Вообще споры вокруг Чайного акта в 1773–1774 годах представляют собой парадокс на парадоксе. Два предыдущих года американцы импортировали чай (большую часть вполне легально), уплачивая налог в размере три пенса с фунта. Впрочем, контрабанда никуда не делась, и изрядная часть объемов чая нелегально завозилась из Нидерландов, что было сравнимо с «плановым» импортом через британскую таможню. Однако не прошло и года после принятия Чайного акта, как оппозиция ему воспротивилась, что привело к «Бостонскому чаепитию», хотя пошлина оставалась прежней. С этих пор любой поставщик чая объявлялся врагом государства, хотя многие беспрепятственно ввозили чай в течение предшествующих двух лет. Возникает вопрос о причинах столь нервной реакции на произошедшее, о посягательстве на частную собственность, неповиновении парламенту и, в конце концов, о сплачивании американских колоний. Ответ нужно искать главным образом в том, как колонисты интерпретировали Чайный закон. По их мнению, закон не оставлял им выбора, фиксируя неизбежное: очередное требование дополнительных налогов со стороны парламента. Такое требование, по глубокому убеждению колонистов, могло свидетельствовать только об одном: планы англичан поработить Америку никуда не делись. И продолжать выплачивать пошлину после того, как намерения правительства метрополии предстали во всей красе, означало бы помогать угнетателям.
Такая точка зрения возобладала в колониях в конце лета, после принятия закона, так как о действиях (не говоря уже о намерениях) членов парламента в Америке не знали до сентября, пока текст закона не попал в печать. Но и это не уменьшило неразбериху: толкования закона, появившиеся в газетах, подразумевали и даже напрямую утверждали, что отныне чай, ввозимый Ост-Индской компанией, не будет облагаться пошлиной. Сторонники Чайного акта, особенно контрагенты компании, разумеется, не спешили прояснять ситуацию, и еще в ноябре некоторые из них, находясь в Нью-Йорке, уверяли что «ост-индский» чай будет свободен от старых пошлин Тауншенда[412].
Как и раньше, чтобы раскрыть истинные цели британского министерства, «Сыны свободы» прибегли к помощи прессы, однако на этот раз большим влиянием обладали не бостонские «виги», а их коллеги из Филадельфии и Нью-Йорка. Филадельфийцы смягчили тон высказываний оппозиции и перевели дискуссию в русло, знакомое по обсуждению последствий Акта о гербовом сборе и «законов Тауншенда». В 1773 году были, однако, и различия: городские низы обозначили себя как реальную силу гораздо раньше, тотчас же появились и призывы к насилию.
Разумеется, споры вокруг законодательства велись в правовом поле: у парламента не было права облагать колонистов налогами, так как те не были представлены в парламенте, однако все предполагали, что протест колоний зайдет дальше, если парламент не пересмотрит свою позицию. На массовом митинге в Филадельфии, состоявшемся 16 октября, каждый, кто согласился ввозить в колонии чай от Ост-Индской компании, был объявлен «врагом нации». Более того, митингующие учредили специальный комитет, задачей которого было призвать оптовых торговцев чаем покинуть это поприще. Под влиянием Джона Дикинсона, известного своей оппозицией к Ост-Индской компании, большинство ее грузополучателей, богатых торговцев-квакеров, в ноябре согласились с потерей своих доходов. Лишь одна из таких фирм, «Джеймс и Дринкер», попыталась сопротивляться давлению Дикинсона, но к декабрю уступила и она[413].
Без сомнения, этих торговцев впечатлили угрозы в адрес любого, кто осмелится импортировать чай. Среди народных комитетов, избранных на массовых митингах или организовавшихся стихийно, выделялся, в частности, «Комитет дегтя и перьев», члены которого обещали применить эту процедуру к любому лоцману, отважившемуся провести судно с грузом чая по фарватеру реки Делавэр в Филадельфию. Когда они узнали имя капитана парусника «Полли», перевозившего чай Ост-Индской компании, то посулили насильно поить его горячим чаем за «пособничество дьяволу». Этого достойным членам комитета показалось мало, и они спросили капитана, некоего Айреса, как тому понравится веревка вокруг шеи и, цитируем, «десять галлонов жидкого дегтя, вылитых аккурат на макушку, а также перья с доброго десятка диких гусей? Не находит ли капитан, что это сделает его внешность импозантнее?» Комитет дал еще такой совет капитану Айресу: «Возвращайтесь туда, откуда вы приплыли, возвращайтесь без промедления и попыток протестовать, ну а прежде всего, капитан Айрес, мы советуем вам вернуться, не будучи вывалянным в гусиных перьях». Этот совет члены комитета изобразили в виде большой афиши и отправили с помощью почтового судна на «Полли», пока корабль еще не достиг побережья Северной Америки. Когда же наконец Айрес с грузом чая подошел к реке Делавэр в конце декабря, «Бостонское чаепитие» было уже свершившимся фактом: губернатор Джон Пенн и таможенные чиновники были запуганы происходящим, а все грузополучатели в одночасье сделались патриотами. Увидев все это, Айрес предпринял единственное верное решение: выбрал якорь и отправился назад в Англию, сохранив, таким образом, свой груз в целости и сохранности[414].
В Нью-Йорке дело обстояло примерно таким же образом: «Сыны свободы» активизировались вновь, и всю осень под их контролем проходили массовые собрания, верховодили на которых опять-таки Айзек Сирс, Александр Макдугалл и Джон Лэмб. Хотя получатели грузов в Нью-Йорке последовали примеру своих филадельфийских коллег и оставили это дело, губернатор Уильям Трайон уже в декабре настаивал на том, что когда корабль с чаем подойдет к берегу, груз необходимо доставить на склад в Бэттери — район на южной оконечности Манхэттена. У Трайона были все карты на руках (верные ему члены городского совета), а также серьезный козырь — военный корабль, стоявший на рейде у косы Сэнди-Хук в ожидании чайного судна. Но и в такой ситуации губернатор потерпел неудачу: парусник «Нэнси», везший чай в Нью-Йорк, попал в сильный шторм, сбился с курса и, почти лишившись такелажа, достиг Антигуа лишь в феврале следующего года. Когда судно после ремонта добралось до Нью-Йорка, все точки над i были уже расставлены. Запасшись свежей провизией, «Нэнси» отплыл в Англию, сохранив в трюмах свой груз[415].
Единственным портом, где чай можно было выгрузить на берег, остался Чарлстон в Южной Каролине. Раздоры между мастеровыми, торговцами и плантаторами помешали им договориться о тактике противодействия правительству, и губернатору колонии Уильяму Буллу удалось извлечь из этого выгоду. Большинство торговцев Чарлстона ввозили английский чай и добросовестно платили пошлины; некоторые, однако, занимались контрабандой чая из Голландии. Законопослушные импортеры призывали запретить ввоз любого чая, независимо от страны-поставщика, аргументируя это тем, что от ограничения поставок Ост-Индской компании выиграют лишь контрабандисты. Грузополучатели компании, в общем, не возражали против прекращения бизнеса, но спорщики никак не могли решить, что делать с партией чая, пришедшей в порт Чарлстона 2 декабря 1773 года. Эту проблему губернатор решил двадцать дней спустя, арестовав груз под предлогом неуплаты пошлины. Чай был конфискован и никогда не был пущен в продажу[416].
Оппозиция Чайному акту в Чарлстоне была независима от волнений в Филадельфии и Нью-Йорке, Бостон же находился существенно ближе к этим городам, и разыгравшееся там действо, безусловно, стало следствием происходивших в них событий. Однако, несмотря даже на пример Филадельфии, протесты против импорта чая в Бостоне поначалу носили довольно вялый характер. Причиной тому было продолжавшееся весь год противостояние с губернатором Томасом Хатчинсоном, вызванное его перепиской с британскими должностными лицами. Адамс и его сторонники также изо всех сил боролись с практикой выплаты жалованья высшим судейским чиновникам британской короной. Чайный закон, конечно же, не избежал обсуждения в Бостоне, так как Boston Evening Post опубликовала выдержки из него еще в конце августа, однако время шло, на дворе уже стоял октябрь, а Адамс все докучал Хатчинсону нападками в газетах, как будто события, происходившие в Бостоне, были важнее того, чем жил окружающий мир. Адамс был оторван от реальности, равно как и местный корреспондентский комитет, который в конце сентября сослался на отказ Ост-Индской компании от «священных узаконенных прав» как на наиболее свежий пример парламентской тирании[417].
Только три недели спустя Идс и Гилл очнулись от спячки и начали публиковать в своей Gazette статьи против Чайного акта и местных грузополучателей — жителей Нью-Йорка и Филадельфии это волновало уже давно. Торговцы чаем — достопочтенные Томас и Элиша Хатчинсоны (сыновья губернатора), Ричард Кларк, Эдвард Уинслоу и Бенджамин Фанел — не стали отмалчиваться и отвечали критикам на страницах Boston Evening Post. Так, Ричард Кларк, подписавшийся Z, в номере от конца октября указывал на то, сколь непоследовательны такие протесты после того, как налог исправно выплачивался вот уже два года, а также на то, что никто почему-то не протестует против пошлин на сахар, патоку и вино, «а между тем эти товары составляют % доходов Америки, и эта цифра будет только расти»[418].
