21. Вне войны

I

События на море влияли на события на суше, при этом и те, и другие влияли на жизнь гражданских лиц, а также на жизнь солдат и матросов. Другими словами, жизнь «внутри войны» имела последствия для жизни «вне войны», для гражданского общества, которое обеспечивало ведение войны. Это различие между «внутри» и «вне» в некоторой степени, конечно, было иллюзорным и даже ложным. Гражданские лица, к примеру, принимали непосредственное участие в кампаниях, занимаясь снабжением армии или транспортировкой ее имущества. Они также служили в качестве проводников и разведчиков; чернокожие рабы и вольные белые граждане рыли траншеи; гражданские лица, следовавшие вместе с армией, стирали белье и ухаживали за больными и ранеными. Подобных примеров участия гражданских лиц можно привести немало.

Поскольку война велась на территории Америки, американцы столкнулись с физическими разрушениями, которыми сопровождается любая война. В первом сражении той войны, состоявшемся в апреле 1775 года, сгорела часть Конкорда. Два месяца спустя, в ходе сражения при Банкер-Хилле, почти весь Чарлстаун, штат Массачусетс, был разрушен в результате артиллерийского обстрела со стороны англичан. В последующие семь лет большие и малые города и селения по всей Америке несли потери в виде разрушенных зданий всех видов и родов. На последнем этапе войны подверглись разграблению Южная Каролина и Джорджия; там, как и везде, добычей мародеров с обеих сторон, становились урожай и скот, но также и заборы, которые солдаты пускали на дрова, и сельскохозяйственные постройки — особенно на западе. На востоке Чарлстон выдержал разрушительный обстрел, прежде чем сдаться Клинтону в мае 1780 года[937].

Ближе к окончанию войны, когда Вашингтон и Рошамбо загнали Корнуоллиса в Йорктаун, Клинтон отправил Арнольда на побережье Коннектикута, предположительно для того, чтобы отвлечь американские войска от их операций в Виргинии. Жители тамошних городов, видимо, знали, что их ждет, так как генерал Уильям Трайон уже наносил удары по побережью в 1777 и 1779 годах. Во время первого из этих рейдов пострадали не только прибрежные города, но и расположенный в глубине страны Данбери, где зажигательные снаряды Трайона уничтожили девятнадцать домов и двадцать лавок. Два года спустя были сожжены более двухсот зданий в Фэрфилде, половина из них жилые дома. Через три дня после Фэрфилда Трайон пытался сжечь Норвок, и хотя он встретил вооруженное сопротивление, ему удалось предать огню значительную часть города. В сентябре 1781 года, когда на смену Трайону пришел Бенедикт Арнольд, наибольший урон понесли города Нью-Лондон и Гротон в устье реки Темс. У форта Грисуолд под Гротоном ополчение Коннектикута сдалось лишь после того, как уничтожило почти две сотни пехотинцев Арнольда; в отместку англичане убили большую часть солдат гарнизона, когда те уже сложили оружие. За этой резней — иначе не скажешь — последовали издевательства над ранеными. Сам Гротон заплатил за сопротивление потерей многих зданий, но он легко отделался в сравнении с Нью-Лондоном, где большинство строений: дома, лавки, склады, амбары, церковь, здание суда, а также пристани вместе с кораблями, которые не успели сняться с якоря, превратились в тлеющие развалины[938].

Разрушения были не единственной из бед. Не столь заметной, но оттого не менее мучительной бедой было одиночество, угнетавшее тех, кто остался дома. Тяжелее всего было женщинам: помимо того, что они терзались неведением о судьбе своих любимых, им приходилось в одиночку справляться со всеми заботами о доме и семье. Их жизнь проходила в тревоге и беспросветной тоске. Этими чувствами проникнуты письма Сары Ходжкине, писавшей своему мужу Джозефу в действующую армию[939].

Ходжкинсы жили в Ипсуиче, Массачусетс. В 1775 году ему было 32 года, ей — 25 лет. Когда началась война, у них было двое детей (у него также было пять детей от первого брака) — девочка 1773 года рождения и мальчик, родившийся в марте 1775 года. Отряд ополченцев, в котором служил Джозеф Ходжкине, присоединился к войскам, осаждавшим Бостон после сражения при Лексингтоне. Так для него и Сары начался период тяжелых испытаний, длившийся вплоть до его увольнения из армии в июне 1779 года.

Сара Ходжкине не скрывала от мужа своего чувства заброшенности и своей тревоги. В 1775 году в День благодарения она призналась ему, что этот день кажется ей «тоскливым и скучным», а через несколько недель ее чувство жалости к себе достигло небывалой силы: «Я жду твоего возвращения почти каждый день, но я не тешу себя пустыми надеждами, потому что они не приносят ничего, кроме тревоги и разочарования». «Хочу увидеть тебя» — за последующие три года она повторяла эти слова великое множество раз, не менее часто повторяя, что боится за жизнь своего мужа[940].

Эти признания не оказывали на Джозефа Ходжкинса деморализующего действия; напротив, причиняя ему боль, они приносили ему и утешение, ибо свидетельствовали о том, что Сара любит его. Иногда Сара признавалась в своей любви открытым текстом, хотя большинство ее писем выдержано в будничном тоне. Буднично и в то же время трогательно звучит следующий постскриптум: «Передай от меня привет кап. Уэйду [командир отряда Ходжкинса] и скажи ему, как сильно мне не хватает рядом с собой его товарища по оружию в эти холодные ночи…» Джозеф Ходжкине ответил: «Я передал от тебя привет кап. Уэйду, но он сказал, что не хочет уступать тебе своего товарища по оружию, хотя я желаю этого всем сердцем»[941].

Любому солдату приятно получать весточки из дома. Письма Сары Ходжкине изобиловали умильными подробностями о детях, родственниках и Ипсуиче. Когда ей было особенно одиноко, она не стеснялась напомнить Джозефу, как ей трудно одной с детьми: «У меня есть сынуля, которому скоро исполнится шесть месяцев, но у меня нет отца для него». Не скрыла она и свое недовольство решением Джозефа остаться на сверхсрочную службу в 1776 году. Несмотря на ее протесты, он прослужил еще три года[942].

Любовь Сары Ходжкине к своему мужу помогла ей пережить эти годы. Благодаря любви она верила, что Провидение поможет им обрести счастье — если не на этом свете, то на том. Ее сердце, как писала она Джозефу, «обливается кровью» при мысли о тех трудностях и тяготах, которые ему приходилось преодолевать. Ее вера в Бога и Божий замысел помогала ей держать себя в руках: «Все, что я могу сделать для тебя, — писала она, — это вверить тебя Господу… ибо только Господу по силам сохранить нас, и он сделает это, если мы полностью доверимся ему»[943].

Сара Ходжкине стойко перенесла разлуку с мужем, и в июне 1779 года он вернулся домой. В годы разлуки он испытывал те же чувства, что и она. Но, как он сказал ей, он сражался за великую цель — цель, которая становилась тем драгоценнее, чем сильнее были страдания, переносимые ради ее достижения.

Саре Ходжкине не довелось видеть у своего порога солдат вражеской армии. Ее домашний скот и урожай не стали добычей мародеров; солдаты не поджигали ее дом, не срубали фруктовые деревья во дворе и не пускали заборы и сараи на дрова. Конечно, она жила в страхе за жизнь Джозефа, но, по крайней мере, ей не привелось беспокоиться за свою собственную жизнь.

У многих других женщин не было такой уверенности. Например, Мэри Фиш Силлиман из Фэрфилда, Коннектикут, все время боялась, что ее мужа, Голда Селлека Силлимана, насильно уведут из дома, и это действительно произошло одной ночью в мае 1779 года[944]. Супруги уже легли спать, когда в их дом ворвалась группа лоялистов, которые схватили Силлимана, служившего в ополчении Коннектикута в звании бригадного генерала. Англичане держали его под арестом в Нью-Йорке до весны 1780 года, когда он был обменян на лоялиста Томаса Джонса, председателя Высшего суда.

К началу кризиса в отношениях между колониями и Великобританией Мэри Фиш Силлиман не была страстной патриоткой. Рожденная в 1736 году в Стонингтоне, Коннектикут, в семье священника-конгрегационалиста Джозефа Фиша и его жены Ребекки, к моменту созыва первого Континентального конгресса она была зрелой женщиной с четырьмя детьми. Кто-то дал ей копию резолюций, принятых конгрессом, и, читая их, она постепенно прониклась интересом к конфликту между Великобританией и Америкой. Ее отец, консерватор по своим богословским и политическим убеждениям, сыграл важную роль в ее осознании сути происходящего. Преподобный мистер Фиш не одобрял Великого религиозного возрождения, охватившего Новую Англию тридцатью годами ранее, и всегда гордился положением колоний в составе Британской империи. Видимо, он не слишком делился своими мыслями с домашними в годы политического кризиса 1760-х годов. «Невыносимые законы», однако, возмутили даже такого лояльного человека, как он, и весной 1774 года он написал Мэри о своем опасении, что Великобритания и король Георг III вознамерились поработить колонии.

Годы кризиса, приведшего к принятию «Невыносимых законов» и созыву первого Континентального конгресса, Мэри (в замужестве Мэри Фиш Нойес) провела в борьбе с житейскими трудностями, включавшими падучую болезнь мужа, заботы о детях и — с 1767 года — вдовство. По характеру она была спокойной, рассудительной женщиной, не склонной к гневу или бурным эмоциям, которым она не дала воли даже после того, как прочла призыв конгресса к бойкоту британских товаров. Она отказалась от чая, но, согласно ее биографам, этим и ограничилась, хотя, если рассудить, ей больше и не от чего было отказываться.

Мэри Фиш вышла замуж за Голда Селлека Силлимана в 1775 году, примерно через месяц после сражения при Лексингтоне, ознаменовавшего начало войны. Силлиман, до войны имевший адвокатскую практику и переживший смерть первой жены, служил в ополчении Коннектикута, поначалу в звании полковника, затем — бригадного генерала. В ранний период кризиса он проникся идеями сопротивления британскому диктату и с тех пор не скрывал своей неприязни к «этим господам в красных мундирах». Мэри Силлиман, похоже, никогда не разделяла его негодования, но после сражения при Уайт-Плейнсе, в котором участвовал ее муж, она нашла в кармане мундира Силлимана ружейную пулю, застрявшую в ткани. Этого простого события — неожиданного открытия, что ее муж мог быть убит или ранен, — было достаточно, чтобы настроить ее против Великобритании. Так Мэри Силлиман незаметно для самой себя стала патриоткой. Насильственный увод Силлимана из дома в 1779 году бандой мародеров, сочувствовавших англичанам, укрепил ее патриотический настрой. К моменту освобождения генерала Силлимана из плена она пришла к выводу, что пути назад нет. Она была уроженкой Новой Англии и свободной американкой.

