Английские министры, начавшие закручивать гайки в борьбе против американских контрабандистов в 1760 году и надеявшиеся заставить американцев выполнять свою долю имперских обязательств, не знали народа, с которым имели дело. Точнее, они не знали его достаточно хорошо и имели слабое представление о его упрямстве и способности к принципиальным действиям. Эти министры совершили несколько удивительных для довольно опытных тактиков ошибок, самой большой из которых стало то, что они принимали решения, игнорируя взгляды американцев, а также не желали идти на компромисс, когда эти взгляды открыто выражались. Процесс управления американцами, казалось, почти лишил этих английских министров политического чутья, поскольку они забыли о необходимости гибкости и согласования позиций. Огромное расстояние, разделявшее Америку и Британию, конечно, притупляло политическое восприятие; управление людьми, которых они никогда не видели, делало политическую атмосферу настолько разреженной, что многие политики даже с острым нюхом теряли след американских интересов.
В любом случае, эти «невидимые» люди были колонистами. Британская конституция отводила им подчиненное положение (по крайней мере, так думали министры короля). То, как выражались эти министры, да и почти все, кто писал или размышлял о колониях, свидетельствует об их довольно размытых представлениях о предмете. Колонии, по их мнению, являлись «плантациями», «насаждениями» и иногда «детьми» английского родителя. Все эти термины подразумевают, что за ними наблюдали и ухаживали, ими управляли, их воспитывали и заставляли слушаться, если они плохо себя вели. За этими словами стоит идея о том, что колониям надлежало исполнять желания Англии. Колонии были обязаны своим основателям, и не в последнюю очередь — обязаны подчинением и послушанием.
Построение общественной политики на основе чувства абстрактной справедливости — опасная практика для любого правительства. Английские правительства 1760-х годов не отличались особенной гибкостью, и когда их американские планы оказались под угрозой, они приходили в ярость. Очевидные для них принципы нарушались, и казалось, что колонии предали те отношения, еще недавно вполне удовлетворявшие властей предержащих.
Ничего принципиально важного вроде бы на кону не стояло, когда кабинет министров нового короля, номинально возглавляемый одним из великих английских политических деятелей XVIII века — герцогом Ньюкаслом, начал знакомить короля, взошедшего на трон в октябре 1760 года, с ближайшими задачами и насущными проблемами Англии. Война с Францией уже велась не так активно, как еще год назад, но мир пока не наступил. Ощущалась утомленность войной: ее чувствовал и Ньюкасл, и его друг Бьют, и король. Но только не Питт, который до сих пор играл ведущую роль в общественной жизни страны; вскоре он даже начал призывать к войне против Испании[62].
Нервный, нерешительный и постоянно обеспокоенный своим здоровьем, Ньюкасл, как и следовало ожидать, не мог ни на что решиться. Он боялся Питта и восхищался им; он хотел остаться на своем посту; он хотел угодить королю. Он сорок лет занимал государственные должности, заседал в парламенте и служил двум монархам. Когда в октябре 1761 года Питт покинул правительство, а Ньюкасл остался, его удерживало именно желание продолжать то, чем он занимался так долго. Питт ушел из-за отказа короля начать войну, хотя к октябрю правительство уже знало о том, что французы и испанцы достигли соглашения, ставшего возможным благодаря их общей ненависти к Британии. Через три месяца Британия все же объявила войну Испании, что привело к новым триумфальным победам.
К лету 1762 года Ньюкасл, почувствовав, что он полностью утратил доверие короля, покинул правительство. Кабинет министров, к радости короля, возглавил Бьют.
Бьюту не хватало упорства Ньюкасла и выдающихся способностей Питта. Будучи советником короля до вхождения в правительство, он в известной мере пользовался властью, не обремененный ответственностью. Этот период был, наверное, самым приятным в его жизни. Он, шотландец, обучал юношу, которому предопределено было стать королем. Его советы принимались с благодарностью, при этом он, малозаметный, оставался вне линии огня. Сейчас же, став министром короля, он оказался открыт для критики. Грязное хихиканье, сопровождавшее сплетни о том, что он был любовником матери Георга, звучало теперь особенно громко, а ему оставалось лишь демонстрировать невозмутимость.
Бьют вскоре узнал, что хотя миротворцы благословенны, их не любят, потому что после составления вводных статей мирного соглашения, положивших конец войне с Францией, он испытал на себе гнев Питта и лондонской толпы. В феврале 1763 года мирный договор в своей окончательной форме был подписан, а в апреле Бьют ушел в отставку настолько благопристойно, насколько это оказалось возможным.
Перед уходом Бьюту удалось принять одно важное решение, повлиявшее на английскую политику и американские колонии, хотя, возможно, было бы правильнее сказать, что это сделал возглавляемый им кабинет. В начале 1763 года, по-видимому в феврале, министры решили разместить в Америке постоянный контингент королевских войск — регулярную армию.
Сам король Георг III способствовал этому шагу вполне конкретными и обстоятельными действиями, причем не из интереса к колониям, а потому, что, подобно всем представителям ганноверской династии до него, желал добра армии. В конце концов это была его армия, а в 1762 году, когда война подошла к концу, ее будущее выглядело неопределенно. В ходе Семилетней войны она разрослась и обеспечивала средствами к существованию многочисленных офицеров, оказывавших королю и его министрам важную политическую поддержку. Немало полковников заседало в парламенте, и вместе со своими подчиненными они образовывали опору короны. Что было делать с этими полезными офицерами теперь, когда воцарился мир и правительству требовалось сокращать всевозможные расходы? Молодого короля волновали такие вопросы, и поэтому неудивительно, что в сентябре 1762 года он писал своему другу Бьюту: «Несколько дней я работал над оценкой состояния войск накануне заключения мира и надеюсь послать ее сегодня вечером. Десять полков, сформированных в начале войны, сохранятся, однако расходы станут на несколько сот фунтов меньше, чем… в 1749 году»[63]. Король еще четыре месяца продолжал работать над оценкой армии, количества полков и средств, необходимых для выплаты им жалованья. Американские колонии учитывались в его расчетах только потому, что их можно было принудить к содействию в содержании королевских вооруженных сил[64].
