Командарм Белобородов вывел часть сил во второй эшелон. Получила передышку и дивизия Сердюка. Все подразделения, подчиненные прямо штадиву, сосредоточились в поселке.
Еще утром комдив вместе с политотдельцами без Веденеева составил донесение о взятии форта и отправил в штаб армии. Днем пришла телеграмма:
«Генералу Сердюку. Военный совет и политотдел армии отмечают хорошую работу политотдела вашей дивизий, который добился того, что гарнизон немецкого форта сложил оружие. При этом парламентеры проявили выдержку и мужество. Поздравляем с важной победой. Отличившихся представить к правительственной награде».
Сердюк решил навестить Веденеева, обрадовать его. Прихватив телеграмму, он сел в машину и поехал в медсанбат.
Веденеева поместили в отдельной палате. Он сидел на койке и слушал Колчина, рассказывавшего своему начальнику подробности истории с фортом. Врачи, извлекая осколок, располосовали щеку и забинтовали так, что Веденеев не мог говорить и только слушал.
Когда Сердюк вошел, Колчин поднялся со стула. Веденеев тоже привстал, но комдив усадил его, дружески пожал руку, показал телеграмму.
Веденеев прочитал и вопросительно посмотрел на Сердюка:
«Афонов что?ꓺ Как он отнесся к телеграмме?»
Колчин громко закашлял. Кашель появился после холодной и сырой ночи, проведенной в подземелье и у каменной стены, в ожидании смерти.
Сердюк, не ответив на немой вопрос Веденеева, сказал Колчину:
— Вы, товарищ лейтенант, видимо, простудились. Идите-ка, дорогой, к врачам, они — рядом.
Отправив Колчина к врачам, генерал присел на койку. В накинутом на плечи белом халате, скрывавшем погоны, китель, ордена, он, круглолицый, добродушный, был похож на селянина, приехавшего с Украины проведать своего друга.
Сердюк помахал телеграммой.
— Военный совет дал оценку. Кто возразит?ꓺ Люди наши, дорогой Николай Сергеевич, проявили себя героями. Иначе не скажешь — настоящие герои. Одно дело, когда идешь в бой, совсем другое — стоять под расстрелом. В бою — оружие в руках и бьешь врага. А вот когда стоишь спиной к врагу, безоружный, и ждешь выстрела… Можно представить, каково это. Тут нужно особое мужество. — Сердюк разгладил на ладони телеграмму. — Сказано: «Представить к правительственной награде». И я распорядился приготовить материал. Начальника политотдела, который действовал как политический руководитель, правильно, — к ордену Ленина. Лейтенант Колчин в атаку не ходил, а заслуживает боевого Красного Знамени. Шабунин — старый защитник Отечества — достоин ордена Отечественной войны первой степени. Майор Наумов с малыми силами отразил все атаки немцев у форта, образованный офицер, умело руководил боем — за это орден Александра Невского. У старика Шабунина после всего, что он перенес, полное расстройство нервов. К оружию допускать нельзя: увидит цивильного немца или пленного — ЧП возможно. Ефрейтор Шабунин Игнат Кузьмич в армии послужил, и до революции и в эту войну, — хватит, возрастом давно вышел. Я думаю направить его на врачебную комиссию — пусть дадут документ о здоровье. Поедет до дому, до хаты, там назначат военную пенсию. Хаты нет, новую построит. Верно я рассудил?
Веденеев кивнул: верно.
— Хотите знать, что нового в дивизии? — спросил Сердюк. — В Кенигсберге кольцо сузилось, без нас докончат дело. Вы в кавалерии не служили? Получилось так, как бывает, когда к параду готовятся. Взвод выстраивается в две плотные шеренги, на флангах ставят самых сильных коней и таких, что хорошо чувствуют шпору. Чуточку тронуть, и лошадь корпусом теснит соседнюю, сжимает шеренгу. И с другого фланга жмут. А ты, допустим, в середине. И к тебе стремя соседа пришлось аккурат на лодыжку, а шашка — у голени. Давит — слезы из глаз. Но надо терпеть. Иной не выдержит, легонько тронет коня, чтобы ногу свою освободить. Конь выносит вперед. Строй нарушается. Нахлобучка от комвзвода или комэска. Потянул повод — конь отстал, тоже нехорошо.