Не снискав успеха в эпистолярной дуэли, Адамс решил прибегнуть к помощи толпы. Второго ноября появились афиши, в которых объявлялось о митинге на следующий день у Дерева свободы, куда должны были явиться торговцы и торжественно отречься от своего бизнеса. Организатором митинга была «Норт-Эндская группа», иными словами, «Сыны свободы», игравшие также ключевую роль и в бостонском корреспондентском комитете. Грузополучатели не были членами этого комитета и не явились на митинг, после чего лидеры «Норт-Эндской группы» решили нанести им визит лично и, предводительствуемые Уильямом Молино и в сопровождении толпы, нашли последних в помещении склада, принадлежавшего Кларку, где произошла попытка применить силу. Зданию склада был нанесен некоторый ущерб, но жизни людей, находившихся там, ничего не угрожало[419].
После этого инцидента Адамс и его единомышленники усилили давление на своих противников: на очередном митинге, прошедшем 5 ноября, была принята резолюция по образцу филадельфийской, в которой содержался призыв к оптовым торговцам. Корреспондентский комитет прибег и к сильным средствам — десять дней спустя было совершено нападение на дом Кларка; однако ничто не могло вынудить грузополучателей оставить свое дело. К концу ноября стороны словно замерли в ожидании: торговцы ожидали груза чая, а также дальнейших инструкций со стороны Ост-Индской компании; Адамс, корреспондентский комитет Бостона и их сторонники из близлежащих городов были полны решимости не допустить разгрузки чайных судов[420].
Последний этап противостояния начался 28 ноября после прибытия в порт Бостона «Дартмута», первого из кораблей, везущих чай в Массачусетс. После прохождения таможни судно обязано было выплатить пошлины на груз в течение двадцати дней: в случае неуплаты корабль мог быть арестован, а груз — конфискован и отправлен на склад. Владелец «Дартмута», молодой предприниматель Фрэнсис Ротч, рассчитывал разгрузить судно без всяких проволочек. Помимо чая на борту был и другой груз, а кроме того, Ротч намеревался взять потом на борт и внушительное количество китового жира. Получатели чая хотели выгрузить чай, переместить его к себе на склад и ждать дальнейших шагов руководства Ост-Индской компании. Если бы неразгруженное судно отправили обратно в Англию, они понесли бы убытки, так как, согласно закону, повторный ввоз чая был запрещен. Наконец, губернатор Томас Хатчинсон тоже хотел разгрузки судна хотя бы просто для того, чтобы посрамить своих врагов. Как бы то ни было, закон должен был быть соблюден: раз уж судно оказалось на таможне, пошлины нужно было выплачивать. На данный момент и Хатчинсон, и все остальные могли только ждать, пока 16 декабря не истечет 20-дневный срок[421].
Впрочем, это не касалось Адамса и его людей — они были не намерены сидеть сложа руки. В Олд-Саут-Митинг-хаусе 29 и 30 ноября состоялись массовые митинги — ни один из них не был санкционированным, но на каждом присутствовало не меньше 5000 человек, в том числе и из окрестностей Бостона. В ходе этих собраний преобладала простая, но радикальная идея: чай должен вернуться в Англию. Соответствующие резолюции были направлены грузополучателям, которые, однако, подобно другим «врагам народа», укрылись в Касл-Уильяме, укреплении в гавани Бостона. Ободренные поддержкой губернатора, чаеторговцы вновь отказались внять убеждениям, хотя и понимали, что у них нет ни единого шанса на разгрузку судна, так как Адамс и его сторонники вынудили «Дартмут» встать на якорь у причала Гриффин и вдобавок выставили на его борту часового.
Потоптавшись на месте, бостонский корреспондентский комитет воззвал к поддержке всей Новой Англии и получил ее в виде сходных резолюций местных комитетов, после чего эти комитеты встретились друг с другом; к тому времени до срока выплаты пошлин оставалось всего три дня. Остается неясным, когда именно было принято решение уничтожить груз чая, если его не отправят назад. На очередном массовом митинге, состоявшемся 14 декабря, Ротчу настоятельно посоветовали запросить разрешение на обратное путешествие и послали с ним еще десять человек сопровождать его по таможенным инстанциям. На следующий день фискальный чиновник Ричард Харрисон, сын Джозефа Харрисона и одна из жертв инцидента на «Либерти» в 1768 году, отклонил такой запрос, а 16 декабря губернатор Хатчинсон не разрешил судну выйти из порта. Так как корабль не прошел таможенный досмотр, губернатор повторно отказал Ротчу в запросе, но если тот обратился бы за военной защитой, Хатчинсон мог бы попросить о таковой у адмирала Монтегю. Опасаясь за судьбу корабля и груза, Ротч решил не прибегать к услугам адмирала.
Когда Ротч сообщил о тщетности своих попыток собравшимся в Митинг-хаусе, было уже около 18 часов вечера, почти совсем стемнело. Участники митинга понимали, что медлить недопустимо. После того как стало понятно, что Ротч не вернет груз в Англию и может попытаться разгрузить корабль в случае прямого приказа властей, Сэм Адамс заявил: «Что ж, больше ничего нельзя предпринять, чтобы спасти нашу страну». Конечно же, предпринять еще кое-что было можно, и в действительности фраза Адамса служила своего рода сигналом к этим действиям. Его слова потонули в воинственных криках, после чего толпа высыпала на улицу и устремилась вдоль набережной к причалу Гриффин, на рейде которого стояли «Дартмут», «Элинор» и «Бивер»: последние два корабля прибыли совсем недавно, и так же, как и «Дартмут», с грузом чая. Около 50 человек, «одетых, как индейцы», с разрисованными лицами и закутанные в одеяла, отделились от толпы и принялись «заваривать чай» в бостонской гавани. «Индейцы» работали сноровисто, выволакивая ящики с чаем из трюмов на палубу, разламывая их и вываливая содержимое за борт. Вскоре по всей поверхности воды плавал чай, а к утру «чайное пятно» достигло Дорчестер-Нек — косы в южной части Бостона. Сами корабли при этом не пострадали. Неделю спустя в одной из газет проскочило сообщение, что был сорван навесной замок, принадлежавший капитану, но, по-видимому, это произошло по ошибке, так как вскоре ему прислали другой замок. Всего было уничтожено 90 000 фунтов чая Ост-Индской компании, оцененных в 10 000 фунтов стерлингов — небольшая цена за свободу, как сказали бы те, кто участвовал в «Бостонском чаепитии»[422].
Имена этих «индейцев» узнать теперь невозможно. В толпе могли быть как представители самых широких слоев населения Бостона, так и фермеры из близлежащих поселков. Сопротивление Чайному акту оказало большее влияние на народ, чем запрет на ввоз чая. Именно купцы занимали ключевые позиции в движении против импорта чая, хотя властителями умов были юристы и иные профессиональные ораторы. Уничтожение собственности ставило представителей всех этих корпораций в нелегкое положение, но зато они видели всю полноту картины. Именно их назвал «отребьем» министр по делам американских колоний граф Дартмут, который, находясь в далекой Англии, не мог представить себе настроение этих людей, их страх перед тиранией, приведший здравомыслящих в других случаях граждан к идее бунта[423].
Официальное сообщение о «Бостонском чаепитии», отправленное губернатором Хатчинсоном, достигло Лондона 27 января 1774 года. К тому времени новость запаздывала еще по меньшей мере на неделю, так как почтовое судно прибыло к берегам Англии еще 19 января, а 25-го судно «Полли» с грузом чая для Филадельфии вошло в нью-йоркское предместье Грейвз-Энд. Вскоре правительственные чиновники начали допрос свидетелей, среди которых был и владелец «Дартмута» Фрэнсис Ротч[424].
По мере того, как поступала информация о сопротивлении Чайному акту, в английском обществе крепло убеждение, что в колониях необходимо навести порядок — в противном случае они могли объявить о своей независимости. Расхожим мнением считалось, что если не утвердить верховенство короны и парламента, то их немудрено утратить, и поэтому (если использовать слог королевских министров того времени) строгий отец должен привести мятежного сына к послушанию или же предоставить его своей судьбе. Подобные мысли высказывались на фоне недавних неблагоприятных событий: публикации в Бостоне писем Хатчинсона Томасу Уэйтли, петиции представителей Массачусетса с требованием отставки Хатчинсона и заместителя губернатора Эндрю Оливера, а также беспорядков, сотрясавших Америку осенью.