Бьют понимал озабоченность короля и наверняка разделял ее, но и у него, и у чиновников казначейства хватало и других забот. Канада, западные территории и Флорида страдали от «проблем» с индейцами, которые требовали решений, граничивших с войной. Для восстановления спокойствия и обеспечения безопасности были необходимы войска. Министерство торговли (The Board of Trade), лучше всех прочих осведомленное о колониях, давно призывало перейти от местного к имперскому контролю над отношениями с индейцами. Защиту белых американцев, как не раз давало понять министерство, лучше всего удалось бы обеспечить за счет регулирования торговли с индейцами (и недопущения эксплуатации индейцев белыми торговцами, что являлось частой причиной конфликтов) и прекращения захвата белыми индейских земель. Участие империи в решении индейского вопроса невозможно было представить без использования британской армии[65].
В течение следующих нескольких лет британским чиновникам пришли в голову и другие способы применения регулярной армии в Америке. Так, некоторые полагали, что она могла бы собирать таможенные пошлины и контролировать американское общество. Эти мнения еще не приняли отчетливой формы в 1763 году, но уже казалось, что здравый смысл и имперский замысел предполагают наличие армии в Америке, поэтому соответствующее решение выглядело достаточно очевидным.
Принимая во внимание давнюю историю нелюбви англичан к регулярным армиям, можно сказать, что парламент на удивление легко согласился с решением о размещении войск в Америке. В любом случае, этот вопрос не стал критическим и не потребовал тщательного изучения или дебатов. Вероятно, здравый смысл опять-таки приглушил сомнения: в Америке дикая местность действительно окружала малонаселенные приграничные территории английских колоний. В Канаде имелось французское население (недавние враги, едва ли лояльные Британии); на западе жили индейцы, которых ценили как торговых партнеров и страшились за их жестокость; на юге, во Флориде, находились испанцы, доверять которым следовало не больше, чем французам. Да и сами англоамериканцы, несмотря на их преданность, не хватали звезд с неба в искусстве дипломатии и вполне могли спровоцировать конфликт со своими западными соседями. Как еще можно было гарантировать безопасность и стабильность, если не размещением славных британских солдат вдоль дуги от Канады до Флориды? Казалось, сам здравый смысл предписывал такое решение. Что же касается традиции, отказывавшей монарху в услугах регулярной армии, то эта традиция была гораздо более убедительной на британских островах, чем за их пределами. Итак, парламент — орган, всегда полагавший себя исполненным здравым смыслом и заботой о правах подданных, предпочел забыть о своих сомнениях и тихо согласился[66].
Когда Джордж Гренвиль сменил в 1763 году Бьюта, он не собирался возвращаться к этому вопросу. Нет никаких свидетельств, опровергающих то, что он поддерживал нахождение королевских войск в Америке. В общем и целом его можно назвать классическим английским политиком, хотя, пожалуй, он был умнее и намного честолюбивее большинства коллег. Он имел богатые политические связи — его брат Ричард (граф Темпл) долгие годы занимал видное место в английской политике; более того, два брата являлись яркими представителями успешной в политическом отношении английской семьи, чье влияние на протяжении поколения распространилось от нескольких избирательных округов на парламент.
Джордж Гренвиль, родившийся в 1712 году, попал в парламент в 1741-м и оставался в нем до самой смерти в 1770 году. Через три года после избрания в палату общин ему предложили войти в кабинет министров, и он согласился, что, возможно, подтверждает не только его связи, но и способности. Гренвиль вновь вступил в должность при мощной коалиции Ньюкасла и Питта, приведшей Британию к великим победам в Семилетней войне. Его брат также состоял в правительстве, но ушел в отставку в октябре 1761 года вместе с Питтом, когда тот не смог убедить монарха и парламент объявить войну Испании. Гренвиль служил секретарем Северного департамента, а затем первым лордом адмиралтейства. Он активно поддерживал Бьюта.
Когда Бьют покинул свой пост, Гренвиль возглавил казначейство и стал первым министром короля. Он был опытным политиком, но перед ним стояли задачи, к которым этот опыт подготовил его лишь отчасти. В Англии намечались первые признаки движения за реформирование палаты общин. Ни Гренвиль, ни кто бы то ни было другой не мог сделать палату общин более представительным органом в 1763 году, и кроме того, эти «признаки» можно было трактовать по-разному. Лондонская чернь грозила волнениями и восстаниями, хотя и не вполне понимала, чего хотела в тот или иной момент. Гренвилю и министрам эти простые лондонцы казались мятежными и безответственными отбросами общества, только и умеющими, что причинять всякий вред. Джон Уилкс — публицист, политик и повеса — как раз тогда становился любимцем толпы, почувствовавшей в нем силу, которую можно было бы нацелить на реформирование представительных институтов, которые на самом деле таковыми не являлись. На юге наблюдались волнения иного толка в так называемых «сидровых графствах» (прозванных так в честь их главного продукта), где люди сильно возмущались налогами на сидр[67].
Уилкс, чернь и сидр казались пустяками Гревилю, который большую часть своего министерского срока думал о других вещах. Американский запад по-прежнему создавал проблемы, поскольку решение о размещении там войск само по себе не решало насущных проблем с собственностью на земли и отношениями с индейцами.
Вопрос о том, что делать с бывшими французскими территориями, годами занимал как имперских, так и местных чиновников. Факты говорили сами за себя: изголодавшиеся по земле американцы продвигались в эту область, не считаясь с индейцами и руководителями, пытавшимися помешать им захватывать земли индейцев. Земельные компании конкурировали между собой в Лондоне и столицах колоний за гранты, которые, как они надеялись, должны были обеспечить им исключительное право собственности и права на продажу. Индейцы настойчиво сопротивлялись и относились к этим жадным белым с закономерной неприязнью[68].