Вот так и у нас получилось. Повод дивизии был закинут за форт. А тут еще контратака. Ну, мы и отстали немного. Нас вывели из боя. И не только нас. Готовимся к наступлению на Земландский полуостров. Дали три дня. Нахлобучки не было. Наоборот — поздравление. — Комдив бережно сложил телеграмму. — Разговорился я сегодня. Признаться, соскучился, Николай Сергеевич. И немного времени прошло, а соскучился.
Веденеев уже знакомым взглядом опять спросил об Афонове, приложил руку ко лбу: Афонов смирился — это для видимости, а что у него на уме?
— Обиделся, думаете? Не похоже, — сказал Сердюк. — Он по-своему доволен. Афонов — мой боевой заместитель, на него могу надеяться. Утром, до вывода дивизии из боя, пока я занимался фортом, взял в Кенигсберге три квартала. Задачу выполнил. Орден заслужил. Когда наши полки вышли из боя, к нам нагрянули корреспонденты из всех газет, от армейской и до «Красной Звезды» и московского радио. А я разговаривать с ними не охотник. Направил их к Афонову. Нет, Николай Сергеевич, он доволен. Но хочет уходить от нас. За обедом обмолвился… Куда? Почему? Я угадал ваш вопрос. Успокойтесь, не из-за вас. Он стремится к самостоятельности. В Кенигсберге повыбило людей немало, вакантные должности, думаю, есть. На полк он не согласится, дивизию вряд ли дадут, а стрелковую бригаду — возможно… Афонов сказал так: побыл заместителем — хватит. Обижаться на меня — оснований нет: награжден хорошо. Я не хочу отпускать его. Впереди у нас еще много дел…
И генерал заговорил о предстоящем наступлении на Земландский полуостров, к Пиллау. Веденеев слушал и думал о Сердюке:
«Умный ты и добрый. А по отношению к Афонову не до конца прав. При чем тут ордена? Заслужил Афонов — получай! Но ему нужно бы сказать прямо: держись в рамках, помни, что ты только заместитель. Афонову нельзя быть полноправным единоначальником, ему не хватает…»
— Ну, поправляйтесь скоренько, будем ждать, — прервал Сердюк мысли Веденеева.
Левой, не забинтованной, рукой Веденеев сделал жест, выражавший сомнение: надеюсь, да как получится… Врачи намереваются повторить операцию, снова резать щеку. На руке посечены сухожилия — возможно, пальцы останутся скрюченными.
Не вернуться в дивизию, не служить больше в армии. Впервые задумался над этим Веденеев, оставшись один в палате, и ощутил холодок в груди:
«Двадцать лет в армии. С начала войны — на фронте. Теперь — демобилизация. Куда ехать? Ни дома, ни семьи. Что делать? Чем заняться? — Он лег на койку, вытянул ноги. — По легкому разумению — все просто: выбрал понравившийся город, пришел в горком партии, и должность найдется. Но ведь как в армии политическому работнику необходимы военные знания, так в городе или селе нужно знать хозяйство, иметь специальность. Правда, лектором — можно: подготовка и опыт есть. Вопрос в том… — Веденеев сбросил ноги с койки, сел и попытался сказать это вслух, но ничего не получилось, и он продолжал мысленный разговор с самим собой: — Вопрос в том, будет ли после paнения и операции отчетлив голос, если сейчас нельзя слова произнести? Будет ли рука владеть пером, карандашом? Остаться только пенсионером — это для меня не жизнь. В душе как приговор вынес Афонову: годен лишь в заместители. Сам-то чего стоишь?ꓺ Ну, ну, не раскисай!»
