18


Очень мало людей было в штабе Витебской дивизии и около него. Комдив со своим заместителем находился на командном пункте, большинство офицеров — в полках.

Веденеев, напрягая слух, смотрел в окно. Немцы открыли частый артиллерийский и минометный огонь. Они били из Кенигсберга, от северного вокзала, и с Земландского полуострова по сходящимся направлениям — вдоль железной дороги. Издалека, вероятно, от Пиллау, с нарастающим гудением проносились тяжелые снаряды корабельной артиллерии.

Ослепительные вспышки рвали темноту, грохот наваливался со всех сторон. Казалось, штаб дивизии находится под прицельным огнем, сейчас будет разнесен вдребезги.

Это не походило на артиллерийскую перестрелку. У немцев в Кенигсберге мало снарядов, и если они сейчас расщедрились, то за этой канонадой последует что-то серьезное.

И Веденеев первого попавшегося на глаза красноармейца поставил часовым возле немецких парламентеров, приказал следить за ними, побежал по коридору, спустился в нижний этаж.

— Что происходит? — спрашивал он. — Что сообщают из полков? Связь есть? Противник контратакует с двух сторон — из Кенигсберга и с полуострова, — ответил начальник штаба. — Цель ясна — деблокировать.

Веденеев распахнул дверь на улицу. Всюду земля густо взрывалась, откидывая вверх огненные конусы. Воздух казался ломким, трещал — это выбивали дробь пулеметы. Вдали зарницами мелькали вспышки орудийных выстрелов.

Штаб находился на южной окраине поселка, на северной разместился медсанбат. Там же и западнее были другие тыловые подразделения. Кто-то совсем близко прокричал:

— Немцы-и!ꓺ

Вероятно, какая-то группа немцев сумела проникнуть в поселок.

«Вот оно то, о чем говорил Афонов, и слова его подтвердились», — пронеслось в голове Веденеева.

Его окликнул и позвал к себе начальник штаба, крикнул требовательно — тут уж не до чинов.

— Товарищ подполковник, организуйте оборону. Связь с комдивом и полками прервана. Я позвоню в тылы — пусть все берутся за оружие.

При штабе ни одного боевого подразделения, нет даже комендантского взвода: перед штурмом Кенигсберга командарм приказал командирам дивизий направить свои комендантские взводы на усиление передовых частей. Веденеев собрал человек двадцать офицеров, имевших при себе лишь пистолеты, и столько же рядовых красноармейцев и сержантов с винтовками и автоматами; главной огневой силой был зенитный пулемет на автомашине.

— Без моей команды не стрелять! — говорил всем Веденеев.

Предупреждение уместное. К штабу прибивались бойцы и офицеры разных частей и дивизий, оказавшиеся на пути к переднему краю, и в темноте трудно различить своих.

Нашлись осветительные ракеты. Оборона возле штаба обретала какой-то порядок, хотя продолжалась беготня и слышались выкрики с матерками: кого-то разыскивали, звали, кому-то приказывали раздобыть гранаты. И гранаты появились. Инициативные офицеры сами создавали боевые группы.

В такой напряженной обстановке лишь двое проявляли равнодушие ко всему происходящему, не двигались с места. Это были немцы-парламентеры. Они смотрели то на часового у дверей, то на окна в отсветах взрывов, и глаза их были как оловянные. Немцы стояли неподвижно, не потому, что их караулили, — даже не будь часового, они не убежали бы. Им все равно: придут свои, парламентеры легко докажут, что они не нарушили дисциплины и присяги, находятся здесь по приказу своего старшего офицера; отобьют русские контратаку и все стихнет, они, выполняя опять-таки приказ своего начальства, будут ждать генерала.

Штабу не удалось установить связь с полками. Телефонисты пошли по дороге в парк и вернулись бегом с тем же истошным криком:

— Немцы!