Среди белых американцев самыми агрессивными и жадными были жители Виргинии. На основе хартии XVII века эта колония продолжала претендовать на обширную область вверх по течению Огайо. Небольшие группы и одиночки из Виргинии проникли в эту местность за двадцать лет до Семилетней войны, за ними последовали другие, особенно после того, как здесь стало безопасно благодаря великим победам 1758 года. Самые амбициозные виргинцы собрались вместе в 1747 году и образовали Огайскую компанию; через два года эта группа (в основном плантаторы, среди которых оказался юный Джордж Вашингтон и несколько Ли) получила королевскую хартию, даровавшую им 200 тысяч акров к югу от современного Питтсбурга. Эта хартия удовлетворила их и, казалось, открыла путь к крупным прибылям посредством спекуляции. Война и нежелание части незаконных поселенцев платить за то, что пока удавалось взять бесплатно, мешали благородному желанию Огайской компании разбогатеть. Кроме того, в этот регион устремились и другие американцы, намеренные использовать его ресурсы, в частности торговцы мехами из Пенсильвании, имевшие несколько иные представления о правах собственности на девственные земли. Французы и их индейские союзники тоже нарушали планы виргинцев, отправляя сюда торговцев и настраивая индейцев против англичан. Война, конечно, ограничивала действия людей с обеих сторон[69].
Когда французы наконец были разбиты, скваттеры вернулись к прежним границам и даже перешли их. Полковник Анри Буке, разделявший ненависть большинства уроженцев запада к индейцам, все же пытался сдерживать белую экспансию. Буке двигал не альтруизм, а предчувствие того, что если белые американцы продолжат селиться на землях, которые индейцы считали своими, то беды не миновать. Буке заручился поддержкой суперинтендантов по делам индейцев Уильяма Джонсона на севере и Джона Стюарта на юге, которые отчитывались перед министерством торговли за вторжения белых на земли индейцев[70].
Министерство торговли было неравнодушно к такой информации. Годом ранее оно даже безуспешно пыталось остановить незаконный захват индейских земель. В декабре 1761 года оно взяло в свои руки контроль над землями, находившимися в ведении губернаторов колоний, и запретило им жаловать земли даже внутри колоний, если это нарушало права индейцев. Теперь губернаторам приходилось отправлять все прошения о предоставлении земли министерству, которое, находясь за три тысячи миль, решало, кому дать согласие, а кому отказать[71].
Эти меры не позволили сдержать заселение запада, особенно после поражения французов. К началу весны 1763 года министерство торговли и государственный секретарь Южного департамента, формально контролировавший дела колоний, согласились о необходимости мер (вероятно, в форме королевской прокламации) для сохранения недавно приобретенного запада за индейцами[72].
Индейцы, не знавшие о существовании таких инстанций, как министерство торговли и государственные секретари, понятия не имели об этих благих намерениях. Зато они знали, что генерал Джеффри Амхерст, призванный из запаса в 1763 году, перестал снабжать их, а точнее, перестал пытаться подкупить их раздачей подарков, одеял, тканей, безделушек и инструментов. Они также были в курсе, что, несмотря на усилия армии, белые поселенцы проникали в их земли, а белые торговцы продолжали надувать их при обмене. К маю 1763 года терпение индейцев лопнуло, и они начали кровавое восстание под предводительством вождя племени оттава Понтиака. К июлю они не оставили камня на камне от пограничных поселений в Виргинии, Мэрйленде и Пенсильвании, а также захватили все британские военные гарнизоны к западу от форта Питт, кроме Детройта. Сам форт Питт пережил немало ужасных дней, а его осаду снял полковник Буке после кровопролитного сражения при Буши-Ран. Буке не полагался целиком на регулярных солдат и их ружья — по-видимому, он также пытался распространять среди индейцев оспу. Суперинтенданты по делам индейцев Джонсон и Стюарт использовали более традиционные (и более эффективные) методы: подкуп с целью отделить большинство ирокезов от Понтиака и убедить южные племена сохранять нейтралитет[73].
Новости об этом волнении, получившем название восстание Понтиака, укрепило официальные власти в Британии в их намерении запретить движение американцев на запад. Многие годы американские и сведущие британские чиновники предупреждали, что колонии рискуют развязать войну с индейцами. Теперь, когда это случилось, с официальными мерами нельзя было дольше тянуть. Но без проволочек не обошлось: лишь 7 октября 1763 года кабинет Гренвиля выпустил королевскую прокламацию, закрыв для белых запад Америки между горами Аппалачи и рекой Миссисипи. Этой прокламацией также учреждались три новые колонии: Квебек, Восточная Флорида и Западная Флорида, созданные из французских поселений в долине реки Св. Лаврентия и областей, на которые раньше претендовала Испания и которые достались Британии по мирному соглашению после Семилетней войны[74].
Прокламация не положила конец восстанию Понтиака; этого удалось добиться напряженными усилиями британских солдат и американских ополченцев, хотя бои продолжались до конца 1764 года. Не остановила она и продвижение белого человека на запад. Британские войска периодически пытались запретить эмиграцию, но это лишь вызывало ненависть поселенцев, торговцев мехами и земельных спекулянтов. Так, виргинцы, поселившиеся в долине Канаха почти двадцатью годами ранее и изгнанные восставшими индейцами, требовали, чтобы им дали вернуться на свои фермы. По условиям королевской декларации они не могли этого сделать, и командующие британскими частями старались их сдерживать. Эти фермеры и многие другие первопоселенцы были глубоко возмущены; в конце 1764 года и начале 1765-го сотни из них перешли через горы в Канаху. Другие согласные с ними мужчины и женщины, теперь презрительно относившиеся к британским солдатам, не сумевшим защитить границу, решили игнорировать прокламацию. Результатом этого стала неуклонная миграция в западную Виргинию, Мэриленд, югозападную Пенсильванию, а затем и северо-западную Пенсильванию[75].
Большинство других проблем, более знакомых министрам, сводились, как считал кабинет Гренвиля, к слову «деньги». Это, конечно, сильное упрощение, однако потребность в деньгах играла значительную роль в каждом важном решении, принятом Гренвилем касательно колоний, да и, если на то пошло, другими кабинетами до 1776 года.