Безотчетное чувство ненависти к американским колониям проявилось раньше, чем были предложены какие-то конкретные шаги. Первая вспышка этой ненависти произошла во время заседания судебного комитета Тайного совета два дня спустя после официального сообщения о «Бостонском чаепитии». Поводом послужило рассмотрение петиции Массачусетса об отстранении Хатчинсона и Оливера. В качестве представителя легислатуры Массачусетса в комитет был вызван Бенджамин Франклин. В ходе слушаний он быстро понял, что министерство стремится дискредитировать его и освободиться от фрустрации, вызванной отказом американских колоний признавать его власть. Эту работу министерство поручило генеральному солиситору Александру Уэддерберну, человеку, умевшему составлять обвинения и не слишком щепетильному в средствах достижения цели. Больше часа Франклин стоял в зале, где находились государственные мужи Британии, и молча выслушивал обвинения Уэддерберна в свой адрес, граничащие с бранью. О петиции Массачусетса было забыто почти сразу: Уэдцерберн поносил Франклина как личность, закосневшую в пороке, то и дело указывая на роль последнего в предании огласке писем Томаса Хатчинсона. Франклин, в своем обычном старомодном длинном парике и костюме из манчестерского узорного бархата, стоически выдержал инвективы генерального солиситора и покинул палату, прекрасно понимая, что покончено далеко не только с петицией[425].
Если Уэддерберну недоставало сдержанности, а министрам, позволившим ему вести себя подобным образом, благоразумия, то британскому правительству, в свою очередь, недостало добросовестного, уважительного и серьезного отношения к жалобам американцев.
Шок и потрясение, которые вызвало «чаепитие» были настолько сильны, что трезвый взгляд на события стал на какое-то время невозможен. Даже преданные друзья колонистов отказывались отнестись с пониманием к инциденту в Бостоне. Рокингем был уверен, что этому поступку нет оправдания, а Четем заявил, что это просто «преступление». После беседы с генералом Гейджем, бывшим в то время в отпуске в метрополии, король склонился к мысли, что для усмирения колоний необходимо использовать военную силу. Лорд Норт высказался в том же духе несколько недель спустя, заявив, что «Англия не вступает в спор о внутренних и внешних налогах, о налогах, взимаемых ради прибылей или ради упорядочения торговли. Англия не вступает в спор о представительстве, законодательстве и налогообложении. Англия вступает в спор о том, будет она или не будет владеть этими территориями[426].
События в Америке не терпели компромисса: в тот самый день, когда судебный комитет устроил обструкцию Франклину, кабинет министров принял решение о приведении колоний к повиновению или же, как представлялось некоторым, о восстановлении влияния парламента в Америке. Кабинет, поддерживавший эти меры, не претерпел больших изменений после того, как Норт сменил Графтона. Первый по-прежнему занимал посты канцлера и первого лорда казначейства, однако его уверенность в своих поступках не была непоколебимой. Норт отлично вел государственный корабль по спокойным водам, однако в бурном море ему не хватало решительности, а кроме того, в нем не было гнева и ярости, необходимых для принятия неотложных мер против американских самоуправцев. В то же время не было у него и воли остудить горячие головы, жаждавшие возмездия, так как Норт свято верил в верховную власть парламента, и эта вера в конце концов его же и разоружила. В 1772 году министром по делам американских колоний стал граф Дартмут, сводный брат Норта. Подобно последнему он придерживался умеренных взглядов в колониальных вопросах, но, так же как и Норт, был убежден в верховенстве парламента и совершенно не собирался ослаблять его власть. Среди членов кабинета выделялись три, говоря современным языком, «ястреба», которые требовали мер, не оставлявших ни малейшего сомнения в истинных намерениях метрополии. Это были граф Саффолк, секретарь Северного департамента, верный сторонник Гренвиля и человек выдающихся способностей, граф Гауэр, председатель Тайного совета, и граф Сандвич, первый лорд адмиралтейства, оба приверженцы Бедфорда. Из двух последних большей харизмой обладал Сандвич — политиком он являлся заурядным, но министром был исключительно толковым. Рокфорд и барон Эпсли не были заметными фигурами в кабинете, но оба поддерживали применение силы в колониях.
При такой расстановке сил решительные меры казались лишь вопросом времени. Прошел, тем не менее, целый месяц, прежде чем бюрократическая машина пришла в движение. В течение этого периода Дартмут рассматривал возможность ограничиться лишь наказанием лидеров мятежа. Сначала он получил определение генерального атторнея Тарлоу и генерального солиситора Уэддерберна о том, что бостонцы совершили акт государственной измены, а затем стал ждать доказательств, которые позволили бы привлечь их к суду. После того как Тарлоу и Уэддерберн целый месяц опрашивали свидетелей и размышляли над собранными материалами, они ответили (к раздражению Дартмута и короля), что доказательная база недостаточно сильна и начать судебное преследование зачинщиков бостонского мятежа невозможно[427]. Пока юристы рассматривали дело со своей точки зрения, кабинет министров решил закрыть порт Бостона для судов, а также перевести правительство колонии в более спокойное место. Хотя судебные инстанции санкционировали закрытие порта исполнительной властью, министры решили, что их прерогатив для такого вмешательства в дела колоний недостаточно и предложили принять решение парламенту. Тот не заставил себя долго ждать: Норт объявил о планах правительства 14 марта, а четыре дня спустя законопроект о бостонском порте уже был представлен в палату общин. В нем предполагалось закрыть гавань Бостона для всех торговых трансатлантических кораблей, за исключением некоторых каботажных судов, да и те могли под строгим контролем перевозить лишь продовольствие и топливо. Порт должен был оставаться закрытым, пока король вновь не откроет его своим указом, а таковое могло случиться только после того, как город возместит Ост-Индской компании весь ущерб, причиненный «Бостонским чаепитием»[428].
В истории палаты общин случались, конечно, дебаты и погорячее тех, что возникли при обсуждении законопроекта. Норт пояснил, что его целью является наказание бостонцев, возмещение убытков Ост-Индской компании и защита торговли в порту Бостона от разного рода мятежников и бандитов. Никто в общем-то не протестовал против таких богоугодных дел, разве только некто Даудсвелл возразил, что правительство рекомендует принимать меры, не выслушав бостонцев. Большинство членов парламента, однако, рассудили, что выслушали от бостонцев более чем достаточно, и даже те из них, кто всегда симпатизировал колониям, приветствовали принятие закона, как, например, Айзек Барр, который заявил: «Мне нравится этот закон, я принимаю его и одобряю за его умеренность»[429].
Умеренным был закон или нет, его принятие палатой общин прошло с неслыханной быстротой. Палата даже не потрудилась хотя бы формально проголосовать при втором чтении и тут же отклонила поправку Роуза Фуллера о наложении денежного штрафа на Бостон вместо закрытия порта. 25 марта законопроект прошел третье чтение и был направлен в палату лордов, где также был одобрен без проволочек. В конце месяца закон подписал король, и с 15 июня Бостон закрылся для любых видов торговли.
Бостонский портовый акт стал первым из пяти, которые в американской историографии носят название «Невыносимых законов». Остальные четыре акта парламент принял в течение следующих трех месяцев после него. Два первых — Массачусетский регулирующий акт (более известный как Массачусетский правительственный акт) и Акт о беспристрастном правосудии — вызвали более оживленные дебаты и некоторую оппозицию в парламенте, но все равно были приняты подавляющим большинством голосов. Массачусетский правительственный акт заключал в себе все предложения, которые ранее высказывались официальными лицами — сторонниками «самодержавной» власти парламента в американских колониях. Принять эти предложения означало пойти вразрез с королевской хартией, что было беспрецедентным шагом, обесценивавшим все прецеденты и хартии, вместе взятые. Говоря простым языком, этот акт превращал администрацию Массачусетса в марионетку Великобритании: палата колонии продолжает действовать как выборный орган, но совет назначается Короной; губернатор может по своему усмотрению назначать и увольнять большинство чиновников; городские собрания допустимы только с королевского разрешения; присяжные отбираются шерифами, а не землевладельцами. Естественно, данный акт серьезно ограничил местные права Массачусетса, тем более что вкупе с ним был принят и Акт о беспристрастном правосудии, еще больше урезавший права колоний: согласно этому закону, любой королевский чиновник, обвиняемый в тяжком преступлении в американских колониях, мог быть отправлен для проведения суда в другую колонию или в Англию[430].
Во время дебатов по этим законам Роуз Фуллер предложить отменить тауншендовскую пошлину на чай. Это предложение не было несвоевременным или нелепым, так как, по мысли Фуллера, новые принудительные акты не будут иметь эффекта, если эти пошлины останутся. Их стоит отменить, чтобы подсластить американцам пилюлю. Фуллер внес свое предложение 19 апреля, и Берк немедленно выступил с речью о налогообложении Америки. Речь эта является образцом остроумия, она умело вскрыла удручающие последствия попыток навести порядок в колониях, не применяя там ясную и разумную политику. По словам Берка, кабинет «выбрал «страусиную» тактику самоустранения от трудностей, в которые он с торжественной гордостью вверг страну». Однако и в этой речи обозначались пределы, до которых могла простираться симпатия друзей Америки к колониальной версии конституции. Так, в частности, Берк настаивал на том, чтобы поднять пошлину на чай, причем из соображений целесообразности, а не конституционного права. Акт об американских колониях закрепил право парламента «налагать на колонии любые обязательства», и от этой позиции не отступали даже те в Англии, кто желал Америке добра.