В дрожащем голубоватом свете ракет все увидели разрозненную группу солдат в одинаковых длинных шинелях. Наши бойцы носили фуфайки. Впереди заискрились автоматные очереди, и пули зацокали о каменную мостовую.

— Огонь! — подал команду Веденеев.

Немцев отбросили легко. Надолго ли? Они могут атаковать с другой стороны, и неизвестно, сколько их пробралось в поселок. Бой, слышно, начался и на восточной окраине.

Веденеев пошел к начальнику штаба.

— Товарищ подполковник, может, взять у Наумова хоть один взвод с парой ручных пулеметов?

— Батальон малочисленный, но рискнем. Я прикажу Наумову держать под прицелом пушек и пулеметов ворота форта — главный выход для гарнизона.

Еще не подоспела подмога, а немцы, усилив минометный огонь, снова пошли в атаку со стороны парка. Веденеев побежал в цепь красноармейцев, перегородившую улицу, выкрикнул команду и, споткнувшись о кирпичи, упал возле стены. Защитники штаба ударили залпом. Веденеев лежал перед грудой кирпича, сжимая в потной руке пистолет, и командовал. Залп, еще залп!ꓺ

И эта атака была отбита, но минометный огонь не прекращался. Мины при взрыве давали необыкновенно большое и яркое пламя. Возможно, у немцев были специальные мины для ночного боя, чтобы лучше видеть место обстрела. Или впечатление такого сильного света создавала густая темнота — она отступала и снова захлестывала голую черную землю.

Белое пламя вспыхнуло перед грудой кирпича. Удушливая, плотная волна воздуха с брызгами осколков ударила Веденееву в лицо. Свет так и остался в глазах, нестерпимо яркий, остро болезненный. Веденеев больше ничего не видел, даже не чувствовал, что лежит ничком, уткнувшись в обломки кирпича.

«Это все еще первый день войны, — подумалось ему, — утро войны, когда темнота кончилась внезапно — полыхнул такой огонь, что непонятно было, откуда он взялся вместе с грохотом и не обман ли это зрения и слуха?ꓺ Нет, тот день прошел. А дальше что?»

В белой слепоте он сначала неясно, а потом отчетливее увидел многое и воображением вызывал то, что должно быть дальше.

Отблеск зарева в Десне и изуродованные трупы… Искристый снег Подмосковья у Малоярославца; охваченные пламенем деревни, из которых убегали гитлеровцы. Залитая солнцем Западная Двина, летний зной в колыхании над пыльными дорогами Белоруссии и Литвы, и опять снег, красноватый, осыпанный черными хлопьями сгоревших бумаг, — это уже в Восточной Пруссии.

Весь путь войны был всегда в заревах и стоял перед глазами, как неугасающий пожар.

Веденеев очнулся, приподнял голову и провел рукой по лицу, будто смахнул с глаз ослепительную белизну. Стало темно, как было. Потом он разглядел груду кирпича, возле себя — красноармейца с пулеметом-ручником. Дальше еще кто-то… Кажется, глаза целы.

Пулеметчик был смуглолицый, кудрявый.

«Жолымбетов, — узнал его Веденеев, — тот самый казах… Он был в моей группе, когда выходили из окружения. Комсорг роты, потом комсорг батальона Наумова. Значит, взвод пришел».

Веденеев попытался встать. Жолымбетов повернулся к нему.

— Это вы, товарищ подполковник? Я не знал. Трогал вас, толкал, извините. Подумал уж… Я сейчас ребят крикну. Нельзя вам вставать, очень нельзя.

Но крикнуть не удалось. Он припал к пулемету и стал бить короткими очередями. Маленькое тело его вздрагивало, шапка подпрыгивала на жестких курчавых волосах, сползала набок.

Веденеев еше раз провел рукой по лицу — почувствовал что-то мокрое; кисть правой руки в крови, онемела; во рту — саднящая боль.

— Я ничего… — сказал он невнятно, когда Жолымбетов перестал стрелять. — А тут как?ꓺ Немцы где?