Один только взгляд на государственный долг в 1763 году заставил бы содрогнуться любого министра. На 5 января 1763 года, согласно счету министерства финансов в Банке Англии, консолидированный долг составлял 122 603 336 фунтов — это была огромная сумма. Более того, годовые проценты составляли 4 409 797 фунтов. Через год долг увеличился почти на семь миллионов, а к январю 1766 года — через шесть месяцев после отставки Гренвиля — еще на семь[76].
Обслуживание долга являлось проблемой, требовавшей немалого внимания, а его (или хотя бы части) погашение временами казалось нереальным. Когда Гренвиль возглавил кабинет, торговля в Британии находилась в упадке, что было следствием окончания войны и сокращения расходов. Введение новых или увеличение существующих налогов не выглядело привлекательным: рядовые англичане уже и так теряли терпение, неся бремя поддержки раздутого правительства и «славной войны». И их легко понять: земля давно облагалась высокими налогами, и облегчения не предвиделось. Землевладелец, конечно, мог считать, что ему повезло; по общему мнению, он являлся одним из избранников божьих. Поэтому, возможно, ему не следовало чересчур возражать, когда его деньги тратились на защиту интересов его страны во всем мире. Но что насчет простого человека, который утешался лишь пивом и табаком? Пиво сильно подорожало во время войны, ведь государство получало от его продажи свыше полумиллиона фунтов в год. Табак тоже приносил деньги в казну, как и многие другие вещи: газеты, сахар, бумага, лен, рекламные объявления. Если бедняков касались не все эти налоги, то их, как и налоги на дома, купчие, должности, бренди и другие крепкие напитки, большинство из которых приносили государству четверть от своей стоимости, остро ощущало джентри и некоторые представители среднего класса. Если человек владел домом, то он платил налог не только на него, но и на каждое окно в нем; если он решал отправиться подышать свежим воздухом в своей карете, возможно, скрываясь от мытарей, то ехал в ней с гнетущей мыслью о том, что эта карета тоже облагается налогом[77].
Англичане обычно спокойно терпели посягательства на их кошельки, хотя к концу войны они иногда возмущались очень сильно, вплоть до протестов. Например, в Эксетере в мае 1763 года, вскоре после подписания мира, прошли демонстрации против налога на сидр, принятого парламентом, несмотря на большое сопротивление. Люди развесили украшенные крепом яблоки над дверьми большинства церквей с надписью «Сбор первых плодов мира». В тот же день по улицам прошла процессия из нескольких тысяч человек: «Возглавлял ее мужчина на осле и с надписью на спине “Избавь нас Бог от акцизы и от лукавого”. На шее осла висело ожерелье из яблок в крепе, а за животным шли тридцать или сорок человек, у каждого из которых в руках был белый прут с нанизанным на него яблоком в крепе. За ними ехала телега с виселицей, на которой болталось чучело лорда Бьюта. Далее следовала бочка сидра, которую несли мужчины в траурных одеждах, и тысячи улюлюкающих и кричащих людей». Чучело Бьюта в итоге сожгли на костре под одобрительные возгласы толпы[78].
Эта демонстрация — одна из многих в сидровых графствах — была симптомом недовольства налогами и показала, чего можно ожидать после их увеличения. Ее посыл не прошел мимо Гренвиля, который в любом случае считал, что войска, расквартированные в Америке для защиты американцев, должны ими же и финансироваться. В парламенте ему возражали немногие, а в министерстве — никто. Однако оставался вопрос, как наилучшим образом вытянуть деньги из американцев, известных своим умением уклоняться от уплаты таможенных пошлин и нежеланием тратиться на собственную оборону.
Джордж Гренвиль не собирался взимать с колоний деньги для выплаты гигантского долга правительства или даже процентов по нему. Но он искренне считал, что они должны помогать финансировать войска, призванные защищать их, хотя и не предлагал полностью возложить эту обязанность на американцев. Защита колоний была в интересах империи, а не только американцев, поэтому Британия соглашалась нести свою часть бремени по обеспечению дислоцированных в американской глуши вооруженных сил. Более того, согласно оценкам предполагаемых расходов (более 200 тысяч фунтов в год на двадцать батальонов на континенте и в Вест-Индии), Британии пришлось бы взять на себя основную долю расходов[79].
Кабинет Гренвиля решил ввести некоторые новые налоги для колоний, которые по расчетам экспертов казначейства обещали приносить (всего лишь!) 78 000 фунтов в год. Эту сумму, как утверждало казначейство, можно было получить, сократив старую (запретительную) пошлину на импортируемую в колонии иностранную патоку с шести до трех пенсов за галлон. Казначейство и Гренвиль произвели эти расчеты, основываясь на допущении, что эту новую пошлину получится собирать. Это допущение было очень смелым[80].
Сбор таможенных пошлин в Америке никак нельзя отнести к достижениям Британии в XVIII веке. Не давалось ей и претворение в жизнь многих торговых норм, которые колонисты предпочитали обходить. Гренвиль знал печальную историю таких попыток; министерство торговли, таможня и казначейство докладывали ему постоянно. Старый закон о патоке нарушался, можно сказать, систематически уже тридцать лет. Колониальные торговцы давали взятки сборщикам, чтобы те смотрели сквозь пальцы на то, как они ввозят контрабандную патоку из французской и голландской Вест-Индии. Ее цена в 1763 году составляла примерно пенс за полгаллона, хотя иногда контрабандисты платили меньше, если пользовались труднодоступными портами. Во время войны с Францией и индейцами нарушение законов, регулирующих товарооборот, стало, по-видимому, более частым. Война обычно корежит нормальные стандарты и практики, а что касается торговли, то в этой сфере нормальный порядок вещей даже и без войны предполагал нарушение закона. Американцы заявляли, что у них есть достаточные основания для таких действий: их винокурни в Массачусетсе, Род-Айленде, Нью-Йорке и Филадельфии нуждались в патоке для изготовления рома; фермерам, выращивавшим зерно и скот, а также пекарям и мясникам, перерабатывавшим эти продукты, требовались рынки для их продажи. Британская Вест-Индия не производила (возможно, не могла производить) достаточно патоки, чтобы винокурни не простаивали, ром тек рекой, а торговля била ключом, поэтому колонистам приходилось обращаться к иностранным производителям. Купцы из полдесятка колоний отправляли в Вест-Индию древесину, бочарные клепки, рыбу, говядину, свинину, бекон, лошадей и прочие разнообразные товары в обмен на патоку.