На долю Лоис Крэри Питерс, жены капитана Натана Питерса, служившего в ополчении Массачусетса и позднее в Континентальной армии, выпали еще более суровые испытания, чем в случае Мэри Фиш Силлиман. Ее муж ушел на войну, как только пришли известия о сражениях при Лексингтоне и Конкорде. Ей было 25 лет, она вышла замуж пятью годами ранее, ее единственному ребенку Уильяму было чуть меньше года. Семья Питерсов жила в Престоне, Коннектикут, где Натан зарабатывал на жизнь изготовлением и продажей седел. Оставшись без мужниной поддержки, Лоис Питерс пыталась продолжать семейное «дело», как она называла торговлю седлами, но столкнулась с большими трудностями. Кожи катастрофически не хватало, и в течение нескольких месяцев после начала войны она в основном занималась тем, что пыталась собрать деньги с должников своего мужа. Изменчивые обстоятельства войны давали многим жителям колоний возможность уклоняться от уплаты своих долгов. Реакция Лоис Питерс на такое поведение была простой и прямой. «Я считаю, — писала она мужу, — что таких людей следует принуждать к выплате всех долгов, а затем вешать»[945].

Нужда в деньгах преследовала большинство семей, чьи мужья и отцы ушли на войну. Лоис Питерс испытывала эту нужду, но она находила способы справляться с ней — продолжая семейное дело, мастеря одежду для себя и своего сына, держа корову и делая сыр. Она даже умудрялась посылать Натану рубашки и чулки, которые шила своими руками, иногда сыр и один (по меньшей мере) раз — бочонок сидра. Он, в свою очередь, посылал ей деньги.

Но главным предметом беспокойства Лоис Питерс был не хлеб насущный, а ее муж Натан, ее малолетний сын Уильям и ее дочь Салли, появившаяся на свет в те дни, когда новоанглийское ополчение, где служил Натан, осаждало Бостон. Ее основные усилия были направлены на борьбу с одиночеством и смутными опасениями, которые иногда посещали ее. Она писала Натану, что ее знакомые сомнительной репутации и не очень большого ума не раз говорили ей, что «после того, как ты ушел в свою армию, тебе не стало дела до твоей жены и детей, но я надеюсь, что это не так». Некий Саффорд, почтовый курьер, который иногда доставлял ее письма Натану в Нью-Йорк, рассказал ей «ужасные вещи про солдат в [Нью-]Йорке, что якобы почти все они пользуются услугами женщин легкого поведения и что почти вся наша армия получает ртуть» (то есть лечится от венерической болезни). В своем ответе на письмо жены, где были эти строки, Натан Питерс категорически отверг содержавшееся в них косвенное обвинение в супружеской измене. Лоис, в свою очередь, уверила Натана, что «подобная мысль даже не приходила ей в голову» и что «рассказ мистера Саффорда об армии ничуть не встревожил ее»[946].

Мы вправе усомниться, что Лоис Питерс не беспокоило поведение ее мужа. Но совершенно очевидно, что, несмотря на приступы отчаянного одиночества, она разделяла преданность своего мужа делу революции. Известия с полей сражений приходили с опозданием и часто оставляли ее в неведении относительно того, жив он или нет. Осенью 1776 года, когда армия Вашингтона отступала через Нью-Джерси, она описала свои тревоги в следующих строках:

Единственное, что служит мне утешением, это маленькие драгоценные залоги нашей любви. Когда я вижу их, я вижу моего любимого. Должна ли я отказывать себе в счастье быть рядом с ним? Я хотела бы сказать «нет», но я должна отказаться от этого счастья, когда столь великая цель увлекает его из моих объятий. Моя страна, о, моя страна! Прости, моя любовь, тоску души, которая неустанно думает о тебе[947].

На поверхностный взгляд может показаться, что Сара Ходжкине, Мэри Фиш Силлиман, Лоис Питерс и иже с ними были пассивными объектами воздействия революции, а не ее участниками. Революция потребовала от них жертв и принесла им личную независимость; они не творили ее. В этом суждении есть доля правды, но оно не учитывает того факта, что эти женщины, наряду со многими другими, готовили почву для революции. Они проявляли личную инициативу задолго до провозглашения независимости.

В годы перед войной бойкоты английских товаров, таких как чай, вовлекали женщин в сопротивление. Запрет на ввоз английских товаров открыл перед женщинами еще одну возможность для проявления инициативы, так как женщины не только были потребителями, но и зачастую определяли структуру потребления в своих семьях. Популярный лозунг сопротивления в связи с законами Тауншенда «Берегите свои деньги, и вы сохраните свою страну» был обращен к женщинам в той же мере, что и к мужчинам, и в некоторых городах как женщины, так и мужчины подписывали договоры с обещанием не потреблять запрещенные товары. В 1767 и 1768, а также в 1773 и 1774 годах все упоминания о чае неизменно сопровождались эпитетами «вредный» и «ядовитый»[948].

С началом войны энергия женщин стала еще более востребованной американским сопротивлением[949]. Отечественная мануфактура стала национальной идеей фикс, особенно производство пряжи и изготовление шерстяной одежды. Большинство районов страны не испытывали недостатка в шерсти, и ношение одежды домашнего прядения стало одним из символов великой цели, ибо такая одежда ассоциировалась с простотой и добродетелью, к которым призывал первый Континентальный конгресс. Женщины в городах объединялись в прядильные общества и рекламировали себя в газетах. Временами они делали больше — так, в Филадельфии они шили рубашки для армии Вашингтона. В ряде городов женщины давали почувствовать свою силу, принимая активное участие в охране порядка, в частности наказывая спекулянтов и нарушителей договоров о бойкоте. Абигель Адамс рассказывает об одном таком случае, имевшем место в 1777 году, когда женщины Бостона приняли меры по упорядочению распределения сахара и кофе, которые в годы войны стали дефицитными продуктами. В ее рассказе описывается, как женщины разбирались с торговцами, «укрывавшими большие запасы» этих продуктов:.

На улицах много дней стоял шум и гаалт. Несколько человек открыли склады с сахаром и кофе и отпускали их фунтами. Прошел слух, что некий богатый и жадный купец (между прочим, холостяк) держит у себя на складе большой запас кофе, который он отказывается продавать комитету дешевле 6 шиллингов за фунт. Толпа женщин, одни говорят, сотня, другие — что больше, собрались с тележками и тачками, проследовали к складу и потребовали ключи, которые он отказался отдать, после чего одна из них схватила его за шиворот и швырнула в тачку. Видя, что ему не будет пощады, он отдал ключи, и его вывалили из тачки. Затем они открыли склад, сами взяли кофе, погрузили его на тележки и двинулись обратно[950].

Большинство женщин не считали необходимым действовать столь радикальным образом, но их слова порой обладали не меньшей силой. Госпожа баронесса Ридезель, супруга гессенского генерала, надолго запомнила слова одной американской девочки-подростка, воскликнувшей: «О, окажись здесь король Англии, с каким бы удовольствием я разрезала его тело на куски, вырвала его сердце, рассекла его на части, поджарила на этих углях и съела!»[951] Баронесса стала свидетельницей этого выплеска эмоций, находясь в американском плену, куда она попала незадолго перед тем вместе со своим мужем и армией генерала Бергойна. Согласно условиям капитуляции, армия была препровождена из Нью-Йорка в Виргинию. Беря с собой в поход трех маленьких дочерей, баронесса не подозревала, что всех их ждут позор и унижение. По пути в Виргинию пленники подвергались словесным оскорблениям и почти не получали пищи, а в Бостоне женщины плевали в ее сторону, когда она проходила мимо. Но, пожалуй, с наиболее неприязненным отношением она столкнулась к югу от Бостона, где ей в нескольких случаях наотрез отказались продать еду для ее дочерей.

Госпожа Ридезель формально имела статус гражданского лица, следующего вместе с армией. В XVIII веке большинство армий сопровождалось в походе множеством женщин, включая жен солдат и офицеров, любовниц и проституток. Все эти женщины оказывали те или иные услуги: стирали и чинили одежду, иногда закупали и готовили пищу, ухаживали за больными и ранеными и оказывали другую посильную помощь. Американцы часто отговаривали женщин от попыток сопровождать армию — Вашингтону не нравилась эта практика, и он опасался того ущерба, который могли нанести боевому духу солдат женщины с их вечными ссорами и склоками. Но женщины настаивали на своем, и большинство солдат, несомненно, были благодарны им за это.

Описывать пережитое женщинами в годы Американской революции — неблагодарная задача. Вышеприведенные примеры дают лишь поверхностное представление о пережитом ими опыте, и его значение для жизни женщин не всегда очевидно. Поколение, прошедшее через революцию, включая как патриотов, так и лоялистов, стало другим — хотя бы за счет того, что оно увидело, какой может быть жизнь женщины, когда мужчина на время перестает быть всевластным. В отсутствие мужей и отцов, служивших в армии или каком-либо государственном органе, женщины из средних и высших слоев общества пользовались свободой, какой не знали до войны. Но даже когда мужчины были рядом, сама атмосфера в обществе в период кризиса и войны была совершенно другой. На первом плане была политика, и призывы к свободе и независимости неизбежно приводили к мысли, что не только мужчины, но и женщины Америки должны пользоваться благами, вытекающими из свободы и независимости. Но лишь малое число женщин настаивало на воплощении этой идеи в жизнь. Наказ «помните о дамах», который Абигель Адамс дала своему мужу, участвовавшему в работе конгресса, был пропущен мимо ушей, равно как и другие, более скромные наказы.

II

Гражданское население — как мужчины, так и женщины — часто продолжало жить так, словно никакой войны не было. После ухода войск Хау из Бостона в 1776 году враг находился достаточно далеко, чтобы большая часть гражданского населения Массачусетса могла вести спокойную и тихую жизнь. В тех местах, через которые проходили или где останавливались армии, ни о какой тишине не могло быть и речи. На протяжении всей войны ходили слухи об особой жестокости гессенцев, как в то время называли всех немецких солдат без разбора. Погоня Хау за Вашингтоном через всю территорию Нью-Джерси в конце 1776 года породила глубокую ненависть гражданского населения к немецким наемникам. Эти солдаты, скорее всего, вели себя не хуже своих союзников-англичан, но поскольку они были «инородцами» и говорили на чужом языке, то вызывали глубокую неприязнь.