— Отбиваемся, товарищ подполковник. Вы можете идти? — Жолымбетов подозвал одного из бойцов. — Пока стихло, идите возле этого дома, к стене ближе. А мне надо у пулемета. Один я у пулемета, товарищ подполковник. Щуров… — И Аскар умолк.

— Знаю, — сказал Веденеев. — Из всех, что были вместе тогда, в сорок первом, теперь только мы с тобой.

Веденеев пошел, хватаясь левой рукой за стену и поддерживаемый незнакомым бойцом. Кровь сильнее потекла из рассеченной щеки, подступала тошнота, голова кружилась. Люди не узнавали его, но видели погоны, и кто-то еще взял его под другую руку.

В штабе при свете трофейных спиртовых плошек Веденеев разглядел среди офицеров рослую фигуру Афонова. Полковник проскочил из полка сюда окольным путем и взял оборону штаба и тылов дивизии в свои руки. Ему доложили, что начальник политотдела руководит обороной дороги, идущей в парк, и там успешно отбивают немцев; Афонов остался в штабе и командовал отсюда. Увидев раненого Веденеева, он не сказал ни слова упрека за провал дела с фортом.

Санинструктор вытирал лицо Веденеева и перевязывал его. Внешне раны были несерьезны. Мелкие крошки кирпича посекли лицо, не повредив глаз; один небольшой осколок мины, пройдя сквозь щеку, застрял в скуле; пальцы на правой руке перебиты.

Во рту непрерывно набиралась кровь. Веденеев еле выговорил:

— Не думай, Афонов, что победил.

Афонов резко повернулся к нему.

— Никто пока не победил, и не время для споров. — И сказал санинструктору: — Немедленно отправить подполковника в медсанбат. Что? Не на чем? Сам позвоню командиру санбата. Идите к воротам и ждите машину.

Они остались вдвоем — Афонов и Веденеев. Полковник, широко расставив наги, смотрел сверху на Веденеева, который сидел на стуле сгорбившись.

— Немцы повернули на форт. Вот к чему привела ваша затея. Мне приходится исправлять ошибку.

Веденеев совсем рядом видел толстые ноги, туго обтянутые глянцевитыми голенищами сапог. Он опустил глаза. Его сапоги были исцарапаны острыми обломками кирпича, покрылись пылью, и на них засохли бурые капли крови. Придерживаясь за спинку стула, Веденеев поднялся и сказал голосом хриплым, но твердым:

— Никакой ошибки не было. Пойми это, Афонов, иначе потом споткнешься. А сейчас ты крепко стоишь на ногах. Я был прав, но так получилось… Жаль, что не могу быть здесь до конца. Но я знаю, чем это кончится, уверен. Никто и ничто не собьет меня. Видишь, я тоже стою твердо. — Оттолкнув стул, Веденеев пошел к телефону.

— Связи с полками нет, — сказал Афонов.

— Будет! — Веденеев проглотил скопившуюся во рту кровь. — Будет связь, разыщите в полках моего заместителя или старшего инструктора, скажите: Веденеев временно выбыл из строя. Временно! Они знают, что делать.

Через полчаса пришла санитарная машина. Рядом с шофером сидела Гарзавина.

Кроме Веденеева были ранены возле штаба девять человек, трое убиты. А бой еще не кончился. Над фортом вертикально взметнулись светящиеся трассы.

— Вот вам и барометр!ꓺ — сказал Афонов в сердцах,

Веденеева взяли под руки. Белая, пухлая, в бинтах, голова исчезла за дверью.

Афонов вызвал по рации штаб корпуса, хотя туда уже докладывали обстановку. И опять там сказали, что картина в основном ясна, надо отбивать контратаки. И никакой паники!