После перегонки в ром она потреблялась местными жителями и обменивалась на рыбу, отправлялась в Африку и в другие места. Почти вся эта продукция Новой Англии и средних колоний запрещалась к ввозу в Британию, а пшеница облагалась высокими пошлинами. Закон в этом смысле был кривоват и мог работать лишь за счет сложного обмена в самом сердце колониальной экономики. Закон, вводивший запретительные пошлины на иностранную патоку, приняли по наущению плантаторов из британской Вест-Индии, некоторые из них заседали в парламенте и заставляли считаться со своим богатством[81].
Пренебрежение законом о патоке началось практически сразу же после его принятия в 1733 году. Другие виды нарушений (отправка товаров из запретного перечня в Европу и импорт европейских товаров напрямую в обход Британии) тоже имели место уже в первой половине XVIII века. Война открыла соблазнительные возможности, и несоблюдение законов участилось — за счет взяточничества, мошенничества и коррупции. Британия пыталась остановить эту торговлю, но безуспешно, пока королевский флот не смог выделить достаточное количество кораблей. В 1756 году, когда незаконный обмен товарами участился, губернатор Пенсильвании Роберт Хантер Моррис, полный решимости положить конец торговле филадельфийских купцов с врагом, собственнолично взламывал по ночам местные склады, надеясь обнаружить контрабанду. Через четыре года, в 1760-м, британский флот взял ситуацию под контроль и контрабанда почти прекратилась. В тот год купцы из Филадельфии потеряли тридцать судов с грузом на 100 тысяч фунтов[82].
Меры, применявшиеся для борьбы с контрабандой в годы войны, нельзя было сохранять в мирное время (кроме всего прочего, контрабандисты начали действовать иначе после окончания войны), да и кабинет Гренвиля хотел, чтобы торговля приносила доход для содержания армии в Америке. Вскоре после того как Гренвиль сменил Бьюта, он, прислушавшись к рекомендациям чиновников казначейства, решил, что патоку можно обложить налогом. Однако до проведения соответствующего закона через парламент Гренвиль предпринял некоторые шаги для устрожения таможенного контроля. По совету таможенной комиссии в июле 1763 года он приказал, чтобы сборщики таможенных пошлин отправились в колонии или освободили свои посты. Этот приказ вызвал массовое недовольство сборщиков, большинство из которых жили-поживали в Англии и радовались щедрому жалованью, пока их заместители брали взятки в американских портах. Сборщики предпочитали жить в Англии, а не в американских провинциях, поэтому вполне понятно, что многие из них уволились, не пожелав выполнять свои обязанности за три тысячи миль от дома[83].
Избавившись от бесполезных людей, Гренвиль обратился к главной задаче — продвижению законопроекта через парламент. Это он сделал с легкостью — удивительной оттого, что американцы не были представлены в парламенте, органе, основанном на праве людей признавать налоги, вводимые только своими собственными представителями. Никто не напомнил парламентариям об этом старом праве, когда они принимали акт, вводящий различные сборы, призванные обеспечить существенный доход. Никто не обратил внимания на то, что налоги в Англии всегда являлись даром народа. Закон о доходах 1764 года (или «сахарный закон», как его часто называли) содержал эти слова — традиционную формулировку, которая не вызвала никакой реакции в парламенте. Отсутствие сопротивления в парламенте можно объяснить по-разному, но политический темперамент последнего — самая очевидная и в каком-то смысле самая важная причина. В парламенте лидерами, не занимая никаких должностей, были Ньюкасл и Питт. Они и другие опасались разногласий между собой. Американский вопрос грозил стать яблоком раздора. Кроме того, они (да и вообще вся оппозиция Гренвилю) чувствовали себя измотанными и деморализованными после проигранной его кабинету борьбы вокруг приказов об аресте, закончившейся в феврале 1764 года. Ободренный этой победой, Гренвиль представил сахарный билль, не встретивший даже слабых возражений со стороны оппозиции. К 5 апреля 1764 года он вступил в силу[84].
Если говорить по существу и не формально-юридическим, а простым языком, который был понятен американцам, то Сахарный акт не просто понизил сбор на иностранную патоку до трех пенсов за галлон. Да, это являлось его ключевым положением, но он содержал еще несколько не менее важных. Он вводил другие пошлины, как для регулирования торговли, так и для возврата доходов; в нем перечислялись товары, которые разрешалось поставлять только в Британию, например пиломатериалы, очень ценившиеся в колониальной торговле. Из всех пунктов закона негодование колонистов не в последнюю очередь вызвали те, что предусматривали процедуры для соблюдения и обеспечения выполнения обязательств. Купцам и капитанам кораблей отныне приходилось особенно тщательно составлять декларации и перечислять грузы на борту своих судов. В большинстве случаев они должны были получить соответствующие бумаги до погрузки и разгрузки, в противном случае им грозили обвинения в нарушении закона. Слушания могли проходить в колониальных судах, как это предполагали законы о мореплавании, но не исключался и вариант адмиралтейских судов, что оставлялось на усмотрение чиновников, ответственных за обеспечение таможенного режима. Загвоздка таилась в различиях между этими судами: в колониальных судах дела слушались присяжными из числа колонистов, которые не слишком строго относились к контрабанде и другим подобным нарушениям. Адмиралтейские суды, напротив, проходили без присяжных, а судья, выносивший решение и определявший меру пресечения, являлся королевским назначенцем. Особенно несправедливым (во всяком случае, по мнению колонистов) было то, что в таком суде действовала презумпция виновности предполагаемого нарушителя. Ему самому приходилось доказывать свою невиновность, и даже в случае успеха он обязан был оплатить судебные издержки и не имел права на компенсацию[85].