Армии XVIII века обычно не церемонились с гражданским населением, и английские и немецкие солдаты под началом Хау вели себя в этом смысле не лучше других. Они врывались в частные дома и брали все, что хотели — пищу, одежду и многое остальное, что попадалось им под руку. В зимнее время остро стояла проблема с обогревом, поэтому неудивительно, что солдаты сносили заборы и деревянные постройки, чтобы использовать их в качестве дров.

Подобные действия совершались в течение всей войны, причем не только вражескими солдатами. В 1778 году в Вэлли-Фордж солдаты Вашингтона испытывали чудовищный голод и холод; зимой 1779/80 года, расположившись вокруг Морристауна, Нью-Джерси, они страдали еще больше. В этих и во многих других ситуациях некоторые из них не могли устоять перед соблазном поживиться за счет гражданского населения. Было много случаев, когда солдаты не нуждались ни в каких предлогах, например у Монмут-Корт-Хауса в конце июня 1778 года. Непосредственно после сражения американские солдаты обшарили дома, чьи хозяева сбежали, когда две армии сошлись в бою. Американцы забрали все, что смогли унести, однако не успели воспользоваться награбленным, так как разгневанный Вашингтон приказал подвергнуть их обыску.

Вашингтону приходилось отдавать такие приказы во время войны неоднократно. Его противники — Хау, Клинтон и их штабы — принимали аналогичные меры. Обе армии сурово наказывали мародеров — как военных, так и гражданских. Джеймс Тэчер, офицер медицинской части, сообщает в своем дневнике о повешении солдат, грабивших и убивавших мирных жителей Олбани в 1778 году. Тэчер называет этих горе-вояк «подонками», и его ненависть к ним, похоже, разделялась большинством лиц в обеих армиях[952]. Тем не менее солдаты продолжали грабить и убивать гражданских лиц в течение всей войны.

Гражданское население привыкло бояться не только армий обеих сторон, но и тех, кто следовал вместе с ними или находился под их защитой. Гражданские лица, сопровождавшие армии (в большинстве своем зрелые женщины — жены и не только жены), совершали различные преступления против гражданского населения. Основную часть времени эти женщины оказывали всевозможные услуги офицерам и солдатам. Они стирали, готовили пищу, ухаживали за больными и ранеными и делали много других полезных дел. Однако сфера их внимания не ограничивалась военными и их потребностями. Когда им предоставлялась возможность украсть, многие из них охотно пользовались ею. Некоторые из женщин, сопровождавших армию Натаниэля Грина, в апреле 1781 года участвовали вместе с солдатами в разграблении и поджоге домов близ лагеря Гам-Суомп в Южной Каролине. Грин пригрозил предать казни всех, кто будет пойман. В июле 1778 года женщины, «принадлежавшие» армии Вашингтона, стоявшей под Ньюарком в Нью-Джерси, унесли из домов мирных жителей два плаща, носовые платки, рубашки, наволочки и одну большую «узорчатую попону». Пострадавшие пожаловались офицерам, и те подвергли женщин обыску.

Гражданское население боялось еще одной группы лиц — вооруженных грабителей, орудовавших на периферии армий. Их банды шастали в окрестностях Нью-Йорка в течение большей части войны, в окрестностях Филадельфии с сентября 1777 года по июль 1778 года и по обеим Каролинам и Джорджии — с 1780 года. Нередко выдавая себя за партизан, воюющих на стороне одной из армий, они занимались грабежом и разбоем. На самом деле они были обычными преступниками, не имевшими ни совести, ни чести и думавшими только о собственной выгоде. Настоящие партизаны относились к ним с презрением. Фрэнсис Мэрион из Южной Каролины, по прозвищу Болотный Лис, узнав, что следом за его отрядом идут бандиты, выдающие себя за его солдат и грабящие злополучных каролинцев, разрешил своим людям казнить этих мнимых партизан без суда и следствия.

На долю американцев, живших в оккупированных городах или в их окрестностях, выпали самые тяжелые испытания, какие только может принести война. Первым захваченным городом был Бостон, но ему пришлось страдать недолго. Хотя горожане так и не свыклись с постоянным присутствием солдат на своих улицах, они, по крайней мере, оставались в городе вплоть до сражения при Лексингтоне. В пределах месяца после этого первого крупного сражения около половины обывателей покинули Бостон. В опустевшем городе, осажденном неприятельскими войсками, воцарилась гнетущая атмосфера. И в июне, когда английская армия понесла крупные потери при Банкер-Хилле, почти все, должно быть, испытывали чувство подавленности и тревоги.

Разумеется, нормальной жизнью не жил практически никто, ни военные, ни гражданские, пока в марте 1776 года англичане не покинули город на военных кораблях. Все это время город испытывал недостаток в продуктах питания. Фрукты, овощи и свежее мясо исчезли сразу после того, как осадившие город американцы отрезали доступ к фермам и складам внутренних областей страны. Из Великобритании продолжали поступать соленое мясо, сушеные фасоль и горох и некоторые другие продукты. Но поставки из метрополии были нерегулярными и не отличались разнообразием. Как рассказывает купец Джон Эндрюс, оставшийся в городе, чтобы охранять свое имущество, гражданское население было вынуждено довольствоваться «свининой и фасолью сегодня, фасолью и свининой завтра и рыбой, когда ее удавалось наловить». Эндрюс не голодал, но он постоянно боялся, что, несмотря на свою строгую экономию, он не сможет защитить то, что имеет. Солдаты, говорил он, «убеждены, что имеют право грабить дома и склады всех, кто покидает город, и они уже доказали это убеждение на деле»[953].

Английские солдаты, судя по всему, разделяли пессимизм Эндрюса, хотя и по другим причинам. У них за плечами было два кровавых сражения, которые, насколько они могли судить, не принесли им никакой пользы. А теперь еще они оказались блокированы в практически безлюдном городе войсками повстанцев. Зима ухудшила положение как солдат, так и гражданского населения. Когда река и залив начали замерзать, угроза штурма возросла. Но и холод сам по себе был достаточно большим злом.

Неудивительно, что зимой 1775/76 годов британская армия не демонстрировала особого уважения к правам и имуществу гражданского населения. Офицеры вселились в частные дома — генерал Генри Клинтон жил в особняке Джона Хэнкока, Бергойн — в особняке Джеймса Боудена. Офицеры более низкого звания расположились в более скромных домах. Их солдаты, по-видимому, тоже жили в домах[954].

Общественные здания также использовались для целей армии. В здании Старого Южного молитвенного дома драгуны устроили школу верховой езды, для чего им пришлось выломать все скамьи. Западная церковь и церковь на Холлиз-стрит были превращены в казармы; молитвенный дом на Федерал-стрит был приспособлен под сарай для хранения сена, а Старый Северный молитвенный дом разобран на дрова. По меньшей мере сто частных домов разделили участь Старого Северного — послужили топливом для костров, возле которых грелись замерзшие солдаты. Ущерб не ограничился поврежденными и снесенными домами и церквями: бостонцы, вернувшиеся в город после ухода англичан в марте 1776 года, сразу обратили внимание на отсутствие надворных построек, заборов и значительной части деревьев, а также вытоптанные сады и повсеместную грязь.

На следующий год после ухода из Бостона англичане захватили Филадельфию, которую они удерживали почти девять месяцев. Во многих отношениях оккупация Филадельфии напоминала оккупацию Бостона.

Гражданские лица, оставшиеся в городе после его падения, были вынуждены терпеть присутствие солдат, которые иногда грабили, унижали и даже убивали их. Они также были вынуждены селить у себя офицеров и солдат, которые не спрашивали у них, хотят они того или нет.

В целом, однако, жизнь гражданского населения была намного лучше, чем в оккупированном Бостоне. Филадельфия не была окружена никакими войсками, и свободное передвижение между городом и окрестными фермами и деревнями — а также Нью-Йорком — продолжалось. Правда, рекой Делавэр нельзя было пользоваться вплоть до конца ноября 1777 года, когда Хау, наконец, удалось захватить американские форты, контролировавшие реку. Зато армия Вашингтона, влачившая жалкое существование в Вэлли-Фордж, не представляла никакой угрозы по крайней мере до весны 1778 года. Более серьезную проблему представляли партизанские шайки, пытавшиеся помешать фермерам возить в город продукты, а также разбойники с большой дороги, грабившие всех, кто не мог дать им достойный отпор.

Впрочем, и партизаны, и редкие разведывательные отряды из Вэлли-Фордж, и даже вооруженные грабители были для британской армии не более чем мелкой неприятностью. Здесь ей жилось намного лучше, чем в осажденном Бостоне.

Гражданское население, однако, никогда не было свободно от притеснений со стороны военных. Даже в лучшие времена солдатская жизнь редко была благоустроенной, и солдаты, жившие бок о бок с гражданскими лицами, часто брали или пытались брать то, что граждане предпочли бы оставить себе. В первые дни оккупации, пока офицеры еще не обуздали солдатскую вольницу, солдаты совершали кражи из домов, сносили заборы для своих костров и забирали сено, овощи и многое другое, что им требовалось, без расписок. Хотя подобные действия так и не удалось полностью пресечь за девять последующих месяцев, самовольные захваты имущества постепенно сходили на нет. Ближе к зиме солдаты начали подчиняться приказам офицеров и прислушиваться к протестам гражданского населения[955].

Самые большие страдания во время оккупации выпали на долю бедноты. Возможно, их грабили не так часто, как тех, у кого действительно было чем поживиться, зато на них крайне болезненно сказывался рост цен. В Филадельфии почти никогда не наблюдалось недостатка в продуктах питания и топливе, но цены на эти товары в период английской оккупации стремительно росли[956].

Все горожане, независимо от своего социального статуса, в течение всего периода оккупации испытывали тревогу и страх. Основания для страха были даже у тех, кто хранил преданность Короне, так как солдатам, ищущим легкой поживы, было все равно, кого грабить. Молодой лоялист Роберт Мортон поначалу приветствовал появление англичан и острил по поводу той поспешности, с какой в сентябре конгресс бежал из города. Однако уже через пару дней после начала оккупации он начал отмечать ее «ужасные последствия» — разграбление домов, реквизицию сена у своей матери без денежного возмещения и даже без расписки и «разор и бессмысленные разрушения, производимые солдатами»[957].