Не раз Колчин ловил себя на мысли, что пришел он в медсанбат не только для доклада своему начальнику. Лейтенанту хотелось повидать Гарзавину. Она была где-то здесь, но не попадалась на глаза или умышленно не показывалась. Колчин слышал ее имя в разговорах медиков, от них узнал о ее смелом поступке и решил, что она совсем возгордилась и лейтенант Колчин для Гарзавиной — никто.
Возле домов, занятых медсанбатом, стояли крытые машины — «санитарки». Во второй половине дня дивизия не вела боев, раненые не поступали. Но в медсанбате было полно людей. Легко раненные не уезжали в госпиталь, оставались в команде выздоравливающих. Они бродили на окраине поселка, грелись на солнце.
Колчин увидел табличку «Терапевтический взвод» и остановился, раздумывая, стоит ли беспокоить врачей? Жаловаться на кашель вроде бы неудобно, и несерьезно это. Однако слова генерала можно понимать как приказ.
Он открыл дверь. В передней комнате сидели рядышком женщина-врач и медицинская сестра, обе курили.
— Лейтенант Колчин из политотдела, — представился он и попросил: — Доктор, послушайте мои легкие.
— Колчин? — удивилась почему-то медсестра, сорвалась со стула и выбежала.
Женщина-врач потушила папиросу, выдохнула остатки дыма.
— Проходите в кабинет, раздевайтесь.
Видимо, делать ей было нечего. Она бесконечно долго выстукивала и выслушивала Колчина, выкурила еще две папиросы. В дверь кабинета поминутно заглядывали девушки в белых халатах. Их назойливость вызывала недоумение.
— Что это они?ꓺ — спросил Колчин.
— Интересуются… — коротко объяснила врач, попросила Колчина лечь на кушетку. Осмотр продолжался.
«Историю с фортом здесь, конечно, знают в подробностях», — подумал Колчин.
А за дверью громкий разговор:
— Где Гарзавина?
— Уехала в полк. Раненые при обстреле.
— Давно уехала?
— Должна бы уже вернуться.
Врач с серьезнейшим видом сказала:
— Бронхит. Я выпишу лекарства. Денька через два-три наведайтесь — посмотрим.
Колчин долго разыскивал аптеку, упрятанную в подвал, и всюду чувствовал на себе внимательные взгляды.
Вдруг рядом, у двери — дробь каблучков. Дверь — настежь. Лена!
Она сбросила шапку. Кудри ее упали на плечи, глаза вспыхнули от радости!
— Юрик!
И она кинулась к нему.
Юрий не видал ее лица, чувствовал лишь горячее дыхание и запах волос.
Они прошли мимо белых халатов, на улице Лена сказала:
— Я сменилась и теперь свободна. Будем гулять долго, долго.
— А мне Сердюк дал двое суток отдыха.
— Как я рада, что ты здесь!
— И я… Кажется, век прошел. А всего одна ночь.
— Ты боялся?
— Да, — признался Колчин. — А разозлился, и страх прошел. Потом у меня появилась уверенность, что это не конец. Не знаю, почему так подумалось, но я сказал себе: надо надеяться до последней минуты. Как важно человеку надеяться. Очень важно…
Он повторял о своей вере и надежде и выжидательно смотрел на Лену:
«Понимает ли она, на что я намекаю?»
Она, видимо, еще не догадывалась.
— А я не помню, боялась ли. Ненавидела ужасно.
— Ты просто не успела испугаться. А мы с Шабуниным всю ночь у них в руках. Было время подумать о многом,
— Меня вспоминал?
— Д-да… — Колчин отвел глаза.
— Как вспоминал?
— С обидой.
Помолчав, Лена тихо сказала:
— Я хочу, чтобы ты простил меня и больше плохо обо мне не думал.
Так, разговаривая, они шли и шли, ничего не замечая вокруг. Но постепенно в душе Колчина возникла озабоченность. Вместе с ощущением большой, неожиданной радости начала подниматься, расти эта озабоченность, сначала вроде бы безотчетно, а потом все яснее становилась причина ее.