— Какая может быть паника! — вознегодовал Афонов. — Я уточняю. Разрешите обратиться выше…

Он хотел доложить штабу армии, но ему сказали, что «выше» знают, и «еще выше», то есть в штабе маршала, тоже известно. Афонов горячился, настаивал. Ведь на этом участке фронта произошло то, о чем он предупреждал своего комдива. Без сомнения, контратаки будут отражены! Ему представлялось: в штабах от корпуса до фронта офицеры-оперативники, переговариваясь, то и дело упоминают его фамилию, в штабных документах фигурирует полковник Афонов. Самый опасный участок оказался у Афонова! Афонов на месте, и все будет обеспечено, он не растеряется, знает, где главная опасность. Нужно удержать гарнизон форта в каменных стенах.

По рации не могли сказать, что хотя развитие событий предвиделось и командарм Белобородов с вводом в сражение своих резервов усилил правый фланг армии, повернул его фронтом на запад, и прозорливость командарма предопределяла успех, тем не менее обстановка в настоящий момент довольно критическая.

Если из Кенигсберга враг не мог нанести сильного удара — он там выдыхался, его контратаки от северного вокзала были первой и последней отчаянной попыткой вырваться из кольца, — то контрнаступление оперативной группы «Земланд» создавало серьезную угрозу. Войска этой группы с флангами, прикрытыми морем, напоминали Курляндскую группировку, вели на Земландском полуострове упорные фронтальные бои, имели возможность маневрировать. Одна лишь пятая танковая дивизия немцев насчитывала до трехсот танков, штурмовых орудий и бронетранспортеров. Сосредоточение этой дивизии на узком участке обеспечивало ей большую пробивную силу.

Требовалось предупредить удар. Но была ночь, густая тьма закрывала Земландский полуостров, поросший лесом, за которым не видно, где стоят и стреляют батареи, — снаряды как с неба обрушивались.

Слева Кенигсберг обозначался широким разливом пожара.


* * *

Снаряды и мины рвались вдоль железной дороги и в «Рабочем поселке» возле штаба дивизии. Форт оставался пока вне огня.

Колчин мало был на фронте, в регулярных войсках Красной Армии, поэтому не мог сразу понять, что означает столь частая стрельба немцев, — последние усилия в обороне или нечто более серьезное? Шабунин оказался опытнее.

— Влипли, товарищ лейтенант. Немцы контратакуют.

Майсель сидел стиснув зубы.

Комендант форта приказал всем солдатам гарнизона занять боевые места, а часовому-автоматчику отвести парламентеров в казарму.

Их поместили в той же комнате, где велись переговоры. Шабунин сказал уверенно:

— Контратакуют с двух сторон…

— Кажется… Ваше мнение, Майсель?

— Плохо дело. Совсем дрянь…

Он остался в форту, потому что так вышло: нельзя было оставаться Штейнеру, который не без основания боялся гауптмана.

Теперь обстановка вон как изменилась! Если гитлеровцы прорвутся к форту, ему, Майселю, капут. Русских, пожалуй, не тронут — они настоящие парламентеры, — не тронут еще и потому, что два немецких офицера ушли к генералу. Голова за голову. А Майсель для гитлеровцев — изменник, пощады не будет. И в этом деле он просто третий лишний.

В комнату влетел гауптман с автоматом на шее. Он проспался, но заорал как пьяный:

— Вот это здорово! Клянусь честью!ꓺ

Жестом руки он позвал за собой Колчина и Шабунина, кинул быстрый взгляд на Майселя, сидевшего отчужденно, и приказал автоматчику сторожить «этого немца». По винтовой лестнице они поднялись на верх форта. Немцы перенесли огонь ближе, но старались не попадать в свой форт, и снаряды удивительно точно ударялись в земляной вал; пламя взрывов освещало ров, заполненный водой с плавающими там деревьями; мгновенный свет выхватывал из темноты кофр — один из казематов, выдвинутый от форта вперед,к поселку.