Молодой Мортон приветствовал оккупацию, поскольку он хорошо относился к англичанам. Элизабет Дринкер, вдова купца-квакера, похоже, не испытывала особых симпатий ни к той, ни к другой стороне. И подобно большинству квакеров, она осуждала жестокости войны.

За несколько недель до захвата Филадельфии Генри Дринкера, мужа Элизабет, арестовали по подозрению в нелояльности делу революции, после чего он и другие квакеры, попавшие под подозрение, были высланы в отдаленные города. Элизабет испытывала естественную тревогу за своего мужа. Оккупация усугубила ее напряженное состояние.

У Дринкеров были деньги, они не голодали и не мерзли. Им не пришлось отдать свой дом, хотя после длительных переговоров они были вынуждены взять на постой английского офицера, некоего майора Краммонда, который прибыл с тремя слугами (один из них остался у Дринкеров), тремя лошадьми, тремя коровами, двумя овцами да еще индейками и курами. Все это хозяйство, безусловно, было обузой для Элизабет Дринкер, равно как и пребывание майора в ее доме. В то же время его присутствие, возможно, было для нее благом, в чем она не вполне отдавала себе отчет. До вселения майора Краммонда члены семьи боялись, что к ним в дом могут ворваться солдаты. Подобный случай уже имел место в конце ноября, когда один подвыпивший кавалерист попытался завести шашни с их юной служанкой Энн. Элизабет Дринкер была страшно напугана этим происшествием, и ее страх был усилен рассказами о солдатах, грабивших филадельфийские дома. Одним декабрьским вечером, заметив неподалеку от своего дома группу подозрительных людей, она призналась в своем дневнике, что с некоторых пор боится отходить ко сну. Майор Краммонд временами мог быть обременительным — он засиживался допоздна и принимал своих друзей в гостиной Дринкеров, — но его присутствие сдерживало солдат, которые в ином случае могли бы вломиться в дом[958].

Элизабет Дринкер время от времени обращалась за помощью к Джозефу Галлоуэю — лоялисту, некогда входившему в политическую элиту Пенсильвании и очень одаренному человеку. С 4 декабря 1777 года вплоть до ухода армии из города он занимал должность «главного суперинтенданта полиции в городе и его окрестностях и суперинтенданта импорта и экспорта товаров в Филадельфию и из Филадельфии». Сей громкий титул означал всего лишь то, что Галлоуэй отвечал за регулирование торговой деятельности Филадельфии. Его властные полномочия целиком и полностью зависели от воли армейского начальства[959].

Регулировать торговую деятельность в период оккупации было нелегко. В течение этих девяти месяцев в городе кипела деловая жизнь. Армия строго контролировала прибытие и отправку грузов, и те товары, которые могли стать объектом контрабандных поставок повстанцам за пределы города — ром, спирт, патока и соль, — надежно складировались и продавались лишь с разрешения властей.

Купцы-лоялисты в эти месяцы стремительно богатели, в чем им, по-видимому, не уступали английские должностные лица и таможенные чиновники, участвовавшие в контрабанде. Галлоуэй делал все от него зависящее, чтобы не допускать нарушений закона, и однажды дошел до того, что устроил обыск на складе купца-лоялиста Тенча Кокса в поисках контрабандного оружия.

Кокс вернулся в Филадельфию вместе с английской армией в сентябре 1777 года. Его глазам предстали почти безлюдные улицы, но спустя короткое время такие же, как он, бежавший годом ранее, изгнанники вернулись в город. После капитуляции американских фортов на реке Делавэр, состоявшейся в конце ноября, возобновилась торговля с Нью-Йорком и Вест-Индией. Еще до открытия судоходства Кокс дал в местной газете объявление о продаже хлопчатобумажных изделий, атласных тканей, шелковых подвязок, жемчужных ожерелий и кайзеровых пилюлей. Эти пилюли пользовались большим спросом, поскольку считалось, что они излечивают венерические болезни, ревматизм, астму, водянку и апоплексию[960].

Для зажиточных людей — купцов вроде Кокса, королевских чиновников и некоторых армейских офицеров — наступил светский сезон с еженедельными балами и периодическими спектаклями, концертами и зваными вечерами. Кульминация этих мероприятий пришлась на 18 мая 1778 года, когда офицеры генерала Хау по инициативе капитана Джона Андре устроили в честь своего командующего, которого вскоре должен был сменить Генри Клинтон, большой праздничный вечер с инсценированным турниром с участием рыцарей ордена Пестрой Розы и ордена Пламенеющей Горы, балом, банкетом и плаванием по реке на украшенных гирляндами баржах, приветствовавших Хау орудийными салютами. Андре пригласил местную аристократию и, разумеется, не обошел вниманием самых красивых девушек из семей лоялистов. В целом это было памятное событие для генерала, хотя оно пришлось по вкусу далеко не всем. Элизабет Дринкер ворчала, что этот день будут долго помнить за «сцены глупости и тщеславия»[961].

В оккупированном Нью-Йорке в течение всей войны происходили аналогичные «сцены», хотя ни одна из них не могла сравниться с филадельфийской по пышности и экстравагантности. Нью-Йорк был взят англичанами в сентябре 1776 года и оставался в их руках до конца ноября 1783 года, когда миновало уже почти три месяца после подписания мирных договоров 3 сентября 1783 года/В городе располагался штаб главнокомандующего британскими войсками в Америке, должность которого поочередно занимали Уильям Хау, Генри Клинтон и сэр Ги Карлтон, сменивший Клинтона в мае 1783 года, когда война почти закончилась.

Как штаб армии и крупный морской порт, Нью-Йорк, естественно, пользовался повышенным вниманием со стороны правительства в Великобритании и вооруженных сил в Америке. Солдаты и припасы прибывали и — реже — покидали его в течение всей войны. В Нью-Йорке планировались операции, в его доках оснащались и ремонтировались военные корабли, и лоялисты из северных штатов стекались в него в поисках защиты. Почти до самого конца войны армия не собиралась сдавать Нью-Йорк.

Но, несмотря на то что город был центром многих видов деятельности англичан, в годы войны он был далек от процветания. Разумеется, торговля возобновилась почти сразу после оккупации. По одной из оценок, в октябре 1776 года в гавани находилось не менее пяти сотен судов. Примерно в это же время начали выходить несколько газет, чьи колонки пестрели объявлениями о продаже различных товаров. Когда возродилась деловая активность и британская армия окончательно обосновалась в городе, число его жителей стремительно выросло за счет вернувшихся беженцев, а также лоялистов, искавших убежища от преследований со стороны патриотов. В 1781 году гражданское население Нью-Йорка насчитывало 25 тысяч человек. Количество британских солдат, после начала оккупации составлявшее около 31 тысячи человек, к началу 1777 года, когда Хау еще преследовал Вашингтона, сократилось до 3300. В течение большей части войны в городе располагалось не менее 10 тысяч солдат, большинство из них на Статен-Айленде и в северном Манхэттене[962].

Как и в Филадельфии, многие армейские офицеры и богатые лоялисты вели активную светскую жизнь. Игрались спектакли, давались концерты, возобновилась привычная рутина балов и званых вечеров. Пытаясь разнообразить свой досуг, армейские и флотские офицеры выступали в качестве актеров в театральных постановках. Джон Андре, ныне майор гвардии и адъютант Клинтона, исполнял главные роли. В 1783 году, за несколько месяцев до официального окончания войны, в город прибыла профессиональная труппа, которая начала давать представления. Вся эта бурная театральная жизнь затихла в конце года вслед за окончанием войны и отплытием армии и нескольких тысяч лоялистов из города.

Развлечения военных и лоялистов имели привкус тихого отчаяния. Возможно, Нью-Йорк не всегда испытывал такие ограничения, как оккупированный Бостон, но его жители знали, что враг находится где-то рядом. За годы своего командования Клинтон, у которого, конечно, были основания для тревоги, несколько раз опасался штурма. И когда корабли с продовольствием не прибывали вовремя, у него появлялась причина бояться, что в городе может начаться голод.

Жизнь многих горожан была тяжелой и безотрадной. Материальные условия ухудшились сразу после начала оккупации в сентябре 1776 года. В ночь на 20 сентября вспыхнул пожар, уничтоживший 500 домов, около четверти всех жилых построек в городе. Жертвой огня также стали церковь Троицы, лютеранская церковь, склады и магазины. Эти потери не вызвали немедленной нехватки жилья только потому, что большая часть горожан покинула Нью-Йорк. В городе осталось не более пяти тысяч жителей. Но в следующие несколько месяцев в связи с возвращением массы беженцев и притоком лоялистов из среднеатлантических штатов возник острый дефицит жилья. Присутствие английских солдат усугубляло жилищный кризис, который достиг своего апогея в августе 1778 года, когда еще один большой пожар уничтожил 64 дома.

В период оккупации не предпринималось никаких серьезных попыток заново отстроиться. Бедняки и сезонные работники, следовавшие вместе с армией, заняли большую часть выгоревшей территории — она тянулась по обе стороны Бродвея — и воздвигли на ней времянки. Многие из этих строений представляли собой тенты из парусины, натянутые поверх и вокруг остатков стен и дымовых труб, сохранившихся после пожара. Местные жители прозвали это поселение «палаточным городом».

Суровые зимы, особенно зима 1779/80 года, были настоящим бедствием. До войны большая часть продовольствия и топлива поставлялась в город из долины Гудзона и близлежащего Нью-Джерси. Еще ближе находились фермы Верхнего Манхэттена, снабжавшие горожан овощами и мясом; с Лонг-Айленда везли сено, зерно, мясо и дрова. Эти близлежащие районы оставались постоянными поставщиками на протяжении всей войны, но они не могли удовлетворять потребности города, чье население постоянно росло. Зимой 1779/80 года из-за сильных снегопадов транспортировка продуктов и дров порой останавливалась на недели. В начале зимы на реке образовались ледяные заторы, на время отрезавшие Лонг-Айленд от других частей Ньр-Йорка. В середине января замерз пролив Лонг-Айленд, благодаря чему появилась возможность доставлять провизию в город на санях. Но хотя лед в одном отношении помог снабжению, в другом он помешал ему, так как сковал суда.

В управлении городом армия полагалась на свои собственные силы. Вскоре после захвата города Хау вновь утвердил Трайона на посту губернатора, однако фактическое руководство осуществлял Джеймс Робертсон, в сентябре назначенный комендантом Нью-Йорка. Большую часть работы, связанной с управлением оккупированным городом, Робертсон поручал строевым офицерам, но он также отобрал группу гражданских лиц, так называемый совет прихожан, для оказания помощи городской бедноте. Подобный орган существовал до войны и занимался сбором налогов в пользу бедных и раздачей пособий. Группа, образованная Робертсоном, не собирала налогов, но она получала ренту с лоялистов, арендовавших дома, брошенные повстанцами, и брала штрафы с нарушителей различных предписаний, введенных комендантом. За период оккупации совет распределил между неимущими около 45 тысяч фунтов стерлингов. Но ни совету прихожан, ни какому-либо другому органу власти не было по силам помочь всем нуждающимся.

