понтоны, на них установим пушки. Полк прокладывает путь дивизии, и надо непременно добиться понтонов. Теперь не сорок третий, чтобы плыть на чем попало. Слышите? Не дремать. После выспимся.

— До сна ли тут, товарищ гвардии полковник.

— Сомневаемся, что разрешат по мосту…


* * *

Взвод лейтенанта Шестопалова, шедший впереди, подавил немецкие пулеметы в бетонированных гнездах и двинулся дальше вдоль берега. В нижнем этаже крайнего дома сидели фаустники. Они выпустили мины с расстояния около пятидесяти метров и не промахнулись. Танк Шестопалова загорелся. У Лептина «слизнуло» каток, машина крутнулась сама, повернулась лобной частью к дому и замерла. Командир башни, не дожидаясь приказа старшего сержанта, ударил осколочными и нажал гашетку пулемета. Фаустники убежали.

Танкисты Шестопалова выбрались из горящего танка через нижний люк. Одежда, пропитанная маслом, воспламенилась. Хуже всех пришлось лейтенанту, покидавшему танк последним. Охваченный огнем, он испытывал невыносимую боль, кричал, катался по земле, хватал ее руками и закрывал лицо. Лептин и другие танкисты побежали к своему командиру. А Шестопалов, не видя ничего, крутился и, оказавшись на краю отвесного берега, упал в реку.

После огня — ледяная вода… Шестопалов потерял сознание. Но Лептин был уже возле него. Он схватил лейтенанта за ворот и, не чувствуя под собой дна, греб одной левой рукой. С берега кинули деревянную плаху, старший сержант поймал ее. Еще один танкист бросился в реку.

Они долго барахтались в воде, потому что невозможно было подняться по отвесному берегу. Помогли саперы, у них нашлась веревка.

В одном из домов, ближе к мосту, обосновался медицинский пункт. Шестопалова принесли сюда. У него особенно сильно были обожжены руки, ноги выше сапог, крепко прихватило огнем лицо. Ему сделали уколы, наложили повязки и оставили в покое. Лептин остался с ним. Старший сержант видел вместо лица белую повязку и между бинтами темные узкие глаза без ресниц.

— Докладываю, товарищ лейтенант. Мой танк уже ремонтируют, а ваш годится разве в переплавку. Убитых нет.

Лептин умолк. Шестопалов прикрыл глаза, а когда открыл — в них стояли слезы.

— Не горюйте, товарищ лейтенант. Я знаю, о чем вы думаете. Не надо горевать. Лицо ваше после ожога румяным останется на всю жизнь, ей богу! Видел я в госпитале обожженных танкистов — кожа, как у младенца. Будете писать из госпиталя, сообщите домашний адрес. А мы тут всем батальоном напишем вашим родным: геройски сражался лейтенант Шестопалов, гордитесь!

Так говорил, утешая, Лептин. Комбинезон его распахнулся. На гимнастерке поблескивали большая звезда ордена Славы и медаль «За отвагу».

Пришла санитарная машина. Шестопалова осторожно положили на носилки. Лептин помогал санитарам. Уже начало светать, поблек огонь пожаров. Хорошо был виден Прегель и все, что творилось на нем.

У машины образовалась небольшая очередь. Санитары аккуратно устанавливали носилки с лежачими ранеными. Лептин указывал Шестопалову:

— Смотрите, товарищ лейтенант! Амфибии тянут паром. На той стороне понтоны подвезли. А вчера, помните, мы слышали разговор, будто реку хотели форсировать на плотах. Это же зря людей мытарить и губить. У нас такая техника! Смотрите, скоро мост будет готов.

Но Шестопалов не мог повернуть головы и посмотреть. Он видел только небо, стену дома и часть крыши.

А по реке, вздымая бурные косые волны, неслись бронекатеры.

— Матросы, товарищ лейтенант! — восторгался Лептин. — На катерах. Честное слово, матросы. В бушлатах и бескозырках. И флот с нами — вот как, едрена маковка! Танки, самоходки, артиллерия, самолеты, флот…

Санитары подняли носилки с Шестопаловым. Сейчас поставят в машину. Лептин сказал:

— Ну, будьте здоровы, товарищ лейтенант, пишите!

У Шестопалова опять навернулись слезы, и он мог проститься лишь движением опаленных век. Машина тронулась.

Вот и все — отвоевался и отслужил Валька Шестопалов. Прощай, фронт, прощайте, танки и боевые друзья! Кенигсберг будет взят без него, полная победа будет завоевана без него. Теперь — госпиталь, затем — здравствуй, родной Урал!