Гауптман указывал на Кенигсберг и в западную сторону, сводил сжатые кулаки и, хохоча, объяснял, что войска фюрера наступают друг другу навстречу, они соединятся вот здесь, возле Королевского форта — это совершенно ясно, потому что гарнизон форта не капитулировал, держится, будет воевать. Он бил себя в грудь, кричал о своих заслугах — благодаря его непреклонности форт не был сдан. Вскинув автомат, гауптман пустил вверх очередь. Амбразуры форта, его угловые капониры не сверкали огнем, и очередь была дана Гауптманом трассирующими пулями, чтобы немецкие войска могли ориентироваться.

— Товарищ лейтенант, смотрите! — Шабунин тронул Колчина за плечо и показал на ров. — Там кто-то… Раненый, кажется.

При свете очередного разрыва на земляном валу Колчин с высоты форта увидел человека, лежавшего наполовину в воде. Он был без шапки. Невозможно узнать, наш или немец. Скорее всего — наш, потому что немцы своего подобрали бы.

Колчин показал гауптману на ров.

— Там — раненый. Надо помочь.

— Плевать мне на это! — мотнул головой гауптман и пустил еще очередь.

Он уже не признавал русских за парламентеров. Гауптман вел себя не так, как комендант форта, державшийся официально, сухо. Судя по фразам, выхаркиваемым с матерщиной, гауптман в недавнем прошлом был, наверное, тюремщиком или кем-то в этом роде. Колчин знал немецких офицеров, находился среди них, одетый в их форму. Они в разговоре даже о самых страшных своих преступлениях пользовались вежливым языком службистов. Один из таких —комендант форта, но он выученик старой прусской школы.

— Господин майор, мне думается, хорошо знает положения Гаагской конвенции, — заметил Колчин, выслушав ругань гауптмана, — Знает и уважает их. А они обязывают оказывать помощь раненым другой воюющей стороны. Я должен обратиться к коменданту, и он прикажет…

— Не желаю слушать. Прикажет… — гауптман опять выругался. — Как бы не так!

Снаряды и мины перестали рваться. Темнота сомкнулась над фортом. Стала отчетливо слышна ружейно-автоматная перестрелка. Колчин уловил ухом даже выкрики на немецком языке — враг подошел близко. Гауптман дал в небо очередь и наведенным автоматом приказал Колчину и Шабунину идти вниз.

Там, в офицерской комнате, он взял Майселя за подбородок, легонько поднял голову и улыбнулся ему.

— Отлично! Гауптман с Гауптманом проведут скоро приятную беседу, последнюю, потому что один из них будет с пистолетом в руке.

— Я только обер-лейтенант, — Майсель поднялся, его сильные руки висели безвольно.

— Вы представлялись гауптманом.

— Мне было присвоено очередное звание, но не занесено в солдатскую книжку. По документам я — обер-лейтенант Майсель.

— Плевать на это! Вы не офицер и даже не солдат фюрера.

Гауптман вышел, оставив дверь открытой, чтобы парламентеры слышали разговор о них.

— Русских расстреляем, а изменника повесим.

— Парламентеров нельзя, — доносился резонный голос коменданта. — Это нарушение правил. Изменник, я понимаю, заслуживает…

— Я расправлюсь с ними сам.

— Подумайте, что будет с нашими парламентерами.

— Их не жалко. Немец, ушедший к врагу для переговоров о капитуляции, — для нас преступник. Избавимся от всех парламентеров.

— Напомню, что я здесь старший и не могу допустить…

— А я напомню вам, господин майор, что у меня, как члена национал-социалистской партии, особые права. И напомню слова нашего гаулейтера. Он сказал: «Все принадлежит тому, кто продолжает сражение, а не тому, кто начинает сомневаться». Вы начали сомневаться в нашей стойкости, приняли русских парламентеров, послали к ним своих офицеров для переговоров о сдаче форта. Я противодействовал, но безуспешно. Больше это не повторится.