Ни один житель Америки не избежал тех или иных невзгод в связи с войной, даже те, кто жил в районах, где не велись боевые действия. Разумеется, многое продолжало идти своим чередом — весной фермеры делали посадки, осенью собирали урожай. Ремесленники производили, а лавочники продавали изделия. В церквях собирались прихожане, дети ходили в школы. Вся эта деятельность подчинялась ритму привычного существования.

И все же о войне нельзя было забывать. Десять лет смуты и брожения, предшествовавшие ее началу, убедили большинство американцев, что только война способна решить их проблемы. Имеется множество свидетельств того, что, где бы они ни находились, они внимательно следили за ходом борьбы.

Большинству, вероятно, казалось, что все перевернулось с ног на голову. Спустя месяцы после ухода английских войск из Филадельфии Элизабет Дринкер столкнулась с примером преступного игнорирования социальной иерархии. Новая горничная, нанятая в конце 1778 года, как-то раз провела целый день в общении с приятельницей в доме Дринкеров, после чего предложила ей остаться на ночь — «не спросив разрешения». Миссис Дринкер увидела в этом поведении дурной знак. «Времена сильно изменились, — заявила она, — и горничные стали вести себя, как хозяйки»[963].

Солдаты и их семьи, эти «Ходжкинсы революции», испытывали страдания, которых не знала Элизабет Дринкер. Их чувство тревоги было гораздо более гнетущим. Да и тревога была иного рода. Вопрос «уцелеет ли Джозеф?» терзал Сару Ходжкине до тех пор, пока ее муж наконец не был демобилизован. Ничто в обычной повседневной жизни не могло вытеснить тревогу Сары Ходжкине и таких, как она.

III

Ввиду большой продолжительности войны и тех испытаний, которым она подвергала людей, опыт Ходжкинсов разделило большинство американцев. За восемь лет, протекших между Лексингтоном и заключением мира, службу в Континентальной армии и ополчениях штатов прошли около 200 тысяч человек. И хотя некоторые районы страны избежали разрушений, неизбежно сопряженных с боевыми действиями, никто не остался в стороне от войны, поскольку англичане направляли свои войска и свои усилия во все концы нового государства. Люди из всех уголков Америки погибали в борьбе с угнетателями.

Если жизни большинства американцев оказалась в той или иной степени затронута войной, то социальная структура осталась примерно такой же, какой она была до революции. Социальные классы не претерпели существенных изменений, хотя верхний слой общества в городах лишился значительной части купцов, которые как лоялисты были вынуждены покинуть страну. Большинство купцов, безусловно, поддерживали сопротивление и оказывали материальную помощь повстанцам.

Основные социальные институты также сохранились. Война разлучила семьи, разрушила школы и церкви и нанесла ущерб общинам, но способность всех этих институтов к самоорганизации осталась нетронутой. Нельзя сказать, что не произошло никаких изменений — англиканская церковь, например, перестала получать поддержку в виде налогов. Ее отделение от государства оказалось непростой задачей, особенно в Виргинии, где Джеймс Мэдисон и Томас Джефферсон с трудом убедили законодательный орган сделать соответствующие шаги. Но порядок богослужения не подвергся радикальным изменениям[964].

Тем не менее, хотя социальная структура осталась примерно такой же, какой была всегда, опыт революции и войны оказал глубокое влияние на общество. Восьмилетняя борьба за отделение от Великобритании не могла не изменить характер американского народа, хотя он и продолжал цепляться за многое из своего прошлого.

С одной стороны, существенно изменились средства, которыми он регулировал свою жизнь, — государственные институты. Безусловно, правление по-прежнему оставалось представительным, но по своей структуре и реализации своих полномочий правительство отошло от практики колониального периода. Губернатор, в прошлом представитель королевской власти или владельца колонии, теперь выступал в качестве представителя легислатуры, которой принадлежала реальная власть. В самой легислатуре преобладающее влияние имела нижняя палата. Большинство избирателей в нижнюю палату составляли белые мужчины с реальной собственностью, как это было и раньше. Пенсильвания и Джорджия смягчили критерии, введя нечто близкое к избирательному праву для взрослых мужчин; в Массачусетсе конституция 1780 года повысила размер собственности, дающий право голоса, до 60 фунтов стерлингов. Но независимо от того, оставались ли требования к избирателям прежними или ужесточались, власть приблизилась к обществу. Конституции штатов не устанавливали «демократию», тем не менее, у «народа» стало больше власти, чем когда-либо прежде[965].

Изменение характера или качества общества отражало сдвиг во власти и, возможно, способствовало его осуществлению. Даже если общество не было вполне «демократическим» или вполне «американским», оно было более уравнительным, чем прежде, и осознавало себя обществом новой нации. Революция, в конце концов, была сделана ради американского народа. Декларация о независимости провозгласила его отделение от других народов. Его представители создали конгресс, отстаивавший интересы всего континента, и конгресс основал Континентальную армию. Великие события, давшие американцам основания называть свое дело «славным», также побудили их любить свою страну и ее независимость. Тысячи мужчин и женщин, разделявшие это чувство, но никогда прежде не интересовавшиеся политикой, жили ею на протяжении двадцати лет после 1763 года. Тысячи тех, кто никогда не воевал, теперь воевали, тысячи других работали на армию и платили налоги на ведение войны.

Чтобы продемонстрировать изменения, произведенные этими годами борьбы и потерь, принято указывать на проявления американского национализма. Так называемая элитарная или высокая культура — прежде всего литература и живопись — свидетельствует о том, что в годы революции возник американский национализм; об этом же свидетельствуют знаменитые законодательные акты и, самое главное, дела американцев[966].

Но именно тот опыт, который породил национальное чувство, сделал революционное поколение отличным от всех предшествовавших — и последующих — поколений. Те, кто отстаивал права американцев до 1775 года, те, кто возглавлял революцию и Войну за независимость, те, кто сражался, те, кто оказывал материальную помощь и услуги, и те, кто просто агитировал других, — все они утверждали свою идентичность своими действиями. Они были частью великого дела — дела, которое с 1776 года приняло форму эксперимента в области республиканской формы правления. Точный характер этого эксперимента прояснился не сразу, хотя пять лет, последовавшие за мирными договорами 1783 года, дали богатый материал для истолкования его значения. За это время американцы, участвовавшие в борьбе, осознали, что их главным отличием от других проявляются в их деяниях.

Самое сильное выражение это осознание, безусловно, находило на поле боя, где чувство идентичности и приверженность добродетели заявляли о себе с наибольшей силой. То, что армия временами терпела неудачу в служении делу, не означало, что опыт революционного поколения был ложным. Ни одно общество не держится в точности того курса, который оно себе наметило; никакой благой и возвышенный опыт не бывает полностью свободным от зла и низости.

Несовершенство Континентальной армии отражало несовершенство общества. Американская армия и американское общество находились в тесном переплетении, не имевшем прецедента в XVIII веке до Великой французской революции. Попытки общества и армии решать общие проблемы приводили к путанице — путанице, обусловленной их незрелым, не вполне сформировавшимся характером. Управление поставками, защита собственности, деление на своих (сторонников независимости) и чужих (лоялистов) и особенно вербовка солдат — все это требовало как от военных, так и от гражданских неимоверных усилий, о которых не ведают устоявшиеся нации с четко определенными институциональными целями и отлаженными процедурами.

В XVIII веке не было другого столь яркого примера, когда бы армия являлась непосредственным продолжением общества.

В бою солдаты преодолевали такие трудности, с которыми не могла сравниться ни одна проблема в гражданской жизни. И, тем не менее, как мы видели, солдаты выдерживали испытание боем — отчасти благодаря тому, что Континентальная армия была плоть от плоти народа, который поддерживал ее. В ходе длительной борьбы «слава» их дела определялась не только великими принципами, составлявшими его суть, но и тем фактом, что в него верило огромное количество людей. Завладев воображением американцев, славное дело стало воистину «общим делом».

IV

Дело было общим не для всех жителей Америки. Около 500 тысяч американцев в период между 1775 и 1783 годами оставались лояльными Великобритании, и примерно 80 тысяч из них бросили свои дома и бежали в Англию, Канаду, Новую Шотландию и Вест-Индию. В целом «лоялисты», как они называли себя (революционеры предпочитали именовать их «тори»), составляли порядка 16 процентов всего населения, или немногим более 19 процентов всех белых американцев[967].

Преданность Короне была нормальным состоянием жителей американских колоний до 1775 года, так что, пожалуй, не стоит удивляться, что почти пятая часть белых колонистов предпочла не отказываться — или не смогла отказаться — от традиционной верности Англии. Они оставались глухи к призывам к участию в революции, к отстаиванию своих прав. И это при том, что на протяжении десяти лет до начала войны многие отдавали себе отчет в существовании угрозы этим правам. Многие разделяли растущее неприятие деспотичных мер, вводившихся британским правительством в 1760-е и начале 1770-х годов. Но их лояльность перевешивала недовольство и удерживала их от участия в политической борьбе. Те, кто открыто выражал свою позицию, часто подвергались жестокому обращению; и среди тех, кто боялся за свою жизнь или кто не мог спокойно смотреть на то, как рвутся старые скрепы, находились люди, открыто демонстрировавшие свое неприятие революции — в большинстве случаев такие люди выезжали из страны, либо вступали в войска, служившие в составе британской армии.

Ни в одной колонии лоялисты не превосходили по численности революционеров. Больше всего лоялистов было в срединных колониях: британскую корону, в частности, поддерживали многие фермеры-арендаторы в колонии Нью-Йорк, а также большое количество голландцев в Нью-Йорке и Нью-Джерси. Немцы в Пенсильвании пытались оставаться в стороне от революции, и так же поступали многие квакеры, которые в разгар революционной борьбы старались держаться друг друга и не вступать в контакты с повстанцами. Шотландские горцы в обеих Каролинах, значительная часть англиканского духовенства и их прихожан в Коннектикуте и Нью-Йорке, многие пресвитериане в южных колониях и большое количество индейцев-ирокезов сохраняли преданность королю[968].