Эти парламентские законы были приняты в крайне неудачное для колонистов время. Колонии (и, в меньшей степени, Британию) постепенно охватывал экономический спад, начавшийся на закате 1760 годов, когда война подходила к концу. С прекращением боев в Америке количество заказов на продовольствие и снаряжение для королевской армии резко сократилось (с предсказуемыми последствиями для американского бизнеса). Вскоре перемены к худшему ощутили на себе все слои общества, особенно фермеры, которые привыкли продавать урожай военным магазинам. К 1763 году спад уже был очень значительным. Экономические бедствия редко получают рациональное объяснение, и тяготы 1760-х годов вскоре оказались связаны в умах американцев с новыми имперскими мерами, в том числе Сахарным актом и Денежным актом, даже вопреки тому, что первые признаки спада появились до их принятия[86].
Озабоченность экономической ситуацией имела еще одно следствие: она усиливала склонность американцев выражать свои протесты скорее в экономическом, чем в конституционном плане. Хотя среди них находились люди, указывавшие на то, что обложение налогами колонистов органом, в котором они не представлены, нарушает давнее право британских подданных, внимание большинства протестовавших американцев привлекало то, что новая политика ударяет по их кошелькам. (Конечно, еще больше американцев оставались и вовсе безучастны, вероятно, не имея представления о том, что происходит в парламенте и как это влияет на них. Их политическое образование вполне закономерно началось с путаницы непонятных вопросов, приводя к нерешительным и порой беспорядочным или несогласованным действиям.)
Даже такой проницательный наблюдатель, как Бенджамин Франклин, не сразу увидел, что предвещают налоговые планы Гренвиля. Франклин равнодушно воспринял слухи о налоге на патоку, дошедшие до Филадельфии в 1763 году. Будучи спокойным и рациональным человеком, Франклин иногда мог приписывать рациональность тем, кто ею не отличался. В ноябре 1763 года он узнал от своего друга Ричарда Джексона (члена парламента и представителя Пенсильвании в Англии), что, вне всякого сомнения, «парламент будет собирать с плантаций 200 000 фунтов в год»[87]. Колониальная торговля, как сообщал Джексон, начнет облагаться налогом, а поскольку остановить парламент не представлялось возможным, он не собирался пытаться это сделать. Но он хотел добиться того, чтобы пошлина на патоку составила полтора пенса за галлон. На эти новости Франклин ответил разумным замечанием («Меня не очень беспокоит то, какие схемы вы придумываете, чтобы на нас заработать») о том, что парламент вряд ли решится сильно обременить американский бизнес, потому что в таком случае пострадал бы и бизнес английский. Франклин оставался уверен в своей правоте несколько месяцев (он не торговал патокой и не занимался производством рома), хотя высказывал мнение, что парламенту следовало бы вводить налоги на предметы роскоши вместо необходимых вещей. Но его успокаивала вера в то, что парламент не станет как-либо мешать английскому предпринимательству, а поскольку «то, что вы получаете от нас в виде налогов, вы теряете в торговле», вероятность введения тяжелых налогов казалась небольшой. К началу лета 1764 года он утратил веру в рациональность английской политики и вскоре присоединился к тем, кто намеревался принудить парламент отменить Сахарный акт.
Те колонисты, которых непосредственно коснулся Сахарный акт, относились к парламентским налогам менее терпимо. Однако первоначальная реакция купцов свидетельствует о том, что они не вполне понимали намерения парламента и сомневались, как на них отвечать. По окончании войны с Францией многие купцы наверняка рассчитывали вернуться к старым договоренностям со сборщиками пошлин — вне зависимости от того, какие шаги сделает парламент. Давать взятки было выгоднее, чем платить пошлины, и уж явно лучше, чем совсем оказаться отрезанными от торговли. Без взяток и коррупции сборщику пошлин «приходилось голодать»[88], как едко заметил нелюбимый контрабандистами Томас Хатчинсон. Купцы, ожидавшие, что голодающие сборщики придут к ним с протянутой рукой, как в старые добрые времена, были неприятно шокированы еще до того, как Сахарный акт прошел через парламент. Новые чиновники, отправленные Гренвилем в колонии, дали купцам понять, что возврата к старым порядкам ждать не стоит, и пообещали, что теперь торговые пошлины будут собираться. А военные корабли, присланные к американским берегам для поддержания законов о торговле и мореплавании, исполняли свой долг с устрашающим рвением[89].
Торговать без попустительства таможенников и под надзором недружественного флота в прибрежных водах было трудно, но возможно. Например, патока, ввозившаяся купцами города Провиденс в нарушение Сахарного акта, перегружалась в шаланды и лодки, а затем доставлялась в маленькие бухты рядом с городом. Эту обременительную и рискованную работу приходилось делать ночью. За определенную плату даже подделывались документы на груз, но это тоже было небезопасно. Брауны из Провиденса прибегли к этим способам в 1764 году, что стоило им немало денег и нервов. Казалось, всюду снуют доносчики, готовые в любой момент сообщить таможенникам, что где-то поблизости идет перегрузка или что на судне подложные документы. Некто Уильям Мамфорд из Провиденса («этот трус Уильям Мамфорд», как выразился Николас Браун) в конце весны 1764 года оспаривал законность документов нескольких кораблей, из-за чего тамошние купцы решили заставить его замолчать[90]. Нью-йоркские купцы продемонстрировали, что могут сделать с доносчиком находчивые и влиятельные люди. Этим доносчиком был Джордж Спенсер. Его арестовали за долги, провели по городским улицам, на которых жители швыряли в него мусор, затем посадили в тюрьму и отпустили лишь после того, как он дал обещание уехать из города[91].
Насилие, совершенное против Спенсера, было оправдано законом. Имели место и другие случаи применения насилия, в иных местах, причем в нарушение закона. Сильнее всего от него страдали, кажется, королевские власти в Род-Айленде, потому что его экономика полностью зависела от патоки, производимой в иностранной Вест-Индии. Кроме того, в XVIII веке Род-Айленд все еще славился удивительными экстравагантными персонажами (некоторые называли их дикарями), которые вели свое происхождение от самого начала истории колонии в XVII веке.