Но не радовался Шестопалов тому, что война для него кончилась, он скоро вернется домой. Приедет домой двадцатитрехлетний парень с изуродованным лицом, и руки будут как у старика, со сморщенной кожей — чего уж тут утешаться! Приедет начисто смывший с себя давнее пятно и в доказательство — рубцы на теле. Но ни одного ордена!

Так сложилась фронтовая судьба Шестопалова.

Все операции, в которых участвовал Шестопалов, а он участвовал в битве на Курской дуге, в освобождении Киева, в наступлении от Витебска до Прибалтики, заканчивались успешно, разгромом немцев, но раненный, он выбывал из строя и ничего не знал о наградах, а последнюю — орден Красного Знамени — не успел получить.

Кроме рубцов на теле и следов ожога хоть один бы орден на грудь! Чтобы видели односельчане, каким стал Валька Шестопалов. Не только загладил прошлое, но и отличился в боях за Родину.

Без Шестопалова возьмут Кенигсберг. И даже писарь в штабе, за всю войну не получивший царапины, будет награжден.

А может, вспомнят и о Шестопалове? Вспомнит генерал Гарзавин — ведь был приказ о награде и он не должен затеряться! Может, не забыли Шестопалова те командиры по приказу которых он ходил в атаки у Киева, под Ленинградом, около Витебска и Риги?


* * *

Полагая, что дворец Бисмарка превращен немцами в сильный опорный пункт, Булахов приказал сначала обойти его и затем штурмовать.

Вот и дворец «железного канцлера», массивный, с высоким цокольным этажом, обнесенный чугунной оградой с торчащими острыми копьями. Весь он замер, насторожившись. Черные хлопья сгоревшей бумаги легко кружились в воздухе.

А из окна верхнего этажа свисала простыня. Фрицы сдаются без боя!

Облегченно вздохнув, комбат приказал штурмовому отряду двигаться дальше, а во дворец послал группу автоматчиков и, на всякий случай, подошедший после ремонта танк Лептина.

Красноармейцы увидели при входе внутрь дома гардероб, как в Театре. В большом зале слева была стойка и за ней буфет. У задней стены — возвышение, полукруглая площадка; там стояли стулья и сверкали сложенные музыкальные инструменты. Словно только что закончился концерт и люди разошлись все, кроме билетерши.

Пожилая, чопорно одетая женщина с белой наколкой на седых волосах пыталась что-то объяснить русским солдатам, но они устремились в верхние этажи, осмотрели каждую комнату — немцев не было. И на чердаке пусто. Дробно стуча сапогами, автоматчики спустились в зал и замерли от удивления.

Выстроившись в ряд, стояли девушки или молодые женщины, в белых платьях и легких туфлях, все одинаковые — с застывшими улыбками на подрумяненных лицах. Воздушные создания, порхающие в танце, — таких видели в кино и на сцене театра, и эти, надо полагать, появились из-за ширмы, закрывавшей стену и дверь за музыкальными инструментами.

— Старшой, куда мы попали? — тихо спросил Лептина сержант-автоматчик.

— На театр похоже…

И не страшный грохот улицы доносился сюда, а чудилась отдаленная музыка, слышался женский хор. Стало неудобно держать в руках оружие, оно показалось лишним, неуместным тут.

Немая сцена продолжалась. Девушки смотрели с неизменными, заученными полуулыбками, ожидая чего-то. Дверь в зал отворилась, вошли капитан из штаба полка, переводчик Ольшан и трое красноармейцев. Сержант-автоматчик доложил:

— Товарищ гвардии капитан, немцев в доме не обнаружено, здесь одни артистки.

— Что еще за артистки? — недовольно проговорил капитан.

К нему, семеня, быстро подошла пожилая немка и заговорила улыбаясь. Капитан спросил Ольшана:

— Что она тараторит?

— Говорит, что здесь только женщины, то есть девушки, — еле удерживаясь от смеха переводил Ольшан. — Здесь — бордель, товарищ гвардии капитан, не что иное, как публичный дом. Такое заведение во всяком буржуазном обществе…

— Пояснения лишни, — отмахнулся капитан.

Лица у красноармейцев вытянулись; все плюнули от досады.

— Русские есть? — спросил капитан.

Патронесса публичного дома поняла вопрос по-своему: русским требуются только русские, но их нет. Есть француженки, польки, есть немки, но не чистокровные. Хозяйка расхваливала их, приглашала русского офицера с солдатами отдохнуть. Ольшан боялся переводить это капитану.