— Но, господин гауптман, положение было такое…

— Я не просто гауптман, а офицер СС. И заявляю: мы продолжаем сражаться. Да, да, продолжаем! И пока вы старший, командуйте гарнизоном, руководите боем, а я позабочусь о том, чтобы никто не вздумал складывать оружия, и беру на себя дело с этими… если они…

Голоса стихли, шаги удалились.

Эта комната, в которой велись переговоры о прекращении кровопролития, стала камерой смертников. Как только немцы прорвутся сюда, хотя бы малыми силами и на несколько минут, — парламентерам смерть. Убийцы, не щадившие безоружных в окруженном Ленинграде, в концентрационных лагерях, на оккупированных землях, от их рук погибли миллионы людей — профессиональные убийцы, такие, как этот гауптман, — еще перед одним преступлением не остановятся. Что для них международное право!ꓺ

Время, замедли свой ход и дай подумать!

А о чем думать? Хорошо бы ни капли не сомневаться в том, что наши не пропустят врага. Но он уже рядом, были слышны выкрики на немецком языке.

Чтобы успокоиться, Колчин попытался мысленно вернуться в прошлое: когда вспоминаешь самое тяжелое, трудное, то настоящее кажется менее горьким.

В Ленинграде деревья стояли скованные морозом, и ни одна птица не показывалась. Сверстники Колчина, такие же истощенные ребятишки, которым выпал короткий, почти мотыльковый век, понимали, что невидимая вражеская рука безжалостно мстит ленинградцам за их непокорность, кидая на город бомбы и снаряды; подростки и малыши были упрямы, как и взрослые. Ленинградцы не пустили врага в свой город. Но вошел другой враг — голод. Даже сонливость от слабости вызывала опасение, ее надо было бояться, как замерзающему, а она пересиливала, клонила, и хотелось поддаться ей — пусть, все равно… Колчин не мог предугадать, где и когда настигнет смерть — на улице от осколков или дома. Притупились ощущения, и безразлично, как это произойдет, — с мучительной болью или сразу наступит глубокий сон, полное забытье. Может быть, подвигом было то, как он, ослабевший, решил выбраться из города по ладожскому льду и выбрался еле живой? А может, то было бегством? Оставшиеся в городе, изнемогая, продолжали работать, бороться, и усилия каждого складывались в общий бессмертный подвиг. Но в его представлении подвиг человека должен быть иным.

Потом появилась жажда мщения, но в отряде партизан у него, готового к подвигу разведчика, не вышло ничего героического, так же, как ничего полезного он не сделает и здесь, в каменной яме. Он беспомощен, и подлое убийство совершится. Однако теперь не было прежнего равнодушия к своей судьбе, потому что Колчин близко видел врага, знал, кто выстрелит в него. И нарастал гнев, поднималось желание броситься с кулаками на гауптмана и погибнуть в неравной схватке. Однако и это не будет героизмом. Нужно принять смерть с гордо поднятой головой.

А перед этим надо подумать о себе, для чего жил, какую пользу успел принести, в чем ошибался. Прожито немного, но если собрать все лучшее вместе, то получится, как свет солнца под линзой, — маленькая, яркая точка.

В последние минуты жизни Колчину хотелось бы сосредоточиться на самом важном, а в голову лезли глупые мысли. Он с ревностью думал о Леночке Гарзавиной.

«Конечно, правду сказал майор Наумов, но у полковника Афонова властный характер, а Леночка, видимо, податлива… Нет, она не так глупа, скорее хитрая и определенно — гордая. А такие не бывают податливы. Она вернулась в дивизию, кажется, переменившейся. Очень странно посмотрела на меня, когда я сказал: до свидания, словно звала взглядом… Ах, да что вспоминать! Найдет она другого Афонова, другого Колчина, будет веселиться, жить!ꓺ»

Обидно получилось: шел Колчин не в разведку, а с мирными предложениями, чтобы избежать напрасного кровопролития. И кончится это выстрелом в упор. До слез обидно и глупо.