Этот приблизительный список содержит в себе объяснение слабости и, соответственно, неуспеха лоялистов. Они представляли собой разрозненные группы, разделенные в самих себе и не связанные с источниками власти. Так, лояльные королю англиканцы Новой Англии были со всех сторон окружены конгрегационалистами. Немцам и голландцам в срединных колониях, которые не всегда жили в согласии между собой, противостояли более сплоченные англичане и шотландо-ирландцы. Шотландцы ни в одной из колоний не были особо многочисленны, и даже арендаторы в долине реки Гудзон являлись меньшинством. Все эти группы были меньшинствами — «сознательными меньшинствами», как их называет историк Уильям Нельсон, — и были неспособны к борьбе в силу тех особенностей, которые разделяли их.

Их слабость делала их зависимыми от британского правительства, которое исходя из своих собственных соображений никогда не использовало их достаточно эффективно. Слабость и уязвимость этих меньшинств, несомненно, способствовали их предрасположенности к лояльности. Они понимали, насколько сильно они отличаются от большинства жителей Америки, и искали поддержки за океаном. Среди голландцев в Нью-Йорке и Нью-Джерси, которые не усвоили английские язык и культуру, было больше лоялистов, чем среди тех, для кого чужая языковая и культурная среда стала своей. В долине реки Хакенсак отличия между двумя категориями голландцев были особенно заметны. Одна группа оставалась верной своему родному языку, традициям и религии; другая учила английский язык и в разгар Великого пробуждения подхватила идеи религиозного возрождения. Англоязычные голландцы, проникнутые евангельскими ценностями, поддержали революцию. Консервативные голландцы остались в стороне, предпочитая хранить преданность английскому королю, избегать неизвестного и оставаться в узких пределах привычного и, как им казалось, безопасного мира[969].

Безопасность предполагала молчание и бездействие. Лоялисты, выдававшие свои симпатии неосторожными речами либо отстаивавшие свои принципы на деле, подвергали свою жизнь опасности — власти повсеместно пытались пресекать любые протесты. Британская армия, безусловно, предлагала защиту, но она имела обыкновение передвигаться с места на место. Когда она уходила — например, из Бостона в 1776 году, из Филадельфии в 1778 году и с большей части территории обеих Каролин в 1781 году, — лоялисты, оказывавшие ей явную поддержку, старались уйти вместе с ней, ибо в противном случае им угрожали репрессии.

Комитеты безопасности и наблюдения, образованные в связи с «Ассоциацией» 1774 года, занимались поиском внутренних врагов: охотились за теми, кто вел подрывные речи, выискивали неплательщиков налогов и брали на заметку тех, кто уклонялся от службы в ополчении. Когда постоянные правительства штатов вновь овладели ситуацией в 1775 и 1776 годах, местные суды и в некоторых случаях специальные органы, созданные легислатурой, взяли на себя задачу подавления недовольных. Провинциальный конгресс Нью-Йорка, заменивший королевскую легислатуру, образовал «Комитет и комиссию по разоблачению заговоров». Провинция Нью-Джерси также прибегла к созданию чрезвычайных органов. Пенсильвания удовлетворилась использованием обычных судов, но она вооружила их, как поступило и большинство штатов, законом о государственной измене. Закон, принятый в Пенсильвании, содержал перечень преступлений, трактовавшихся как государственная измена, если они совершались резидентами Америки и были направлены против штата или Соединенных Штатов. Эти преступления, к которым относилось принятие вознаграждения от врага, вооруженное восстание, вступление или агитация за вступление в армию врага, снабжение врага оружием или припасами, ведение изменнической переписки с врагом, участие в заговоре и снабжение врага разведывательными данными, могли наказываться смертной казнью с конфискацией имущества[970].

Менее серьезные преступления, в частности недонесение об измене, влекли за собой в Пенсильвании менее суровые наказания — тюремное заключение вместо казни плюс конфискация половины имущества. Статья о недонесении об измене вносила неопределенность в борьбу с оппозицией, которая была на руку тем, кто обладал острым патриотическим чутьем и страстью к преследованию непатриотичных граждан. Закон Пенсильвании приравнивал устные или письменные антигосударственные высказывания к недонесению о преступлении. Попытка передачи разведывательных данных врагу, попытка подстрекательства к сопротивлению правительству или к возвращению под британское правление, агитация против поступления на военную Службу, разжигание беспорядков или настраивание населения в пользу врага, а также противодействие революционным действиям или мерам — все это трактовалось как недонесение о преступлении[971].

Спустя год после принятия этого закона легислатура Пенсильвании наделила себя правом издания официальных объявлений о лишении гражданских и имущественных прав, и в течение войны она вынесла почти 500 таких приговоров. Она также одобрила использование других видов уголовного преследования за подрывные действия, не являющиеся государственной изменой или недонесением о преступлении. Отныне можно было прибегать к обвинениям в пиратстве, краже со взломом, разбое, мелких преступлениях, фальшивомонетничестве и воровстве.

Время от времени в газетах и, вероятно, гораздо чаще в частных беседах раздавались призывы к истреблению лоялистов. Однако подобные действия, как правило, не обходились без потерь среди патриотов — большинство убийств случилось в кровавых стычках, происходивших в окрестностях Нью-Йорка в течение всей войны, а также под Филадельфией осенью и зимой 1777/78 года и в обеих Каролинах в 1780–1781 годах. Казни производились нечасто, и случаи казней без суда и следствия были единичными.

Лишать лоялистов их имущества было менее опасно, но порой почти столь же трудно, как лишать их жизни, ведь было необходимо соблюдать закон. Кроме того, у лоялистов имелись друзья и семьи — а иногда и кредиторы, — которые были заинтересованы в справедливом распоряжении имуществом. Сам закон признавал различия между лоялистами. Например, это могли быть те, кто явно состоял в заговоре с британскими агентами, или королевские чиновники, которые спаслись бегством, когда началась борьба, подобно губернатору Хатчинсону. Законодательное собрание Массачусетса медлило до апреля 1779 года, когда наконец приняло закон, разрешивший конфискацию имущества Хатчинсона и ему подобных — «ряда отъявленных заговорщиков», говоря словами закона. Другой закон касался менее «отъявленных» из сбежавших лоялистов — «отсутствующих», согласно формулировке в документе, где они также именуются «беженцами», «открытыми и общепризнанными врагами» и «лицами, скрывающимися от правосудия». Данный закон требовал соблюдения надлежащей правовой процедуры при конфискациях. Позже, весной 1779 года, законодательное собрание приняло резолюцию, разрешавшую продажу конфискованного имущества. Вдовы и жены, оставленные своими скрывающимися от правосудия мужьями, получили право на треть имущества, оставшегося после расчета с кредиторами. В документе было уделено особое внимание правам кредиторов[972].

Многие лоялисты Массачусетса, чье имущество было конфисковано и продано, жили в округе Саффолк, куда входил Бостон. Анализ этих продаж не свидетельствует, что они привели к каким-либо изменениям в социальной структуре округа. В то же время он показывает, что люди, не имевшие земельной собственности в Саффолке, теперь приобрели ее[973].

В Нью-Йорке произошли более серьезные изменения, хотя там, как и везде, социальная структура осталась той же, какой она была до революции. Тем не менее произошло уравнивание, само упоминание которого приводило землевладельцев в бешенство. До войны арендаторы восставали в округе Датчесс и других местах. Причины восстаний — арендная плата и сборы, взимаемые землевладельцами, — не имели прямой связи с причинами отделения Америки от Великобритании, но крупные волнения, вызванные принятием в 1765 году Акта о гербовом сборе, похоже, послужили вдохновляющим примером для арендаторов. В следующем году произошли массовые беспорядки в долине реки Гудзон, и прежде чем они были подавлены, пролилось много крови. В 1775 году, после начала войны, арендаторы обычно вставали на сторону, противоположную той, которую занимали землевладельцы. Например, когда стало известно, что Фредерик Филипс, владелец поместья Филипсберг в Уэстчестере, является лоялистом, его арендаторы с радостью примкнули к революционерам. Филипсу принадлежало около 50 тысяч акров, которые были конфискованы после его отъезда из страны. Закон гарантировал преимущественные права арендаторам земли лоялистов, осужденных или лишенных имущественных и гражданских прав за измену, то есть закон предоставлял арендаторам первоочередное право на покупку по справедливой рыночной цене. Штат продал поместье Филипсберг в рамках закона о конфискации 1784 года посредством серии сделок, в результате которых появилось 287 новых собственников вместо одного прежнего собственника — Фредерика Филипса. На долю каждого нового собственника в среднем пришлось 174 акра[974].

Арендаторам-патриотам также достались владения лендлордов-лоялистов в округе Датчесс, где в 1779 году были конфискованы имения Роджера Морриса и Беверли Робинсона. На последовавших торгах 455 участков земли были проданы по меньшей мере 401 арендатору. Сохранить приобретенные владения было уже другой проблемой, и после войны для многих из этих арендаторов-покупателей внесение платежей оказалось трудной или даже неисполнимой задачей. Многие прекратили попытки выкупить землю и продолжали пользоваться ею как арендаторы[975].

У Ливингстонов, живших в округе Олбани, дела обстояли значительно лучше, чем у многих из их соседей. Ливингстоны уважали американскую независимость, но не уважали личную свободу своих арендаторов. Неудивительно, что их арендаторы были на стороне Великобритании, особенно в 1777 году, когда узнали, что Бергойн движется на юг из Канады. Прежде чем они успели вооружиться, ополченцы из соседнего округа Датчесс и из Новой Англии нанесли им сокрушительный удар. Между ополченцами и арендаторами произошло столкновение, в ходе которого шестеро арендаторов были убиты, еще несколько сотен были арестованы. Институт аренды выдержал эти удары как в поместье Ливингстона в провинции Нью-Йорк, так и в большинстве других местах, где он процветал, и сохранялся вплоть до середины XIX века[976].

В отличие от большинства других лоялистов, арендаторы в Нью-Йорке не столько «сохранили» преданность Короне, сколько «выбрали» ее. Их решение вытекало из неприятия преобладающей патриотической идеологии. В то же время у них была своя собственная идеология, основанная на ощущении, что их лендлорды бессовестно наживаются на них. Таким образом, подобно патриотам по всей Америке, они действовали во имя индивидуальной свободы.