— Марш отсюда! — скомандовал капитан бойцам.

Все вышли на свежий воздух.

— Среди проституток немцы, возможно, оставили шпионок. Непременно оставили. Нужен часовой, — сказал капитан.

— Поставьте меня, товарищ гвардии капитан, — вызвался один из автоматчиков в новеньких сапогах.

— Почему именно вас?

— Ноги, товарищ гвардии капитан… Если бы я смог снять эти проклятые фрицевские сапоги, вы увидели бы на ногах сплошные волдыри. Ходить невозможно. Стоять на посту — могу.

— Пофорсить захотелось. Гвардеец выискался… Потрофейничал на свое горе. Уж если взял сапоги, так сделал бы поумнее, как другие, — они свои дорогие ботиночки — за спину, в вещевой мешок. А ты бросил?

— Бросил, а теперь каюсь. Свои дороже золотых. Немецкие сапоги не по нашей, русской, ноге. Ничего ихнее нам не подходит. У меня кровь в сапогах. Оставьте, товарищ гвардии капитан.

— Пусть сержант решает. Ты из его отделения.

Сержанту, командиру автоматчиков, видимо, надоело слушать жалобы и охи бойца, хотя тот не притворялся.

— Не возражаю, если нужен часовой, — сказал сержант.

— Становись! Никого не впускать в дом и этих женщин не выпускать, — наказывал капитан часовому. — Быть на посту, пока не придут из штаба полка.

— Есть, товарищ гвардии капитан.

Сержант повел свое отделение догонять батальон, капитан пошел в штаб. А Ольшан задержался и с ехидцей сказал часовому:

— Ну и пост тебе достался — евнух в гареме.

— А тебя, должно быть, завидки берут.

— Смотри, не вздумай покидать пост, а то — трибунал.

— Не учи. Без тебя службу знаю.

Лептин вскочил на броню, скрылся в люке. Танк лихо развернулся, повалил железную ограду и ушел, отплевываясь дымом.


* * *

Авиация бомбила с малых высот те места, где немцы продолжали упорно обороняться, но район действия ее уменьшался. Корпус генерала Гурьева прорывался к центру Кенигсберга, левее дивизии другого корпуса выходили к западной части города, к Амалиенау, минуя последнюю кольцевую полосу вражеской обороны, — здесь под ударами с воздуха глохли очаги сопротивления, и Гарзавин смог использовать свой тяжелый батальон прорыва.

Танки протаранивали улицы, давили и размалывали в порошок кирпичи завалов, шли с пальбой, окутанные пылью. С севера доносился еле слышимый гул боя. Это дивизии Сорок третьей армии продвигались на соединение с танкистами Гарзавина и гвардейцами, атакующими Амалиенау с юга.

Подкова фронта, до штурма охватывавшая Кенигсберг со всеми его пригородами и ближними деревнями, уменьшилась, сжалась так, что между шипами оставался небольшой промежуток, и с каждым часом перемычка, связывавшая немецкий гарнизон в Кенигсберге с оперативной группой «Земланд», суживалась. Тесно стало в городе, но людей на улицах почти не видно. Минометчики устанавливали свои минометы во дворах, артиллеристы стреляли, прячась за развалинами. Пехотинцы скрывались в домах, и там еле слышно потрескивали автоматы; юркие фигурки в коротких ватниках перебегали через улицу.

По улице медленно двигались два танка и между ними бронетранспортер. В бронетранспортере сидели Гарзавин и подполковник-авиатор, пожилой, тучный, отлетавший свое, — теперь он нес наземную службу.

— На перекрестке — баррикада, товарищ генерал, — докладывал не оборачиваясь радист. — Справа противотанковая батарея.

Гарзавин быстрым движением руки взял микрофон.

— Опасаетесь, что заминировано? Решение верное. Подождите. Это будет квартал номер…

Он показал авианаводчику на карте. Подполковник вызвал «Сокола». Семерка «илов», летевшая куда-то к центру города, резко завернула. Штурмовики один за другим сбросили бомбы впереди танков. Там черной стеной поднялся дым — баррикада взорвалась.

И генерал и подполковник испытывали одно чувство профессиональной гордости. Они видели прежде всего действия танков и самолетов. Именно танки и авиация начинают и вершат дело — без них победа невозможна. Когда впереди один танк был подбит из фаустпатрона и другой танк быстро развернулся, навел длинный ствол с дульным тормозом на дом, в котором прятались фаустники, и начал долбить почти в упор, Гарзавина и тут не покинула горделивость — танки все равно сильнее! Он приказал радисту узнать, что с экипажем. Радист доложил: один танкист тяжело ранен, остальные невредимы.