Король подписал оба закона 20 мая. Двумя неделями позже он одобрил законопроект о расквартировании войск — последнюю попытку принудить гражданские власти в Америке обеспечивать постой и довольствие регулярных английских отрядов. Квартирьерский акт 1765 года требовал от местных властей постройки казарм, на следующий год вступил в силу статут о размещении войск в постоялых дворах, тавернах и свободных помещениях. Новый Квартирьерский акт разрешал останавливаться на постой в частных домах. Акт был одобрен палатой общин без голосования и столь же легко прошел в палате лордов, хотя Четем выступил против него[431].
Все четыре закона носили карательный характер и имели целью привести колонии к послушанию. Квебекский акт, получивший силу закона в конце июня, такой цели не имел, но из-за времени его принятия и некоторых его положений он также причисляется к «Невыносимым законам», принятым парламентом в качестве реакции на «Бостонское чаепитие».
Хотя многие колонисты заклеймили позором закон о закрытии бостонского порта и лишение Массачусетса местного правления, значительная их часть весной 1774 года вполне терпимо отнеслась к «Невыносимым законам». Однако Сэм Адамс и бостонский корреспондентский комитет не могли предаваться благодушию, ибо они и были причиной наказания Бостона. Полное понимание реакционных мер парламента пришло со временем, однако новости о наиболее радикальном шаге — закрытии бостонского порта — достигли Массачусетса 10 мая и к концу месяца распространились по всем колониям. Адамс, впрочем, не стал ждать, пока весть об этом достигнет всех закоулков: он и его корреспондентский комитет предложили приостановить торговлю города с Великобританией и Британской Вест-Индией и обратились ко всем колониям сделать то же самое. Городское собрание одобрило такой шаг практически немедленно, но в этот момент себя проявили и другие умонастроения.
Последняя попытка запрета импорта окончилась обвинениями в умышленном нарушении закона, прозвучавшими во всех колониях. Обвинения Джона Мейна в адрес Джона Хэнкока и его сторонников в обмане возбудили подозрения в отношении бостонцев и вполне понятное желание коммерсантов делать деньги остудило их энтузиазм (у некоторых — довольно горячий) в отношении разрыва торговых связей. Даже купцы, увлеченные революционным течением и согласные прекратить торговлю, беспокоились, как бы не остаться в одиночестве — они хотели, чтобы их коллеги поступили точно так же, без надувательства и мошенничества. Но гарантировать такое единодушие уже вряд ли было возможным, особенно учитывая недавние события. Поэтому предприниматели в массе своей колебались, ожидая, пока об экономических санкциях в отношении Британии договорятся все колонии.
Такие настроения торговцев никак не обещали совместных действий. Колеблющиеся бостонцы, должно быть, воспрянули духом, когда 13 мая в город прибыл новый губернатор генерал Гейдж. Вскоре после этого группа торговцев выступила с предложением заплатить за уничтоженный во время «Бостонского чаепития» чай и поручила Томасу Хатчинсону, который отбывал в Англию в начале июня, передать это предложение Лондону. Разумеется, бостонский корреспондентский комитет не мог игнорировать такие шаги и несколько дней спустя предложил «Торжественную лигу и Ковенант» для всеобщего подписания. Под Ковенантом подразумевалось обязательство всех подписавших его прекратить всякую торговлю с Великобританией, отказ от закупки любых британских товаров начиная с 1 сентября, а также обязательство прекратить торговлю с теми, кто отказался подписать документ. Следующим шагом была мобилизация городского собрания: здесь радикалы вновь показали свои сильные дипломатические способности, так как 17 июня собрание проголосовало против возмещения ущерба за чай, а десять дней спустя одобрило «Торжественную лигу и Ковенант». Ни тот ни другой шаг не дались легко: купечество яростно сопротивлялось, и в городском собрании было внесено предложение о роспуске корреспондентского комитета. Предложение провалилось, но запугивающий эффект «Торжественной лиги» также не сработал: более ста предпринимателей подписали и опубликовали протест против этой Лиги и ее основателей — корреспондентского комитета[432].
Адамс и его соратники выиграли борьбу мнений, но победа эта получилась пирровой. Естественно, несколько городов Новой Англии поддержали запрет на импорт, а также несколько корреспондентских комитетов положительно ответили на просьбу Бостона о поддержке. За пределами Новой Англии раздавались обещания начать поставки продовольствия «голодающему Бостону» и осуждение «Невыносимых законов». Особенное впечатление произвела Виргиния, где собравшаяся в конце мая палата горожан заявила, что Бостон подвергся «вражескому вторжению», и постановила считать 1 июня, день закрытия бостонского порта, «днем поста, смирения и молитвы о господнем посредничестве, дабы избежать ужасного бедствия, угрожающего попранием наших гражданских прав, и гражданской войны…». Должно быть, объявление о постном дне удовлетворило пуританский Бостон, где соблюдение таких дней имело освященную десятилетиями традицию. Апелляция к таким материям имела целью пробудить осознание угрозы свободам, как это было перед Гражданской войной в Англии. Джефферсон приписывал эту заслугу себе и нескольким другим виргинцам, таким как Патрик Генри и Ричард Генри Ли. Эти деятели, вполне осознававшие свою удаль, составили резолюцию, основанную на терминах и лексиконе времен Пуританской революции, лишь адаптировав ее для современного читателя. Вторичная, наспех, хотя и не без дерзости составленная резолюция эта, призывавшая к посту и молитве, стала бальзамом на душу для стариков в палате горожан, которые моментально одобрили ее. Губернатор колонии лорд Данмор отреагировал так, как власти обычно в таких случаях и реагировали, то есть распустил палату[433].
Из других колоний также доносились отклики (хотя и не столь экспрессивные) о солидарности с Бостоном. В этих осторожных декларациях проглядывает противостояние между негоциантами и народными трибунами. Основным вопросом, по которому возникали разногласия, была реакция на Бостонский портовый акт. Каждая из «сторон» имела большой разброс мнений, но большинство соглашалось с бостонцами, что те страдают за «общее дело», что свободы Бостона суть свободы всех и каждого и если парламент подавит Бостон, то потерять свободы могут все. Однако принятие этих постулатов не позволяло выработать консолидированные меры. Призыв бостонцев к прекращению всякой торговли с Британией вызвал открытую оппозицию почти у всех групп коммерсантов, мало того, даже в «простом народе» многие группы выражали скепсис, как, например, мастеровые Нью-Йорка. Многие торговцы, да и не только они, хорошо помнили, как без следа сошли на нет сходные призывы к запрету импорта из Англии четыре года назад. В 1770 году коммерсанты из отдельных городов оказались не в силах противостоять соблазну получения больших барышей, так как конкуренция была практически уничтожена. В этом обвиняли как раз бостонских дельцов, вот почему к любому призыву из Бостона после этого относились с некоторым подозрением. К тому же бостонские коммерсанты не доверяли торговцам соседнего Род-Айленда, такие же взаимные подозрения отличали Нью-Йорк и Филадельфию[434].
Вот почему поразительным было то, что в такой обстановке недоверия и подозрительности предложение о созыве Континентального конгресса прошло на ура. Причины этого достаточно ясны. Некоторые купцы, ощущавшие себя обманутыми в 1770 году, сохраняли веру в возможность некоего массового движения, которое объединит таких же, как они, людей всех колоний. По их мнению, если обязательства и наказание за их нарушение прописаны ясно, то ответные экономические меры будут иметь шанс на успех. Другие коммерсанты (возможно, их было меньше) рассчитывали на общем собрании предотвратить любые совместные действия, но даже эти последние, по всей видимости, рассматривали действия парламента как реальную угрозу и политическим свободам, и деловым отношениям. Как и прежде, вопрос стоял о том, как реагировать, а не реагировать ли вообще.
Пока бостонские активисты строили заговорщицкие планы, и то тут то там вспыхивали разнообразные споры, колониальные легислатуры и неофициальные органы начали мало-помалу действовать, прорываясь сквозь череду дебатов. Одной из первых на сцену вышла нижняя палата Коннектикута: уже в начале июня она отдала распоряжение корреспондентскому комитету провинции выбрать делегатов на первый Континентальный конгресс. Менее чем через две недели делегатов выдвинула генеральная ассамблея Род-Айленда. В пяти других колониях — Мэриленде, Нью-Гэмпшире, Нью-Джерси, Делавэре и Северной Каролине — стихийно прошли провинциальные ассамблеи — чрезвычайные органы, заменившие легислатуры, распущенные миролюбивыми губернаторами. Подобный орган в Виргинии назывался конвентом — он выдвинул делегатов в августе; местные комитеты сделали свой выбор в Нью-Йорке, а в Южной Каролине палата общин местной ассамблеи ратифицировала выбор жителей. Джорджия, в том же 1774 году смертельно напуганная восстанием индейцев-криков на своих северных границах, решила не посылать делегатов, чтобы не лишиться защиты британской армии. Бостон был далеко, а индейцы совсем рядом: близкая опасность если и не возродила лоялизм в Джорджии, то, во всяком случае, приглушила патриотические чувства[435].
Локальные споры и конфликты касательно способов реакции на «Невыносимые законы» оказались чрезвычайно важны и повлияли на ход самого конгресса, однако и переоценивать их тоже не стоит.