Эта позиция не отличала их от большинства лоялистов. Ибо лоялисты разделяли веру революционеров в права личности, хотя и расходились с революционерами в трактовке этих прав. В 1760-е годы, когда начались волнения в связи с мерами британского правительства, это различие не было ощутимым, и многие, впоследствии ставшие лоялистами, осуждали действия парламента, отрицая, в частности, за ним право облагать колонии налогами. Некоторые, в том числе Томас Хатчинсон, даже соглашались, что взимание налогов с американцев является противозаконным, поскольку они не представлены в парламенте. Но в конечном итоге лоялисты вроде Хатчинсона оказались неспособны сделать из собственных рассуждений логический вывод, который для большинства революционеров был само собой разумеющимся, что парламент стал врагом свободы личности. Они не смогли принять ту идею, что главным источником свободы и порядка является согласие индивидуума, что правительство, заботящееся о сохранении свободы, рождается из народного соглашения. Лоялисты подчеркивали важность традиции и укоренившихся институтов, таких как парламент, для утверждения и защиты свободы. Как следствие, для большинства лоялистов кризис в Америке достиг апогея в тот момент, когда была выдвинута идея независимости. Лоялисты не могли принять эту идею, так как не были готовы отказаться от убеждений, впитанных ими с молоком матери. Они не верили, что в Америке сформировалась новая основа политической власти. Им хватало старого, они цеплялись за старое — ив результате пострадали.

Страдания лоялистов, естественно, не волновали революционеров. Между тем эти страдания были весьма ощутимыми: потеря собственности, смерть друзей и родных были источниками тяжелых переживаний. Тех, кто покинул Америку, ждали страдания иного рода — одиночество изгнания в чужих землях и во многих случаях запоздалое осознание того, что они скорее американцы, нежели британцы. Дневники и письма, свидетельствующие об этом осознании, трогают до слез. «Я искренне желаю провести остаток своих дней в Америке, — писал сэр Уильям Пепперелл, уроженец Массачусетса, в 1778 году. — Я люблю эту страну, я люблю этот народ». Чувство тоски и печали, пронизывающее эти строки, владело многими изгнанными лоялистами в годы войны — ив последующие годы[977].

V

В отличие от лоялистов, чернокожие рабы восприняли на ура принципы революции, хотя большинству из них было отказано в участии в вооруженной борьбе патриотов. Еще в начале 1766 года рабы, вдохновленные примером волнений в связи с Актом о гербовом сборе, прошли по улицам Чарлстона, выкликивая слово «свобода». Горожане немедленно взялись за оружие, в то время как власти прочесали сельскую местность в поисках признаков мятежа. Свобода оставалась привилегией белого человека[978].

За последующие десять лет рабы и их хозяева, несомненно, узнали много нового о свободе. Рабы, похоже, всегда были готовы к борьбе за свободу, при условии, что у них был хоть какой-то шанс добиться ее. Начавшаяся в 1775 году война предоставила им такой шанс. В ноябре 1775 года на обещание лорда Данмора освободить рабов в обмен на их поддержку в Виргинии за неделю откликнулось несколько сотен невольников. Тем, кто решил примкнуть к Данмору, пришлось добираться до побережья и искать там лодки, так как Данмор находился на борту английского военного корабля в Чесапикском заливе. Сразу после выхода прокламации рабовладельцы ужесточили надзор за своими рабами. Тем не менее за одну неделю к Данмору присоединились 300 рабов[979].

В декабре войска Данмора потерпели поражение в битве при Грейт-Бридж, селении на берегу реки Элизабет в десяти милях ниже Норфолка. С этого момента рабам становилось все труднее присоединиться к нему. В целом это удалось примерно восьмистам человек. Данмор сформировал из них полк, но он не участвовал в сражениях. Тем не менее многие из них умерли на службе у короля, став жертвами оспы, завезенной командами английских кораблей. В августе следующего года, когда Данмор отплыл в Англию, его сопровождали не более трех сотен чернокожих солдат.

Намного больше рабов служило в американской армии. Практически каждый полк Континентальной армии имел в своем составе чернокожих. Они зачислялись своими хозяевами или поступали добровольно по обычным соображениям — в расчете на вознаграждение, землю и возможность получить свободу. Некоторые были освобождены еще до вступления в армию, но больше было тех, кому пообещали свободу в обмен на военную службу. Большая часть черных служила в одних подразделениях с белыми, хотя рядовой состав одного небольшого полка из Рой-Айленда полностью состоял из чернокожих[980].

Военная служба могла бы помочь огромному количеству рабов обрести свободу. Но не прошло и года после начала войны, как белые почти повсеместно начали выступать против вербовки чернокожих. Выплата компенсаций их владельцам означала расходы, которых не могли, да и не хотели себе позволить ни вечно стесненный в средствах конгресс, ни легислатуры штатов. Перспектива появления огромного количества вооруженных чернокожих также никого не радовала. Институт рабства держался на страхе и принуждении, и рабовладельцы никогда не могли полностью избавиться от опасения, что те, кого они удерживали у себя против их воли, могли обернуть оружие против них.

Почему, провозгласив, что все люди созданы равными, и восстав во имя свободы, американцы не освободили своих рабов? Ответ на этот вопрос следует искать в истории расовых взглядов и американских представлений об экономической необходимости в XVIII веке. Белые американцы были проникнуты предубеждениями против африканцев еще до окончательного формирования института рабства в XVII веке. Страх перед животным началом в черных, отвращение к их внешнему облику, домыслы об их сексуальных наклонностях глубоко внедрились в сознание белых людей. Эти установки помогают объяснить, почему черных обращали в рабов[981].

Распространению рабства способствовало не только предубеждение. Черные в Америке были сравнительно малочисленны, и это обстоятельство, вероятно, рождало предрасположенность к их эксплуатации. И само рабовладение как источник рабочей силы постепенно начало играть огромную роль в экономике, особенно в плантаторских колониях. Задолго до революции рабство стало институтом, который казался не только оправданным, поскольку белые воспринимали черных как существ низшего порядка, но и неизбежным, поскольку они не могли представить себе экономику, основанную исключительно на свободном труде.

Ирония ситуации (белые американцы пели свободе гимны, продолжая владеть рабами) не ускользнула от революционного поколения. Слишком много людей по обеим сторонам Атлантики обращали на нее внимание. Самыми яростными критиками выступали американские квакеры, но и многие другие жители колоний, ставших штатами, призывали к освобождению рабов во имя естественных прав и христианских принципов. Неудивительно, что политическое руководство в северных штатах с большим пониманием реагировало на подобные призывы. Все северные штаты предпринимали те или иные меры по постепенному освобождению рабов. Большинство из них издало законы, в соответствии с которыми дети рабов подлежали освобождению через определенное число лет после рождения. Легислатура Пенсильвании приняла такой закон еще во время войны, Род-Айленд и Коннектикут — спустя год после ее окончания. В Массачусетсе суды отменяли рабство, не дожидаясь принятия соответствующих законов. В других северных штатах процесс длился дольше, но к началу нового столетия он был практически завершен[982].

Южные штаты не последовали этому примеру. Там рабство имело слишком глубокие корни. Тем не менее эти штаты, как и их северные соседи, отменили работорговлю. Конгресс в 1780-е годы и Филадельфийский конвент 1787 года пошли еще дальше: конгресс запретил рабовладение на Старом Северо-Западе, а конвент подготовил проект конституции, где была предусмотрена возможность запрета на ввоз рабов после 1807 года[983].

Даже взятые в своей совокупности, эти меры против рабства, вероятно, не выглядят впечатляюще. Они не уничтожили рабство, которое процветало вплоть до Гражданской войны. Делая эти шаги, американцы по-прежнему не дотягивали до своих собственных великих идеалов, в особенности до постулата Джефферсона, гласящего, что все люди созданы равными. Но они сделали большое дело. Они превратили рабство из традиционного института в нетрадиционный — нетрадиционный в силу того, что теперь он был ограничен южными штатами. Если бы Север попытался силой заставить Юг следовать своему примеру, молодая республика бы развалилась. Северяне были не лучше южан, и вряд ли стоит приписывать им особое благоразумие или дальновидность. Они не смогли противодействовать сохранению рабства на Юге как вследствие осознания своей собственной слабости, так и из благоразумия. Каковы бы ни были причины, белые люди на Севере и на Юге решили, что по крайней мере на тот момент союз, обеспечивавший безопасность республиканского правительства, был важнее повсеместного торжества идеи равенства[984].

VI

Американские индейцы, заселявшие территории вдоль атлантического побережья, в массе своей избежали попыток белых обратить их в рабство или сопротивлялись таковым. Тем не менее их жизнь к моменту революционного кризиса 1760-х годов приобрела характер, значительно отличавшийся от того, какой она носила в XVI веке, когда началось европейское вторжение. Самое непосредственное и глубокое влияние европейского присутствия проявилось в болезнях. Индейцы не имели иммунитета к недугам, завезенным европейскими переселенцами и позже африканскими рабами. Они погибали даже от обычных респираторных инфекций. Самыми губительными из всех оказались оспа и корь. Демографы приводят различные оценки размеров индейских популяций на момент появления первых чужаков. Ни одна из этих оценок не может быть признана вполне достоверной, поскольку все они основаны на ограниченных данных и сделаны с использованием различных статистических методов. Но, несмотря на отсутствие определенности, совершенно очевидно, что за три столетия после появления европейцев численность индейцев сократилась катастрофически. Некоторые племена почти исчезли, и все племена атлантического побережья понесли огромные потери, иногда достигавшие 90 процентов от их общей численности[985].

Когда начался революционный кризис, большинство этих индейцев жили к западу от европейских поселений семью сообществами, разбросанными по территории от верхней Новой Англии на севере до Флориды на юге. Эти группы жили отдельно одна от другой, каждая со своими собственными правителями, которые почти во всех случаях поддерживали тесные связи с поселениями белых людей на востоке. Сто или около того лет европейского присутствия до революции нанесли сокрушительный удар по прежнему, доколумбовому единству традиционных индейских союзов. Болезни, войны, неумолимое наступление белых людей на их земли разъединили племена и родственные группы. Их группы, представлявшие собой разрозненные скопления селений, формировались, распадались и заново формировались, пытаясь приспособиться к постоянно меняющимся условиям и сохранить хоть какой-то контроль над своей жизнью. Ввиду сокращения своей численности индейцы были вынуждены принимать в свою среду пленников, захваченных в войнах с другими племенами, — тактика, которая вносила в их традиционные культуры чужеродные элементы, одновременно усиливая их военную и политическую мощь. Языковые группы разветвлялись по мере объединения разных народов в новые общины, которые часто кочевали, но почти всегда жили маленькими деревнями. Названия племен стали значить меньше, чем когда-либо прежде; традиционные племена претерпели столь радикальные изменения, что, по мнению одного современного историка, наименования индейских общин следует рассматривать скорее как «адреса», нежели как «названия племен»[986].