«Серьезно ли это?ꓺ Что, если завтра Лена вздумает поехать к Афонову? Тогда лучше не надо ничего, не надо фальши».
Незаметно для себя они подошли к штабу дивизии. Колчин остановился. Ему подумалось, что сейчас Афонов смотрит в окно и все видит. Вероятно, об этом же подумала Лена, она сказала:
— Ну и пусть… Я в медсанбате девчатам призналась.
— В чем? — спросил Колчин, поворачивая от штаба и уводя ее за руку.
— Что полюбила тебя.
Он крепче сжал ее руку и тут же легонько отпустил. Лена поняла, сердцем почувствовала, о чем он сейчас подумал.
— Если я всем сказала, это очень серьезно.
Помедлив, Колчин спросил:
— A-а… раньше что было?
Навстречу попадались рядовые и командиры. Колчин не обращал внимания даже на старших. Офицеры посмеивались и отпускали колкие замечания.
— Ничего не было, — ответила ему Лена. — Я никого не любила. Никого! Понимаешь?
— Значит, ты играла?
— Нет, не играла, — поправила она строго. — Я искала. Представлялось: тот, единственный, немножко не такой. И вдруг поняла: это же ты и есть!
— Вдруг?! — воскликнул Колчин, радуясь и делая вид, что сомневается. — Не может быть вдруг. Меня вели на расстрел, и я ревновал тебя. Перед смертью, если сознание ясное, думается о самом главном и дорогом, что накопилось в сердце. Это я знаю.
— Верно, не вдруг я поняла, — согласилась Лена. — Сначала появился огонек, недалеко в стороне, и он манил, притягивал своим теплом и светом. Мне хотелось подойти ближе, ближе. Я пошла в политотдел, увидела там двоих немецких офицеров и едва узнала тебя.
— То была выдумка Веденеева, — сказал Колчин, прижимая к себе ее руку. — В бою у канала Ланд-Грабен наш батальон взял пленных: лейтенанта и сколько-то солдат. Офицер оказался членом гитлеровской партии, на допросе в штабе дивизии отмалчивался. Нам нужно было переправить группу Майселя через линию фронта, выбрать место менее опасное. Веденеев предложил мне нарядиться в форму обер-лейтенанта Майселя. Наш подполковник задавал пленному офицеру вопросы через переводчика из штаба, а я с видом сокрушенным сидел у печки и вяло говорил по немецки: «Все кончено, и надо признаться, ничего не поделаешь», — и так далее, в таком духе. Пленный принял меня за своего офицера и рассказал, что нам хотелось узнать. В это время пришла ты. Откуда пришла — выдавал запах вина.
— Юрий, я просила больше не думать обо мне плохо, — напомнила она обидчиво.
— Не буду.
Вверху плыл легкий туман, и сквозь него виднелись звезды. Они не блестели, а спокойно белели, как ночью ромашки на лугу. Темно было. По улице, стуча колесами, ехала повозка. Колчин и Лена свернули в сторону и остановились возле дерева.
— Теперь нас никто не видит, — сказал он и наклонился, чувствуя ее дыхание.
Вверху, там, где тускло светились звезды, возник тягучий противный свист; он приближался, снижаясь, зазвучал басовито, как толстая ослабленная струна. Грохнул взрыв. И еще две мины разорвались совсем недалеко. В яркой вспышке света Колчин увидел телегу и лошадь, присевшую на задние ноги. Потом в полной темноте послышался стон и протяжный крик:
— Санита-ар! Помогите-е!
Лена вырвалась из рук, даже оттолкнула Колчина, побежала на этот зов и вмиг исчезла в темноте. Он тоже побежал. Следующая мина разорвалась на середине улицы, огнем отсекая его от Лены, которая была где-то дальше. Колчин задержался, глянул в сторону Кенигсберга, взмахнул кулаком: «Сволочи, ведь все равно конец вам!» — и побежал туда, где стучали колеса, раненая лошадь все еще тащила повозку и раненый ездовой звал санитара.