Факт остается фактом: Континентальный конгресс состоялся и продемонстрировал способность принимать ключевые для будущего целой страны решения. Не в последнюю очередь это произошло потому, что общие ценности и чаяния его делегатов оказались превыше разногласий, которые озвучивались раньше.
К моменту первого заседания конгресса, 5 сентября 1774 года, большинство американцев стояло на том, что парламент не имеет полномочий облагать колонии налогом. Такой постулат был выдвинут еще добрых десять лет назад, и поддержка его стала практически единодушной задолго до того, как закончился кризис, сопровождавший Акт о гербовом сборе. В то время почти никто публично не ставил под сомнение правомочность требования парламента регулировать ключевые вопросы в колониях как в части империи. Спустя несколько лет, однако, такое требование вызвало определенный протест, прежде всего литераторов. Разумеется, сам парламент невольно способствовал появлению такой оппозиции, ратифицировав в припадке коллективного безумия законы Тауншенда, не восприняв всерьез доводы колонистов, у которых фактически отбирали имущество без их на то согласия.
К ниспровержению верховенства парламента приходили постепенно: через дискуссии о полномочиях представительных органов или же рассуждения о природе империй. «Природа и пределы парламентской власти» Уильяма Хика служит ярким примером — автор сосредотачивается на акте делегирования как основе законодательной власти. Каким образом, задавался вопросом Хик, колонии, не представленные в парламенте, передали ему власть над собой? Разумеется, такой передачи никогда не было, и решения парламента являют собой не что иное, как «насилие и произвол». Джеймс Уилсон являлся сторонником другой теории: он считал, что граждане колоний должны быть подданными непосредственно короля, а указы парламента, по мнению Уилсона, просто-напросто не имеют юридической силы, так как члены колониальной империи фактически независимы друг от друга и их объединяет только королевская власть[436].
Полномочия монарха, впрочем, также ограничивались в постулатах политической программы колонистов, опубликованной накануне конгресса. Во время споров, сопровождавших Акт о гербовом сборе, король оказался в тени, и все проклятия американцев достались парламенту и кабинету. В осторожных рассуждениях он представал невольным заложником действий дурных министров, человеком мудрым, справедливым, но которому мешают разглядеть интересы своих подданных. Такое деликатное, но не лишенное иронии отношение к монарху в общем-то прослеживается и в публицистике 1774 года, однако было и одно отличие. Охваченные праведным гневом, порожденным «Невыносимыми законами», американцы не стеснялись упрекать лично короля в недостойном управлении и угнетении колоний. В то же время они еще не решались впрямую сказать, что Георг III был воплощением зла — скорее он «совершал ошибки». Молодой Томас Джефферсон указывал в своем «Общем обзоре прав Британской Америки», что «его величество не имеет права высаживать на наши берега ни одного вооруженного человека». Однако «его величество… совершенно явно подчинил гражданскую власть военной», для того чтобы усилить «деспотические меры», применяемые в Англии еще со времен норманнского завоевания и распространившееся в колониях после их основания. Худшей из форм этого самоуправства было, согласно Джефферсону, притязание короны на все земли в Англии и Америке, то есть, по сути, разновидность феодального землевладения и связанных с ним поборов. Были ли такие меры справедливы для Англии или нет — неважно, ибо в Америке, утверждал Джефферсон, им места нет: «Америка не завоевывалась Вильгельмом Норманнским, и ее земли не подчинялись ни ему, ни кому-либо из его преемников». Наоборот, колонии основывались свободными людьми, реализовавшими свое естественное право на эмиграцию из Британии, страны, в которой они жили не по своему выбору, а лишь по воле случая». Колонии управлялись законами и постановлениями, которые их основатели считали «больше всего содействующими… счастью народа»[437].
Наиболее ярко взгляды Джефферсона на природу империи проявились в следующем постулате: колонии не находятся в юрисдикции парламента — он узурпировал это право. С другой стороны, король имеет власть над Америкой, но власть весьма ограниченную. Короли, по мнению Джефферсона, «суть слуги, а не владыки народа». Такая выспренняя фраза была характерна для Джефферсона, и она очень хорошо показывает, какого характера идеи исповедовал он и его единомышленники. Власть короля обуздана законами: король — одна из сторон договора, и управляет он сообразно ограничениям и установлениям такового. Империя состоит из практически независимых субъектов, связанных лишь общими законами, принятыми всеми субъектами.
Такой взгляд на империю не мог скрыть проблему соблюдения единства интересов всех ее членов, а также разрешить вопрос, кто должен выступать третейским судьей и посредником, если интерпретации государственного договора будут разниться. Обычным способом решения таких вопросов была передача полномочий парламенту как надзорному органу. Когда открывался первый Континентальный конгресс, многие американцы по-прежнему были убеждены, что такие вопросы находятся в ведении парламента. Одним из таких американцев был Джонатан Буше, популярный англиканский священник из Виргинии, опубликовавший свои взгляды в «Письме виргинца членам конгресса» — многословной, но сильно написанной прокламации, где говорилось о контроле парламента и подчинении колоний. Аргументы Буше частично строились на отрицании реалий последних десяти лет. В мире, утверждал он, существует «Британское сообщество», и колонии составляют лишь небольшую его часть. Представленное в парламенте большинство управляет империей, а колонии подчиняются этому большинству, подобно тому как часть обязана своим существованием целому[438].
Однако в 1774 году у Буше было немного шансов убедить соотечественников. Он не только указывал на незыблемость власти парламента — язык, которым он выражал свои мысли, мог привести среднего американца в ярость. Дело свободы, по словам Буше, всегда привлекало «мошенников» и «шарлатанов от политики», «негодяев от патриотизма», которые спекулировали на «доверчивости благонамеренного, обманутого ими большинства».
Обманывалось это большинство или нет, ему явно не по душе было сравнение с «упрямыми детьми, отказывающимися есть, когда они голодны, назло своей терпеливой матери». Сходными метафорами пользовался и Томас Брэдбери Чендлер, написавший «Американского вопрошателя» три дня спустя после начала конгресса. Одним из «вопросов» Чендлера было: «Не должны ли низшие всегда проявлять определенную степень уважения к высшим, особенно если это касается детей и родителей?» Чендлер, как и Буше, видел в Акте о верховенстве 1766 года суть отношения колоний к парламенту — они должны быть связаны с парламентом «во всех возможных случаях»[439].
Эта цитата из Акта о верховенстве по-прежнему очень раздражала американцев. Джон Хэнкок вспомнил ее в марте в речи, которую произнес в Олд-Саут-Митинг-хаусе, посвятив ее памяти жертв «Бостонской бойни». Требование Великобритании обложить налогами колонии без их согласия было одним из «безумных притязаний» метрополии, настолько безумным, что для подавления протеста колонистов были посланы вооруженные формирования. Хэнкок произнес свою речь еще до того, как оформилась идея созыва Континентального конгресса. К лету, когда эта идея получила реальные очертания, а коварные планы британской короны стали более очевидными, многие американцы отреагировали еще жестче. Эта реакция сводилась к следующему: парламент не имеет властных полномочий в Америке, однако исходя из соображений целесообразности, порожденной сложной природой империи, может нести некую надзорную функцию. Он может регулировать торговые отношения империи, всегда помня о необходимости согласия колоний с принципами регулирования. Но он не может облагать налогами колонии или еще каким-либо образом вмешиваться в их внутреннее самоуправление.
Такие уступки тонули в обличительных залпах, которые выпускали по британскому правительству литераторы и проповедники. Главная тема эссе и проповедей летом 1774 года была ясна: «Невыносимые законы» не оставляют сомнений в том, что британское правительство намерено уничтожить американские свободы. Как писал некий не указавший своего имени житель Нью-Йорка, «британское “министерство” склоняется к установлению неконтролируемой власти парламента над собственностью американцев»[440]. Уильям Генри Дрейтон из Южной Каролины указывал, что речь уже не идет о неправомерных налогах — вопрос стоит ребром: имеет ли Британия «законное право на деспотизм в Америке»? По всей стране колонисты делали весьма мрачные заключения[441].
Континентальный конгресс мог послужить средством, восстанавливающим в какой-то мере права американцев, но в общей массе те были настроены пессимистично. Парламент и британские министры рисовались в неизменно черных красках, и вера в лучшее никак не появлялась, однако что-то предпринять было необходимо. Некоторые американцы выступали за тотальный запрет торговли, включая эмбарго на экспорт товаров в Англию. Другие призывали к мобилизации населения, и по крайней мере один пастор в своих проповедях воззвал к «справедливой войне»[442]. При виде такого полемического ража и призывов к переменам наблюдателя не покидало ощущение, что американцы противостоят злу и моральному разложению, которые грозят затопить берега Америки, если не защитить страну и народ. Истоки такого убеждения глубоко укоренены в протестантской культуре, особенно вера в то, что большинство конфликтов являет собой столкновение добра и зла, праведности и греха. Согласно такой интерпретации, самоуправление зиждется на добродетели, праведности, и в данном конфликте американцы противостоят правительству, которое, как не забыл упомянуть Джон Хэнкок, не является «праведным». Доказательства присутствия зла были повсюду: в британских солдатах, посланных в Америку, о которых Джозайя Квинси говорил: «Армия являла собой сплав самого отвратительного распутства с самой позорной трусостью» среди низших чинов и «надменной кичливости с прожиганием жизни» — среди высших. Доказательством служил и Квебекский акт, с помощью которого, по словам Эбенезера Болдуина, «утверждался папизм», и это будущее, безусловно, ждало и тринадцать английских колоний. Зло и моральное разложение проявлялись и в защите «гарпий и кровопийц» из таможенной службы, гарантированной Актом о беспристрастном правосудии[443].