Каковы бы ни были их корни, родайлендцы то и дело доставляли хлопоты британскому флоту: так, в декабре 1764 года газета Newport Mercury возмущенно сообщала об инциденте, в котором лейтенант отряда, взошедшего на борт колониального судна, заподозренного в контрабанде, заколол шпагой одного из членов экипажа. Из других источников можно узнать, что этого лейтенанта спровоцировали: на него напал матрос с топором, а в ходе завязавшейся драки нескольких мужчин из абордажной команды выбросили за борт[92].
В описанном случае офицер флота подрался с частными лицами, что нельзя назвать беспрецедентным событием для Англии или Америки. Гораздо более сложное и, несомненно, более угрожающее противостояние вспыхнуло в том же году между королевской шхуной «Сент-Джон» и несколькими жителями, шерифом и двумя членами совета (так называлась верхняя палата законодательного выборного органа Род-Айленда). Из подробностей этого столкновения можно упомянуть насильственную вербовку на «Сент-Джон», контрабанду патоки родайлендцами, кражу кур несколькими членами экипажа и яростные стычки между матросами и гражданскими. Развязка этого противостояния произошла, когда шхуна попыталась отплыть от Ньюпорта, а двое советников отдали приказ открыть по ней огонь из установленных в гавани пушек. Этот инцидент был не просто безобразным, а чем-то гораздо худшим, ведь гражданские чиновники приказали начать артиллерийский обстрел корабля военно-морского флота Великобритании[93].
А вот еще более важный эпизод, в котором участвовал Джон Робинсон — сборщик таможенных пошлин в Ньюпорте. Робинсон — один из новых назначенцев в рамках реформы Гренвиля, прибыл сюда в начале 1764 года, и местные купцы сразу же попытались навязать ему соглашение, какое они заключали со сборщиками раньше: 70 тысяч фунтов в год за то, чтобы не обраща+ь внимания на ввоз незаконных грузов. Робинсон, как честный человек, ответил отказом на это щедрое предложение, решив стоять на страже закона. Он вскоре обнаружил, что добиться исполнения закона в местном адмиралтейском суде проблематично, потому что и судья и прокурор, который вел дело, были родайлендцами с множеством дружеских связей. Дружили они и с купцами. В качестве услуги этим важным особам судья назначал слушания в срочном порядке, пока Робинсон был в отъезде, а прокурор попросту не являлся. Судья закрывал дело за отсутствием доказательств. Если же иногда суд все-таки собирался, выносил обвинительный приговор и конфисковывал судно, оно затем продавалось обратно владельцу за бесценок. В конце концов, покупать на аукционах корабли, изъятые у друзей, было бы как-то неприлично[94].
Робинсон считал такое поведение возмутительным, пока однажды в апреле 1765 года не узнал истинный смысл этого слова после конфискации шлюпа «Полли» за то, что в документах не был указан груз патоки. Судно арестовали в Дайтоне (Массачусетс). Робинсон оставил его там под охраной и отправился назад в Ньюпорт, чтобы нанять команду, которая бы привела «Полли» в Ньюпорт для ее принудительного отчуждения. Никто в Дайтоне не соглашался взяться за работу. Более опытному чиновнику это могло бы послужить намеком на то, что от «Полли» можно ждать неприятностей. Пока Робинсон отсутствовал, его планы нарушили «бандиты», снявшие с «Полли» паруса, оснастку, якоря и, конечно же, патоку. Вдобавок они посадили корабль на мель и просверлили дыры в днище. Когда ничего не подозревавшая команда Робинсона прибыла в Дайтон, чтобы увести «Полли» в Ньюпорт, их убедили поискать себе другое занятие. А когда туда приехал сам Робинсон, чтобы проследить за операцией, местный шериф его арестовал, поскольку владелец «Полли» потребовал 3000 фунтов компенсации за поврежденный корабль и похищенный груз.
Владелец «Полли» жил в городе Тонтон (Массачусетс) в восьми милях от Дайтона, и Робинсон прошел этот путь пешком под стражей шерифа и под радостные крики толпы. Следующие два дня он провел в тюрьме, потому что никто не хотел вносить за него залог. К тому моменту, как друзья в Ньюпорте узнали о его злоключениях и вызволили чиновника, он был чертовски зол.
Робинсон, человек упрямый, честный и не отличавшийся фантазией, тоже порой оступался, хотя и упорно старался работать, как хороший чиновник. Каковы бы ни были его ошибки, его трудно обвинить в пренебрежении законом, как других представителей таможни и особенно флота. Принимая Сахарный акт, парламент не предполагал, что флот начнет арестовывать мелкие суденышки, бороздившие воды каждого порта, перевозя небольшие грузы с одной стороны на другую. Эти лодки (баржи, плоскодонки и прочие) не предназначались для открытого моря и не отходили далеко от берега. Парламент не собирался заставлять их шкиперов заполнять бумаги, составлять перечни товаров. Морские офицеры не понимали намерений парламента или не слишком задумывались о них. Они начали захватывать эти суда на реке Делавэр, в портах Нью-Йорка, Филадельфии, Чарлстона, Провиденса, Ньюпорта — везде, где только могли. Некоторые из них видели в этом законе возможность набить карманы колониальными трофеями; незаконные грузы, которые они захватывали, конфисковывались и продавались, а флот получал свою долю. Имея такой соблазн, командиры флота не желали вникать в тонкости намерений парламентариев или протестовавших колонистов, которых эксплуатировали «на основании закона»[95].
Купцы в колониальных портах, конечно же, мстили и весьма изобретательно портили жизнь флотским. Они старались делать так, чтобы те не могли найти лоцманов, когда их корабли заходили в порт, и предлагали большее жалованье морякам, которых флот надеялся нанять. А когда выдавался шанс, они подстрекали группы людей к тому, чтобы срывать насильственную вербовку и всячески мешать представителям королевских ВМС на берегу[96].