Разговаривая с пленными уже здесь, под Кенигсбергом, он не испытывал к ним особой ненависти, если они говорили: «Гитлер капут». Эти были побеждены. А надо ли быть к ним доверчивыми? Вот она, расплата за доверчивость!

Тут он посмотрел на Майселя, который сидел с мрачным лицом, тоже мучимый горькими размышлениями. И этому немцу верить невозможно.

— Майсель, ответьте честно, — сказал Колчин по-русски, потому что в дверях стоял часовой-автоматчик, — вы не раскаиваетесь? Вы остаетесь убежденным антифашистом?

Обер-лейтенант скрестил руки на груди, проговорил медленно:

— Нет, дорогой Колшин, ошибки нет. Я выбирал новый путь, буду оставаться до смерть.

Хоть это было утешением, и Колчин не стал напоминать Майселю, что знал его в лагере совсем другим.

Часовой закурил и отошел от дверей — в офицерской комнате курить не разрешалось. Майсель сказал тихо:

— Дорогой Колшин, они будут меня убить. Но вы есть парламентер. Комендант знает порядок. Гауптман испугать вас… Вы имеете немного надежда. Прошу искать — Кенигсберг, подземный завод, Томас Бухольц, Пиллау искать Артур Ворцель, он немношко поляк. Говорить им все.

— Я понял вас, дорогой Майсель, и сделал бы, но ведь нет надежды.

Часовой вернулся к двери, и разговор пришлось оборвать.

Надежды — никакой, и надо готовиться к самому худшему. Гауптман-эсэсовец сдержит свое слово — уж в этом Колчин не сомневался.

«А ведь я отчасти сам виноват, — вдруг как дверь распахнулась в его сознании. — Виноват во всей этой истории с фортом, и перед Шабуниным виноват — вовлек его в беду. Вот что, пожалуй, самое главное и над чем стоит задуматься. История с Королевским фортом. Афонов в ней будет прав, Веденеев и я не правы. Если бы комдив согласился с Афоновым, я и Шабунин не попали бы в ловушку, и Майсель, хороший немец, тоже. Надо было штурмовать форт, истребить здесь всех гитлеровцев. Они убили мою сестру, расстреляли в лагере жену и дочь Веденеева, принесли всем советским людям столько горя, что не должно быть пощады врагу».

Колчин стиснул кулаки и весь напрягся. Сейчас войдет гауптман. Схватить его за горло, душить, бить головой о цементный пол! Но тогда сразу же убьют и Шабунина. Может быть, прав Майсель: гауптман пугает, немцы не посмеют расправиться с парламентерами. Надо взять себя в руки.

«О чем я?ꓺ — пытался Колчин ухватить оборвавшуюся мысль. — Да, что же все-таки главное? Кровь за кровь — это может длиться без конца. Прав Афонов, но Веденеев прав больше. Он смотрит далеко вперед, предвидит, что после войны неизбежен большой разговор с немцами без оружия в руках, потому скрепя сердце терпит возню с немецкими парламентерами. И я шел в форт, не видя в этом боевого подвига, — хотел полезного дела.

Веденеев прав, и я прав. От этого легче на душе. Хоть и обидно, а все же не так тяжело, когда знаешь, что поступал правильно.

А о чем думает Шабунин?»

У Шабунина обвисли усы, жилистые руки устало лежали на острых коленях, он сгорбился. Так вот сидит крестьянин после трудового дня — сил затрачено много, да бесполезно: неурожай…

И думал бы сейчас Шабунин о севе. По возрасту его в армию не взяли, он пошел добровольно.

— Эх, дорогой Игнат Кузьмич, из хорошего у нас вон что получилось! — Колчин назвал Шабунина не по-военному, а как близкого человека старше годами.