Все эти выводы, подкрепленные несомненной аморальностью и греховностью Массачусетского правительственного акта и Бостонского портового акта, и вправду воплощавших враждебные действия Британии против Америки, перепевали старые песни на новый лад. Также они эксплуатировали знакомые речевые обороты и взывали к коренным ценностям американцев. Отличие обстановки в 1774 году состояло в атмосфере практически полной безнадежности, пронизывавшей все слои общества, леденящего душу чувства, что все пропало, что ничто не может образумить Лондон и вернуть англо-американским отношениям дух добра и свободы, как ранее. Однако наряду с этим вырисовывался и рецепт борьбы: доблесть и самоотречение помогут американцам освободиться от липких пут разложения, решительное «Нет!» продажным чиновникам и английским войскам сохранит в целости государственные институты, а принципиальная защита права на самоуправление единственная дает надежду на то, что свободу удастся отстоять.
Горечь, столь явно пропитавшая страницы очерков и памфлетов летом 1774 года, не выплеснулась сразу на первых заседаниях Континентального конгресса. Делегаты, съезжавшиеся в Филадельфию в конце августа и начале сентября, чувствовали огромный душевный подъем, а также гордость и даже своего рода священный трепет в предвкушении того, что им предстояло сделать, но у них не было враждебности по отношению к Англии. Делегаты от Массачусетса Джон и Сэм Адамсы испытывали другие чувства, но сдерживали свой гнев. Они и их коллеги Роберт Трит Пэйн и Томас Кушинг были прозорливыми людьми, собиравшимися служить интересам Массачусетса и Америки, не выпячивая свое «я».
Впрочем, Джону Адамсу с трудом удавалось сдерживать свой гнев, равно как и держаться на заднем плане. Он был очень вспыльчивым и импульсивным человеком, открытым и честолюбивым; он жаждал признания мира, но у мира чаще были припасены для него шипы, нежели розы. Историки часто сравнивают Джона Адамса с Томасом Джефферсоном, человеком, которым Адамс восхищался (за исключением одного непростого периода их жизни) и которому в старости изливал душу. Джефферсон всегда имел умиротворенное выражение лица, которое Адамсу с его постоянными тревогами не удавалось принять даже на мгновение. Джефферсон был вежлив, Адамс же грубоват, хотя и без всякой пошлости. Ему недоставало гибкости Джефферсона, но его ум был столь же остр и глубок. И во всяком случае, в двух областях — истории религии и истории политики — его познания превосходили познания Джефферсона.
Джон Адамс не рассматривал жизнь как путь к спасению, однако он не был свободен от привычек и инстинктов своих предков-пуритан. В особенности он любил созидать и завершать начатое, в частности в общественной жизни. Он страстно желал признания, однако не сделал бы ничего единственно из-за жажды славы. Его поведение диктовалось моральным кодексом его культуры, кодексом, во многом остававшимся пуританским. Да, он уважал честь, богатство и ученость, но твердо верил в то, что набожность и добродетель — материи более важные.
Даже интерес Адамса к общественной жизни был тесно связан с пуританскими ценностями, оказывавшими на него существенное влияние. Первые заметки, опубликованные им в юности, были направлены против питейных заведений. Его нападки на таверны отражали традиционные протестантские установки: бережливость превыше всего, а время и талант нельзя растрачивать попусту. Увеселительные заведения вгоняют людей в долги, отвлекают их от работы и представляют собой злачные места, где жизнь проходит зря.
Оппозиция Акту о гербовом сборе и последующим мерам британцев стала для Адамса такой же естественной, как и критика им аморальности таверн. Политические проблемы 1760–1770-х годов не воспринимались просто как вопросы законодательства, справедливости или конституционного права — они были скорее вопросами морали. Англичане представляли собой угрозу, поскольку они были не только могущественны, но и порочны. Им следовало сопротивляться изо всех сил, так как если этого не делать, добродетельная, набожная и свободная Америка погибнет. Именно эти убеждения и обусловили поведение Адамса во время революции.
Несмотря на болезненное внимание к общественной жизни, на свою нелюбовь к британцам, на свои тревоги и страхи, Адамс, прибыв на конгресс, ощущал себя счастливым человеком. Он любил и был любим Абигейл Смит-Адамс, с которой вступил в брак в 1764 году. У Абигейл доставало ума и пылкости, чтобы соответствовать супругу, и накануне революции его поражала зрелость ее суждений, которой сам Адамс не мог достичь долгие годы. Она была моложе его на девять лет, ее отцом был состоятельный проповедник из Уэймута, деревни рядом с родиной Адамса — городком Брейнтри.
Адамс родился в 1735 году в семье фермера Джона Адамса-старшего и Сюзанны Бойлстон. Бойдстоны занимали более высокое социальное положение, чем Адамсы, и были гораздо богаче их. Однако у маленького Джона было счастливое детство, он учился в школе и Гарвардском колледже, два года изучал право и начал адвокатскую практику в Саффолке в 1758 году. К моменту открытия Континентального конгресса он был уже опытным юристом, а кроме того занимал небольшие должности в Брейнтри, пока в 1766 году не получил важный пост члена городского управления. После своего переезда в Бостон два года спустя Адамс стал играть гораздо более важную роль в провинциальной политической жизни. В 1770 году он попал в законодательное собрание Массачусетса, и в этом же году он защищал капитана Престона и британских солдат по делу о «Бостонской бойне». После этого он стал заметной фигурой в Массачусетсе, и хотя признание земляков ему всегда казалось недостаточным, граждане колонии относились к нему с большим уважением.
Прочие делегаты конгресса, с которыми Джон Адамс и его кузен Сэмюэль познакомились в зале заседаний, немногим уступали им по способностям, а некоторые добились едва ли не большего признания, чем Адамсы.
Особенно поразили своих коллег представители Виргинии. Они выглядели настоящими джентльменами, превосходно держались в обществе и были последовательны в своих взглядах. Даже Джон Адамс, при всем своем невероятном самомнении, считал их «самыми одухотворенными и разумными из всех». Ричарда Генри Ли он назвал «совершенным», Пейтона Рэндольфа — «прекрасно выглядящим», а Ричарда Бленда — «исполненным учености». Другие делегаты вполне разделяли его мнение. Сайлесу Дину из Коннектикута Рэндольф казался «аристократом», а Джордж Вашингтон, хотя и «обладал тяжелым взглядом», выглядел «очень молодо, располагал к себе выражением лица и выправкой военного». Уже к тому времени Вашингтон был чем-то вроде легенды из-за своих подвигов на американском фронте во время Семилетней войны. Во время конгресса его репутация только выросла, так как до делегатов дошли слухи, что «услышав о портовом билле, Вашингтон предложил за свой счет мобилизовать и вооружить тысячу человек и, встав во главе этого отряда, отправиться на защиту своей страны, возникни такая необходимость». По свидетельству Дина, состояние Вашингтона «как раз позволяло сформировать такой отряд». Делегация виргинцев удостоилась похвалы от Цезаря Родни из Делавэра, заявившего, что «всегда хочется, чтобы было побольше таких дельных и славных джентльменов»[444].
Восемнадцатый век был эпохой блестящих ораторов, и виргинцы сполна оправдывали ожидания публики. Дин не скупился на восторженные эпитеты, описывая личность Патрика Генри («Самый совершенный оратор из всех, кого я когда-либо слышал!»), и признавал, что просто не может передать «музыку» голоса Генри «или изысканность и вместе с тем естественность его поведения и манер». Ричард Генри Ли снискал на конгрессе лавры самого красноречивого оратора: и Дин, и Джон Адамс называли его «Цицероном» и «Демосфеном нашей эпохи».
Не только виргинцы привлекали внимание — коллеги воздавали должное способностям и поведению практически каждого делегата. Так, Джон Адамс писал своей Абигейл: «Великодушие и дух патриотизма, который я вижу здесь, заставляет меня краснеть за то отвратительное и корыстолюбивое людское стадо, что я вижу в моей провинции»[445]. Похвалы Адамса в адрес участников конгресса абсолютно естественны. Помимо виргинцев, там присутствовали Джон Дикинсон и Джозеф Гэллоуэй из Пенсильвании — оба были превосходными людьми; Джеймс Дуэйн и Джон Джей из Нью-Йорка, чьи таланты были очевидными уже тогда. Самюэль Чейз из Мэриленда, Кристофер Гадсден, Эдвард и Джон Рутледжи от Южной Каролины, может быть, обладали более умеренными способностями, но, безусловно, были замечательны каждый по-своему. Более того, все эти люди собрались на совершенно из ряда вон выходящее мероприятие, где не было места мелким заботам «корыстолюбивого стада», заставлявшего краснеть Джона Адамса. Наконец, ни один из них не был равнодушным: они не думали о том, как обратить свое положение к личной выгоде, но, напротив, были крайне озабочены тем, чтобы защитить местные (а равно и континентальные) интересы.