Эти стычки были незначительными и являлись примером организации в мелком масштабе. Торговцы также пытались создавать и более серьезные объединения. Бостонские купцы, несколько лет неформально встречавшиеся еще до этих событий, начали обсуждать общие проблемы ведения бизнеса. В апреле 1763 года, когда до них дошли слухи о расширении пошлин на патоку (за целый год до принятия Сахарного акта), они создали общество по содействию торговле и коммерции и поручили постоянному комитету из пятнадцати членов составить «состояние торговли» — анализ, на основе которого они хотели доказать, что пошлины на патоку наносят ущерб торговле колоний, островам, выращивающим сахарный тростник, и самой Англии. В отчете о состоянии торговли, изобилующем впечатляющей статистикой и торговыми данными, утверждалось, что патока «не вынесет вообще никаких пошлин», так что технический анализ в нем сочетался с предсказанием коммерческой катастрофы[97].
Бостонские купцы отправили нескольких своих представителей для встречи с такими же группами из Сейлема, Марблхеда и Плимута, и довольно скоро все эти ассоциации подали петиции в законодательное собрание штата с просьбой отправить английскому министерству официальный протест против введения пошлин. А в начале следующего года 250 экземпляров «Состояния торговли», выпущенных под названием «Доводы против возобновления Сахарного акта»[98], были отправлены представителю колонии в Англии с приказом распространять их и протестовать против предлагаемых пошлин.
Купцы в других колониях тоже не сидели сложа руки в последние месяцы 1763 года. Родайлендцы, прекрасно понимая, каковы будут экономические последствия нового закона, начали действовать самостоятельно, без указки из Бостона. Губернатор Хопкинс, сам занимавшийся торговлей и тесно связанный с предпринимателями города Провиденс, написал «Эссе о торговле в северных колониях Великобритании в Северной Америке», поскольку газеты сочли бостонский документ чрезвычайно важным. Купцы из Провиденса предоставляли дополнительные данные о торговле в Род-Айленде, а губернатор затем составил «Ремонстрацию» против расширения пошлин на патоку, которую легислатура решением специальной сессии отправила в Англию. Купцы города Нью-Йорк встретились в январе 1764 года, призвали законодателей колонии выразить протест, а также связались со своими партнерами в Филадельфии, которые тоже организовались[99].
Эти организации не имели единой позиции. Большинство из них заостряли внимание на несправедливости Сахарного акта и его потенциально разрушительном воздействии на торговлю. Парламент не осознавал, что Новая Англия и срединные колонии не платили за импорт из Британии, экспортируя товары местного производства. Вместо этого они импортировали патоку из французской Вест-Индии, перегоняли ее в ром, который обменивался на рабов из Африки, представлявших собой товар в сложной торговой цепочке с южными колониями и той же Вест-Индией. Рыба, лошади, мясо и зерно тоже ввозились во французскую и британскую Вест-Индию. Этот обмен приносил не только патоку, но и деньги, «кредит», обычно в форме расписок или векселей, которые использовались в торговле с Британией для оплаты ее товаров: одежды, металлических изделий, чая, мебели, пива и всевозможных предметов первой необходимости и роскоши[100].
Понятно, что колониальные законодательные органы, начавшие посылать петиции и меморандумы осенью 1764 года, тоже беспокоились об экономических последствиях акта. К концу зимы девять из них отправили сообщения в Англию через своих губернаторов и их представителей. Все они утверждали или намекали на то, что парламент злоупотребил своими полномочиями в сфере регулирования торговли. Конечно, британские плантаторы в Вест-Индии выиграли бы от прекращения товарообмена с французской частью островов, но ни метрополии, ни колониям это бы не пошло на пользу[101].
Если по вопросу влияния Сахарного акта на торговлю эти законодательные собрания держались общего мнения, то о связанных с этим правах они говорили с гораздо меньшей уверенностью. Ни одно из них не признавало «право» парламента вводить налог для получения дохода в Америке, но лишь два (Нью-Йорк и Северная Каролина) настойчиво отрицали это право. Генеральная ассамблея Нью-Йорка выражала свое «удивление» тем, что парламент рассматривает такое «новшество», и сообщала о том, что ее избиратели требуют «освобождения от бремени всех налогов, которые они не ввели сами». По ее мнению, такое «освобождение от бремени недобровольных, принудительных налогов должно являться важным принципом всякого свободного государства. Без такого права… не может быть свободы, счастья и безопасности; оно неотделимо от идеи собственности, ибо кто может называть что-то своим, если оно может быть отнято по усмотрению другого? Таким образом, представляется естественным правом человека, что даже завоеванные государства, обязанные периодически платить оговоренную дань, никогда не принимали столь унизительного и удручающего условия нести любое бремя, которое их завоеватель решит возложить на них в будущем. После уплаты дани долг считался погашенным, а все остальное они могли считать своей собственностью». И ньюйоркцы считали ниже своего достоинства просить «об этом освобождении как о привилегии. Они основали его на фундаменте более достойном, прочном и стабильном, они отстаивают его и гордятся им, как своим правом»[102].
Законодатели Северной Каролины тоже противились Сахарному акту, считая его посягательством на их «право» вводить собственные налоги. Возможно, какой-то особенно волевой (и прозорливый) человек приложил руку к этим протестам легислатур Нью-Йорка и Северной Каролины. Ни одна из этих колоний позже не претендовала на лидерство, и эти заявления о правах кажутся некой аномалией. Американцы в конторах и легислатурах если и не были совсем растеряны, то, во всяком случае, плохо представляли себе, с чем столкнулись. Раньше им не приходилось иметь дела с парламентом, решившим обложить их налогами. Они пользовались своими правами, не задумываясь о них[103].
Разумеется, лишь немногие американцы поднялись на борьбу против Сахарного акта. А те, кто это делал (купцы и представители колониальных легислатур), по большей части вполне комфортно чувствовали себя на вершине колониального общества. Время от времени они ощущали поддержку со стороны людей менее влиятельных, чем они сами. Во время кризиса, который вскоре должен был разразиться из-за Акта о гербовом сборе, эти лидеры чаще обращались к таким людям и при этом более пристально изучали их права. Их пример оказался назидательным для тех других — ремесленников, лавочников и всевозможных рабочих. То, что началось наверху, останавливаться там явно не собиралось.