— Худо получилось, — сказал Шабунин, повернувшись и пристально рассматривая Колчина. — Жалко! Вы совсем молодой еще, и вся бы жизнь впереди. — Он опустил голову, но тут же снова вскинул глаза. — Товарищ лейтенант, а раненый-то, помните?ꓺ Умер, должно быть. Вот кому тяжело пришлось. Может, целые сутки или больше мучился.

— Дорогой Игнат Кузьмич, какой же вы замечательный человек! В такие минуты не о себе беспокоитесь. Это же… Не знаю, что и сказать вам, — Колчин хотел подойти и обнять Шабунина, но часовой приказал сидеть и не двигаться.

«Что со мной происходит? — пытался понять Колчин. — Упал духом, струсил? Но ведь раньше я действительно не знал страха. И когда готовился к работе в тылу врага, без иллюзий представлял себе, что там на каждом шагу подстерегает смерть. Я правильно готовил себя. И здесь надо держаться спокойно. Вдруг в последнюю минуту подвернется случай, которым можно будет воспользоваться лишь благодаря хладнокровию».

Быстро протопав по коридору, влетел гауптман, окинул Колчина и Шабунина взглядом, словно на глаз измеряя их рост. Из-под мундира у него высунулся край плохо заправленной нижней рубашки.

— Господин гауптман, поправьте штаны, — усмехнулся Колчин.

Гауптман осмотрел себя, засунул рубашку в брюки, приблизился к Колчину вплотную, стукнул ногтями по золотым зубам и хлопнул себе по карману: здесь будут!ꓺ Затем повернулся к Майселю, громко окликнул:

— Солдат Майсель!

Майсель не шевельнулся, и гауптман взвизгнул:

— Я вижу, ты уже совсем не считаешь себя немцем! Повторяю: солдат Майсель!

Но и после этого Майсель не встал. Гауптман, подскочив, затряс кулаками перед его лицом.

— Разве так должен вести себя настоящий немец! Надо и перед смертью быть бодрым.

Майсель, ожидая удара, немного откинул голову и сказал твердо:

— Напомню, что я обер-лейтенант Майсель. У вас нет на руках приказа о разжаловании меня в рядовые.

Гауптман стих, заложил руки за спину, отошел и, помедлив, крикнул тем же повелительным тоном.

— Обер-лейтенант Майсель!

— Так точно, господин гауптман, — на этот раз Майсель поднялся.

Прохаживаясь по комнате, гауптман произнес медленно и загадочно:

— Обер-лейтенант Майсель, вы можете немного искупить свою вину. Согласны? Я подумал и решил: вы еще сможете послужить фюреру и рейху. Согласны, я вас спрашиваю?

— Приказ есть приказ, — ответил Майсель послушно.

— Сейчас вы расстреляете этих русских. Но это не приказ. Вы добровольно убьете их, — разъяснял гауптман, — Добровольно! Потому что раскаялись в своем преступлении. Вас сбили с толку большевистские комиссары, но вы все осознали, по-прежнему ненавидите русских свиней и кровью большевистских агитаторов смоете с себя позорное пятно. Вы понимаете меня?

— Так точно!

Вот ведь что придумал Бычий глаз! Поиздеваться решил, унизить, сначала душу растоптать — смотрите, вас готов убить тот, кому вы поверили, но немец есть немец!

А Майсель-то каков! Нет, не ошибался Колчин, предостерегая Веденеева: обер-лейтенант этот был гитлеровцем. И остался гитлеровцем.

Но ты глуп, обер-лейтенант. Шкурник, эсэсовцу поверил! Ведь гауптман потом и тебя убьет. Сам он боится стрелять в парламентеров, даже приказывать боится — пусть будет «добровольно».

— Как вам это нравится? — спросил с издевкой гауптман, дыша перегаром в лицо Колчину и Шабунину. — Выходите!

— Ну и сволочь ты, Майсель! — вырвалось у Колчина со злобой и отвращением. — Ты веру и надежду других гробишь, ты…

И загнул самое грубое ругательство, какое только знал на немецком языке.

Загрузка...