Также не забывали они и запускать в действие привычные политические механизмы. Оба Адамса отлично осознавали, что сами они и их соратники из Массачусетса являются объектами как симпатий, так и подозрений и поэтому позаботились о том, чтобы до поры до времени вести себя скромно. В первые дни своего пребывания в Филадельфии Адамсы были несколько смущены тем, что им пришлось защищать религиозные власти Массачусетса от обвинений в преследовании баптистов, но даже такой конфуз не заставил их снять маски новичков в политике. Однако за кулисами зала заседаний они плели интриги и строили планы как у себя дома. «Мы были вынуждены держаться в тени, но держать руку на пульсе событий и внимательно относиться к слухам», — сообщал Джон Адамс и добавлял, что им приходилось использовать других лиц, чтобы «высказывать наши мысли, планы и желания»[446].
Эти «мысли, планы и желания» в полном объеме неизвестны. Очевидно, что среди них присутствовало убеждение в том, что всякую торговлю колоний с Англией следует прекратить до отмены «Невыносимых законов», а также, вполне возможно, надежда на то, что конгресс призовет колонии готовиться к войне с метрополией, если парламент не пойдет на уступки. Такому «желанию» вряд ли суждено было стать резолюцией конгресса: большинство его делегатов выступали за экономические санкции, и хотя существовали расхождения в точном определении его условий, за исключением некоторых горячих голов наподобие Кристофера Гадсдена, предложившего напасть на британский гарнизон в Бостоне, никто не желал начала войны. Такое нежелание проистекало не из-за стремления остаться в лоне империи, а просто из-за страха потерпеть поражение[447].
Вероятность войны, по всей видимости, не обсуждалась во время официальных заседаний, но, скорее всего, была темой разговоров на обедах и вечерах, устраивавшихся для делегатов ежедневно. На таких мероприятиях решались многие вопросы: выбор Карпентер-холла как места проведения конгресса вместо предлагавшегося Джозефом Гэллоуэем, спикером пенсильванской ассамблеи, здания легислатуры; выбор Пейтона Рэндольфа председателем конгресса, кандидатуру которого предложили представители Массачусетса и делегаты южных колоний. Там же секретарем конгресса был назначен Чарльз Томсон, хотя он и не был его делегатом. Вопрос о том, давать ли каждой колонии один голос или распределять голоса пропорционально численности населения, вне сомнения, поднимался и за кулисами, но его решение потребовало открытого обсуждения на официальном заседании. Окончательный вердикт «одна колония — один голос» существенно способствовал сохранению единства колоний, сильно отличавшихся по числу жителей[448].
Официальная сессия конгресса началась 5 сентября. С этого дня и до 26 октября, когда конгресс завершил работу, делегаты решали два основных вопроса: каковы основы прав американцев и как их надлежит защищать? Оба вопроса были переданы в соответствующий комитет, который незамедлительно начал их обсуждение, причем оказалось, что консенсус найти не так-то легко. В дискуссии об основах прав американцев, серьезной и содержательной, одна из сторон защищала любопытную точку зрения, как бы предполагающую, что за последние десять лет в отношениях Британии и ее колоний не произошло ничего нового. Ее представляли Джеймс Дуэйн, Джон Рутледж и Джозеф Гэллоуэй: все трое отказывались считать, что притязания колонистов основываются на законах природы. Гэллоуэй не желал принимать на веру любую из частей конституционной аргументации колонистов, утверждая, что «я так и не смог найти права американцев в различиях между налогообложением и законодательством, между законами о доходах и законами о торговле. Я искал наши права в законах природы, но смог найти их не в первобытном состоянии, а в состоянии политического общества». Политическое общество для Гэллоуэя было определено конституцией Великобритании, общим правом и колониальными хартиями, а никак не законами природы. Гэллоуэй, очевидно, испытывал неприязнь к «законам природы», опасаясь, что такая размытая платформа может привести к независимости. Видя, однако, что делегаты конгресса настроены отвергнуть все проявления власти парламента, и желая не допустить торжества более экстремальных воззрений, он провозгласил, что все права колонистов можно свести к одному: «Освобождение от всех законов, принятых британским парламентом после эмиграции наших предков»[449].
Впрочем, никто не воспринял эту формулировку всерьез, да и сам Гэллоуэй, вполне возможно, не верил в свои слова. Большинство делегатов не видели никакого противоречия в том, что права колонистов покоятся, по выражению Ричарда Генри Ли, «на четверояком основании: законах природы, британской конституции, хартиях и обычае». «Самое широкое основание — законы природы» предлагают наибольшую защиту колонистам, и Ли имел в виду, что колонистам может потребоваться такая защита против дальнейших посягательств. Джей, Уильям Ливингстон и Роджер Шерман придерживались, к вящей радости конгресса, того же мнения, и на следующий день после начала дебатов комитет пришел к выводу, что права колонистов основаны на законах природы, британской конституции и колониальных хартиях.
Превращение такого заключения в Декларацию о правах было поручено особому подкомитету, а основной комитет сосредоточился на вопросе о том, какие практические меры необходимо принять в ответ на «Невыносимые законы». Дебаты по этому вопросу продолжались остаток сентября и почти весь октябрь, до самороспуска конгресса.
Начались они с неразберихи, так как вопросы о запрете импорта, экспорта и потребления товаров из Британии поднимались наспех и без всякого порядка в конце сентября. Делегация Массачусетса устами Томаса Кушинга и братьев Адамс заявила, что их устроит только немедленное прекращение всяких торговых отношений с Великобританией. Вот здесь-то и произошел первый конфликт интересов, когда виргинцы, до тех пор столь преданные общему делу, сообщили, что приехали в Филадельфию с наказом не соглашаться с тотальным запретом экспорта до 10 августа 1775 года, когда, по их расчетам, виргинский табак, выращенный в 1774 году, будет собран, высушен и отправлен на продажу. Делегаты от Южной Каролины также имели свои соображения насчет запрета экспорта, рассчитывая добиться исключения для риса и индиго, шедших на британские рынки. Противодействие виргинцев вступлению в действие эмбарго до августа 1775 года усилило решимость каролинцев образовать с ними единый блок[450].
Однако худшие из опасений южан начинали сбываться, так как конгресс все же проголосовал за запрет импорта, причем значительным большинством, и постановил, что ввоз любых товаров из Британии и Ирландии должен быть прекращен с 1 декабря текущего года. Теперь можно было вернуться к вопросу о запрете экспорта в метрополию. Делегаты готовились к дискуссии, а между тем Джозеф Гэллоуэй предложил разрешить конфликт с Англией не принудительными экономическими мерами, такими как запрет экспорта, а конституционным путем, учредив колониальный парламент, члены которого избирались бы легислатурами. Такой «большой совет» мог бы рассматривать совместно с британским парламентом законопроекты, касающиеся совместных интересов Британии и колоний, например в сфере торговли. Чтобы такие законопроекты приняли силу закона, они нуждались в одобрении обоими «парламентами», а вопросы исключительно местного значения следовало бы отдать на откуп легислатурам[451].
У плана Гэллоуэя была простая логика, основанная на постулате, по-прежнему широко популярном как в Британии, так и в Америке: «В каждом государстве, патриархальном, монархическом, аристократическом или демократическом, должен действовать верховный законодательный орган». Гэллоуэй представил свой проект со всей присущей ему убедительностью, и Джеймс Дуэйн, Джон Джей и Эдвард Рутледж проголосовали за него, причем последний заявил, что находит этот проект «практически совершенным». Однако другие поставили его совершенство под сомнение. Например, Патрик Генри полагал, что принятие плана Гэллоуэя «освободит наши колонии от власти погрязшей в грехе палаты общин, но передаст их в руки американского парламента, который может быть подкуплен этой нацией, открыто возвещающей миру, что подкуп является частью ее системы управления». Возможность превращения американского парламента в коррупционный орган наподобие английского тревожила и других делегатов, однако еще большие сомнения план Гэллоуэя вызывал в качестве средства для разрешения кризиса. Ричард Генри Ли предпринял маневр, который испокон веку предпринимали депутаты, находившиеся в щекотливом положении: он настаивал на том, что ему перед принятием решения требуется посоветоваться со своими избирателями. Конгресс отложил рассмотрение этого проекта на более поздний срок, однако перевес был небольшим: шесть голосов «за» против пяти[452]. Гэллоуэя и его консервативно настроенных сторонников удалось нейтрализовать, и конгресс учредил сразу несколько комитетов для того, чтобы скорее завершить работу. Работа предстояла очень сложная, в частности, необходимо было запустить механизм вступления в действие соглашения о запрете импорта, экспорта и потребления британских товаров. Кроме того, нужно было разрешить вопрос о правах колонистов, дискуссии по которому длились с сентября до того момента, когда уже практически все делегаты валились с ног от усталости. Наиболее осмотрительные из них предложили подать петицию королю, где содержалась бы просьба загладить обиды, нанесенные жителям колоний, а также направить подобную петицию и народу Великобритании. Для составления таких петиций также были назначены соответствующие комитеты.