В зависимости от близости поселений индейцев к поселениям европейцев и от влияния белых торговцев почти каждый аспект «племенной» жизни индейцев претерпел изменения. Они признали практичность европейских орудий труда, одежды и оружия и стремились прибрести их. Они также оказались сильно подвержены воздействию рома и других спиртных напитков, предлагавшихся белыми торговцами. Лишь очень немногие индейцы стали ревностными христианами, но христианские миссионеры, особенно члены Общества распространения Евангелия, добились определенных успехов в деле обращения индейцев в свою веру. Большинство общин на территории между верхней Новой Англией и верхней Флоридой оставались безразличны к богу белых людей, хотя в заселенных районах имелись крошечные общины верующих индейцев, например так называемые «молящиеся индейцы» в Стокбридже, штат Массачусетс[987].

Некоторое представление о значении революции для жизни американских индейцев можно получить из единственного упоминания о них в Декларации независимости, где они названы беспощадными дикарями. Этот термин отражает один из стандартов отношения к индейцам в XVIII веке. Еще один подобный стандарт содержится в Версальском мирном договоре 1783 года, согласно которому в качестве одного из условий заключения мира Великобритания уступила все земли к востоку от реки Миссури новообразованным Соединенным Штатам, не спросив мнения индейцев.

Большинство индейцев не хотели принимать никакого участия в революции и в войне между Великобританией и ее колониями. Племена имели долгий опыт взаимоотношений как с колониями, так и с Великобританией и Францией. Они знали, что для сохранения хотя бы частичной автономии они должны как-то договариваться с этими европейскими державами и их колониями. Чтобы защитить себя от политического доминирования Британии и Франции, индейцам следовало проводить хитрую политику, состоящую частично в маневрировании, частично в применении силы и направленную на установление с одним из этих государств таких отношений, которые бы обеспечивали политическую защиту от другого. Самыми опасными врагами индейцев были малоземельные поселенцы в британских колониях. Непосредственно перед началом революционного кризиса Великобритания вроде бы играла роль покровителя, особенно наглядно проявившуюся в выпуске прокламации 1763 года, которая запрещала колонизацию земель к западу от Аппалачей. Великобритания ставила себе целью установление стабильности в этом регионе и, самое главное, защиту своей торговли мехами с индейцами. Колонисты, заинтересованные в земледелии, а не в пушном промысле, в силу своей численности и своего обыкновения «втыкать» фермы куда попало были злейшими врагами бобров. Им было мало пользы от индейцев, которых они считали дикарями и помехой на пути прогресса[988].

С учетом этих обстоятельств неудивительно, что, хотя индейцы не хотели встревать в войну между Великобританией и ее колониями, большинство из них сочувствовали англичанам. Правда, сочувствие совсем не обязательно означало борьбу на стороне английских друзей. Индейцы понимали, что самой безопасной позицией для них является выжидание, так как к началу войны у их союзника было слишком мало войск вдоль западной границы. На севере и северо-западе у англичан были форты Ниагара, Детройт и Мичили-маккинак. В регионе, известном как Иллинойсская земля, им принадлежал форт Каскаския. Далее к югу имелись английские гарнизоны в Мобиле и Пенсаколе. Самые надежные оплоты англичан находились в Канаде, которую они незадолго до того отвоевали у Франции. Но ни в одном месте по периметру поселений тринадцати колоний у англичан не было достаточно войск, чтобы собраться и самым вежливым образом заставить индейские племена служить Великобритании.

Война, которая шла на Западе, не оказала решающего влияния на исход революционной борьбы. Но она была кровавой и стоила большого количества жертв как белым, так и индейцам. На юге индейцы племени чероки, в начале столетия насчитывавшего около 22 тысяч человек (к началу войны в 1775 году эта цифра сократилась примерно вдвое), вскоре понесли дополнительные потери. Чувствуя усиление экспансии белых и склоненные к войне делегацией воинов из северных племен, в том числе делаваров и могавков, в 1776 году они совершили ряд нападений на поселения белых. Их набеги вызвали ответную реакцию ополченцев из Каролины, Виргинии и Джорджии. Военное противостояние между чероки и белыми продолжалось еще долгие годы после мирного договора 1783 года и сопровождалось не только кровопролитием, но и утратой индейцами своих исконных земель[989].

Опыт чероки разделили и другие племена — по крайней мере, в отношении людских потерь, разорения деревень и утраты территорий, на которых они жили испокон веку. Разумеется, индейцы не сдавались без сопротивления, и за отнятые у них деревни, земельные и охотничьи угодья и жизни белым американцам приходилось платить собственными жизнями.

Войну с индейцами большей частью вели ополчения штатов и организации поселенцев. В ходе борьбы на западе индейцы часто первыми начинали военные действия, устраивая рейды против поселенцев, которые обычно оказывались беззащитными. За рейдами следовало возмездие — иногда в виде неоправданно жестоких карательных действий против первой попавшейся цели. Резня в Гнаденхютгене, штат Пенсильвания, жертвами которой стали почти сто делаваров, принадлежит к числу наиболее жестоких из таких карательных операций. Эти делавары были крещеными и никогда не нападали на своих белых соседей. Большинство убитых составили женщины и дети; индейцев загнали в два барака и оскальпировали. Вскоре после этого случая делавары учинили аналогичную расправу над белыми под поселением Сандаски, явно в отместку за убийство своих родичей[990].

В более широких масштабах война велась на Северо-Западной территории и в северной части штата Нью-Йорк. Джордж Роджерс Кларк, герой войны и устной традиции западной Виргинии, Кентукки и Северо-Запада, летом 1778 года возглавил вооруженную борьбу в Иллинойсской земле. Примерно с двумя сотнями колонистов из Кентукки и Теннесси Кларк временно изгнал англичан и их индейских союзников из Винсенса. Однако индейцы, особенно шауни, не сложили оружие. Бои за долину реки Огайо прекратились лишь после официального окончания Войны за независимость[991].

На западе штата Нью-Йорк и вдоль границы Пенсильвании американцам изрядно портили кровь ирокезы. В течение какого-то времени Джозеф Брант, прославленный вождь могавков, совершал набеги на поселения и очень скоро добился полного контроля над территорией. Брант, человек незаурядных способностей, родился около 1742 года на территории Огайо, где местные белые миссионеры научили его писать на его родном языке. Он также освоил английский язык в миссионерской школе, располагавшейся где-то в долине реки Мохок. Систематическое образование Брант завершил в школе для индейцев Элиейзера Уилока в Лебаноне (Коннектикут). В годы, непосредственно предшествовавшие революции, он начал служить переводчиком при миссионерах, а также при сэре Уильяме Джонсоне, первом суперинтенданте по делам индейцев, который посредством искусной дипломатии регулировал отношения между англичанами и ирокезами. Сэр Уильям жил с сестрой Бранта Мэри и принимал живое участие в судьбе ее брата, но скончался незадолго до революции. Его племянник, «унаследовавший» пост суперинтенданта, оценил выдающиеся качества Бранта. В 1775 году он даже взял Бранта с собой в Англию, и этот опыт, безусловно, расширил знания Бранта о мире, и в частности о психологии англичан, с которыми ему предстояло иметь дело. Его решение сражаться на стороне Великобритании и привлечь к борьбе многих других ирокезов, похоже, было предопределено. Он проявил себя искусным командиром, плодотворно сотрудничавшим с британской армией и ирокезами, не относящимися к племени могавков. До конца лета 1779 года ирокезы во главе с Брантом и их английские союзники терроризировали северную часть штата Нью-Йорк и Пенсильванию. Однако в августе генерал Джон Салливан, имевший значительно превосходящие силы, разгромил их под Ньютауном. Впрочем, победители не добились полного контроля над территорией, и борьба за эту часть Запада продолжалась еще долгое время после окончания войны[992].

Одно племя — народ катоба, заселявший область Пидмонт в Южной Каролине, — принимало активное участие в революции и пережило этот опыт на удивление благополучно. Их опыт отличался своеобразием. Перед началом революции численность катоба составляла всего несколько тысяч, большая часть которых жили в деревнях, окруженных поселениями белых людей. Соседство с колонистами, несомненно, повлияло на решение катоба поддержать революционеров.

На протяжении многих лет до начала войны отношения индейцев катоба с белыми были довольно мирными[993]. Когда началась война, они втянулись в орбиту революционной борьбы, привлеченные обещанием комитета безопасности Чарлстона платить индейцам за служение американскому делу. Комитет также посвятил катоба в причины сопротивления колонии Южная Каролина британским мерам и напомнил им историю дружественных отношений между индейцами и белыми. И с целью предупреждения неверного понимания своих намерений комитет добавил: «Если вам нет дела до того, что мы говорим, вы очень скоро пожалеете об этом». Катоба без долгих размышлений заявили о своей лояльности американцам[994].

Среди катоба было всего несколько сотен воинов, и эти люди не выиграли своими силами ни одного крупного сражения. Но они участвовали в ряде серьезных стычек в глубине колонии, включая бои при Наййти-Сикс и Стоно. Они также поставляли припасы партизанским силам под началом Томаса Самтера. После падения Чарлстона в мае 1780 года англичане жестоко отомстили индейцам за их помощь американцам. Лорд Роудон, английский командующий, сжег их деревни дотла, уничтожив дома и урожай, в то время как сами индейцы бежали в Северную Каролину и Виргинию. После ухода англичан легислатура Южной Каролины неожиданно оказала помощь индейцам. В начале 1782 года она отправила им зерно и выплатила 299 фунтов стерлингов за их помощь в войне. Заслуга индейцев, заключавшаяся в поставках скота Самтеру в тяжелые дни недалекого прошлого, также не осталась без вознаграждения — его размер составил 125 фунтов стерлингов. Подобная щедрость не была проявлена ни одной другой американской колонией.

Из всего пережитого индейцами за годы войны на первом месте стояли потери. Многие индейцы погибли в сражениях вдоль западного периметра, и, пожалуй, еще больше было тех, кто лишился жизни в результате отсутствия пищи и жилья. Разумеется, индейцы продолжали нести потери в течение долгого времени после окончания войны и подписания Версальского договора, когда белые возобновили свое наступление на их земли. Часть индейцев предпочла бегство: Джозеф Брант и сотни других ирокезов обрели новую родину в Канаде. Большинству индейцев было некуда бежать, и в новой республике их, похоже, ждала незавидная участь.

Загрузка...