Гарзавин хорошо представлял себе, каково сейчас изувеченному танкисту и что значит потерять тяжелый танк после выстрела одиночки-фаустника, и это не первая потеря, но он был доволен общим ходом дела и тем, что вместе с танкистами вдыхает тот же пыльный воздух с запахом гари.

Танковый таран углублялся. Тяжелые машины шли по раздробленным кирпичам, покрытые желтой порошей, броня словно раскалилась. Земля дрожала, обваливались полуразрушенные дома, и клубы пыли на время закрывали танки, которые в таких случаях останавливались, не зная куда идти, и, запыленные, были похожи на громадные кирпичи; потом снова двигались, руша все на своем пути. Гарзавин считал для себя важным — видеть и знать, что происходит, и был доволен своей осведомленностью.

— Товарищ генерал, — обратился радист. — Вас…

Он подал микрофон и наушник. По рации передали, что командование «северных» и «южных» договорилось прекратить орудийно-минометный огонь, чтобы не побить своих, действовать будут лишь танки и пехота с оружием ближнего боя.

— Поехали вперед, обгоняй! — скомандовал Гарзавин водителю.

Гарзавинские танки соединились с тяжелыми машинами самоходно-артиллерийского полка, который подошел сюда вместе со штурмовыми отрядами «северных». Танкисты и самоходчики — братья по оружию — бросились друг к другу.

— Сашу нашего качать! Александра Космодемьянского! — кричали «северяне».

Над плотной, шатающейся толпой, над темными шлемами показалась фигура человека, плашмя лежавшая на руках, взлетела вверх, упала, как на пружины, снова вверх…

— Раз, еще раз! Повыше!

Гарзавин видел смущенное юношеское лицо. Брат Зои Космодемьянской смущен оттого, что одна его фамилия вызывает у всех тут высокое уважение к нему, а он, может, и не заслужил своими боевыми делами такого уважения и чувствует себя неловко.

Генерал вспомнил о своей дочери: «Вот ей не хватает скромности. Но она не заносчива. Горделива и немножко мечтательна. Я отец и понимаю ее. В разговоре со мной была так же откровенна, как и с Ниной. В поведении дочери — ничего особенного. Она просто очень молода».

Соединившись в Амалиенау, войска перестраивали свои боевые порядки: одни поворачивались фронтом на восток, к Кенигсбергу, другие — на запад, для наступления по Земландскому полуострову. Надрывали голоса пехотные командиры, стараясь перекричать шум танковых моторов, суетливо бегали связные.

Гарзавин отдавал по радио распоряжения. Его тяжелые танки собирались в колонну. Он связался со штабной рацией и услышал голос Нины. Чувствовалось, что Нина беспокоится о нем, и это было приятно. Гарзавин сказал о деле, для штаба, и потом спросил, уехала ли дочь. Лена еще не уехала.

— Надо подождать немного. Я объясню шоферу, как ехать, — предупредил он.

Через час на улицах Амалиенау будет полный порядок. До Сердюка не в объезд Кенигсберга, а прямиком — всего шесть-семь километров.

Генерал стоял в бронетранспортере и наблюдал за движением танков. Стрельба стихла. Понуро брели пленные.

Над дымящимися развалинами домов появились три штурмовика. Авианаводчик закричал в микрофон:

— «Сокол», «Сокол», я «Тополь». Слышишь меня? Здесь все кончено, ничего не надо. Ждите сведений о новых целях. Что? A-а, понятно. Буду наблюдать, держать связь.

И подполковник объяснил Гарзавину:

— На этот раз у летчиков боекомплект только для самообороны. Они будут сбрасывать листовки с предложением маршала — гарнизону Кенигсберга сложить оружие. Это уже второе обращение к немцам.

Бронетранспортер стоял под деревьями на пологом холме, и отсюда генералу и подполковнику была видна значительная часть города.

Штурмовики, точно узнав, где теперь проходит передний край, сделали вираж, полетели над городом и сбросили первые пачки листовок. Их раздернуло ветром; листовки падали медленно, колеблясь, — на фоне голубого неба светилась и мерцала белизна, как мелкие волны под солнцем. Потом самолеты разъединились на расстояние видимой связи, направились к центру города, сбрасывая листовки пачку за пачкой.

Загрузка...