В первые дни октября, пока постоянные комитеты занимались настоящей работой, остальные делегаты не сидели сложа руки. Каждый из них чувствовал необходимость завершить начатое, и чувство это активно подпитывали вести об изменении политической ситуации. Делегация Массачусетса распространяла слухи, доносившиеся из Бостона, о лишениях, которые продолжает испытывать город. В Филадельфию 6 октября прибыл Пол Ревир с письмом от бостонского корреспондентского комитета и «Саффолкской резолюцией».
«Саффолкская резолюция», написанная соратником Сэмюэля Адамса доктором Джозефом Уорреном и одобренная советом округа Саффолк 9 сентября являла собой образчик риторики, слишком оригинальной даже по меркам эпохи, когда к оригинальности стиля привыкали очень быстро. В ее преамбуле составители даже не остановились на том, чтобы назвать «Невыносимые законы» неконституционными: они использовали слово «кровавые». Именно это побуждало к неповиновению: пока эти законы не будут отменены, жители Массачусетса будут оставлять себе налоги, ранее взимавшиеся Короной, а также прекратят любую торговлю с Великобританией, Ирландией и Вест-Индией, перестанут потреблять «британские товары и изделия» и начнут готовиться к войне.
Помимо этого в письме, доставленном Ревиром, содержалась просьба к Континентальному конгрессу посоветовать, как поступать жителям Бостона: британская армия укрепляла город, и, в связи с приостановкой деятельности легислатуры, требовалась помощь, а по сути дела, предлагалось возглавить сопротивление. Жители Бостона могли как покинуть город, так и остаться в нем, но на любое их действие нужна была санкция конгресса[453].
Не вполне ясно, какой именно ответ от делегатов конгресса рассчитывали получить лидеры мятежного города. На деле же они получили компромиссную, «мягкую» резолюцию, клеймившую тех, кто принял новые должности согласно Массачусетскому правительственному акту. Кроме того, резолюция гласила, что если для исполнения «Невыносимых законов» будет применена сила, то «вся Америка должна поддержать Бостон в его борьбе»[454]. Прежде чем дойти до этой резолюции, были внесены предложения оставить Массачусетс наедине со своими проблемами (благородный Гэллоуэй) и собрать ополчение и атаковать британцев, прежде чем к тем придет подкрепление (неистовый Гадсден). Помимо этих крайностей, прозвучало и предложение Ричарда Генри Ли эвакуировать город, которое в создавшейся ситуации было едва ли не самым разумным, но и оно было отвергнуто.
Три дня спустя после того как проблема Бостона была положена «под сукно», 14 октября, делегаты конгресса продемонстрировали, что все же могут о чем-то договориться, а именно о Декларации прав. Права колоний занимали все внимание их представителей едва ли не с первого заседания, и сейчас было принято заявление о том, что права эти базируются на законах природы, британской конституции и колониальных хартиях. В основе этих «трех китов» лежал, конечно же, компромисс, но сама декларация не была пустопорожним документом. Новостью она, впрочем, тоже не являлась: права, о которых она говорила, составляли суть уклада Америки вот уже почти десять лет. Декларация не оставляла сомнений в том, что колонии не собираются отказываться от права суверенного налогообложения и самоуправления. Они не были представлены в «Британском парламенте» и «исходя из внутренних и внешних обстоятельств не могут» быть представлены и впредь[455].
Этот пункт декларации получил широкую поддержку среди делегатов. Чуть меньшую, но все равно существенную поддержку получил параграф о том, что колонии «с удовольствием соглашаются» с необходимостью «соблюдать взаимные интересы обеих стран» в вопросах регулировании «нашей внешней торговли». Эта часть декларации знаменовала собой триумф Адамсов, Ричарда Генри Ли и их сторонников, стоявших за полный отказ от всех притязаний парламента на управление Америкой. Оставшиеся пункты состояли в том, что колонии признают свою преданность Короне, но не признают «парламентские акты», нарушающие их права. А чтобы не было никаких сомнений в этом, делегаты подробно перечислили все «нарушения и неправомерные законы», изданные парламентом.
Во время работы над декларацией делегаты также разработали механизмы функционирования законов о запрете импорта, экспорта и потребления британских товаров. Почти сразу же они столкнулись с серьезными трудностями. Делегация Южной Каролины дала открыто понять, насколько тесно их голоса связаны с кошельками тамошних плантаторов. Каролинцы сообщили остальным делегатам, что пока рис и индиго не исключат из перечня товаров, подлежащих к запрету на экспорт, они не подпишут «Ассоциацию», как отныне стали называть документ об ограничениях торговли. Такой демарш вызвал протесты, но после того как каролинцы согласились пожертвовать индиго, конгресс пошел им навстречу[456].
«Ассоциация» гарантировала, что запрет на импорт британских товаров вступит в силу с 1 декабря; запрет на потребление чая Ост-Индской компании — в день подписания; к вопросу о запрете на экспорт товаров в Британию было решено вернуться после 10 сентября 1775 года, если необходимость в нем будет существовать. Все понимали, что эти заявления будут носить сугубо декларативный характер, если не обеспечить их действие. Для этого конгресс призвал к созданию «в каждом округе, городе и поселении» комитетов, состоящих из лиц, пользующихся правом выбора представителей в легислатуры. Эти комитеты, будут «продавливать» «Ассоциацию» подобно тому, как в предшествующее десятилетие они «продавливали» другие соглашения. Разумеется, такие комитеты не возникли в каждом городе, однако их разветвленная сеть оставляла не много возможностей для маневра. В рамках «Ассоциации» комитеты наделялись невиданными по широте полномочиями: они получали право проверять таможенные журналы, публиковать имена нарушителей закона в местных газетах и «прекращать все сношения с правонарушителями», которых отныне клеймили как «врагов американской свободы»[457].
Делегаты конгресса подписали «Ассоциацию» 20 октября. Следующие несколько дней они посвятили составлению петиции в адрес короля, а также обращений к народам Великобритании, Америки и Квебека. Петиция королю не вызвала большого энтузиазма, например, Вашингтон и Джон Адамс полагали, что ей недостает требования принести извинения за причиненные обиды. Справедливости ради отметим, что конгресс не направил никакой петиции парламенту, отчасти потому, что такая петиция могла быть расценена как признание, что парламент по-прежнему имеет какую-то власть над Америкой.
Конгресс прекратил работу 26 октября, приняв решение о созыве в случае необходимости второго конгресса 10 мая следующего года. Если сегодня пробежаться по письмам и дневникам его участников, то можно прийти к выводу, что роспуск произошел как раз вовремя: делегаты чувствовали себя изможденными — они действительно много работали. Впрочем, возможно, они устали и друг от друга, а не только от своих трудов… Джон Адамс, страдавший от невозможности состязаться в остроумии и красноречии с коллегами, за два дня до закрытия конгресса дал волю своему темпераменту: «На конгрессе, как обычно, снова брюзжание и словесная эквилибристика!» И прошелся по Эдварду Рутледжу, очевидно, досаждавшему ему больше других: «Молодой Нед Рутледж — то ли воробей, то ли павлин, и слишком тщеславный, и слишком тщедушный, а кроме того — податливый и подверженный разным влияниям, ребячливый, пустой, легкомысленный»[458].
И все же делегаты покидали Филадельфию полные уважения друг к другу. Они показали, что и сами они, и народ, который они представляли, разделяли одни и те же цели и устремления. На какое-то время казалось, что конфликт интересов, особенно экономических, угрожает совместной деятельности конгресса, но в конце концов «Ассоциация» выразила ценности, сплотившие американцев, и продемонстрировала, что в их желании отстоять право на самоуправление моральная составляющая превалирует над конституционными спорами. Мораль проникла в «Ассоциацию» через постулат о «поощрении рачительности, экономии и производства», а также в открытом «неодобрении и воспрепятствовании всякой невоздержанности и легкомысленности, особенно скачкам, азартным играм, петушиным боям, демонстрации роскоши, представлениям и иным дорогостоящим занятиям и развлечениям…». Декларируя намерение придерживаться пуританских стандартов, конгресс не указал, что это еще один способ противостоять тиранической власти, однако так оно и было. Конгресс напомнил американцам, что их политическая свобода базируется на такой добродетели, как приверженность общественному благу. Более того, конгресс заставил американцев помнить, что без добродетели не будет и свободы. Пассаж о рачительности, экономии и производстве и анафема невоздержанности и легкомысленности не случайны. Это были единственные верные для американцев представления, рожденные протестантизмом и доминировавшие в колониях со дня их основания. Был сделан упор на пуританскую этику, на призыв жителей колоний следовать старому жизненному укладу, который оказался на грани исчезновения, тогда как одержимость приобретениями и тратами была присуща XVIII столетию. Сейчас, во время конфликта с метрополией, американцы продолжали осознавать себя как нацию, и конгресс с его призывом к аскетизму и умеренности поставил их перед выбором.