Чтобы заглушить этот досадный голос совести, остаток дня мы посвятили мобилизации необходимых для покупки средства финансов. После вскрытия нашей кассы или, вернее, сейфа, находящегося в медном брюхе огромной старомодной керосиновой лампы, которую я в свое время вытащил из груды мусора и держал на шкафу в своей комнатке на антресолях, оказалось, что наличие кассы составляют всего лишь семь злотых. Было ясно, что с такими деньгами нечего даже и мечтать о приобретении средства, и мы решили произвести внеочередной сбор капиталов. Но результаты его были просто жалки. Вывернув все карманы, мы с трудом наскребли шесть злотых и десять грошей. При таком положении вещей мы уже стали серьезно задумываться над тем, не лучше ли вообще отказаться от мероприятия и не выставлять себя по-идиотски на посмешище, предлагая подобную сумму такому знаменитому спортсмену, как Вонтлуш Первый.
Однако стоило нам припомнить новый курс Жвачека, испорченный аппарат Киппа, угрозы Али-Бабы, возмущение директора, саркастический смешок Дира, серу магистра Рончки, да еще наши мучения с Шекспиром, мороку с Кицким и два кулька семечек, которые он тут же сожрал, мы решительно отбросили мысль о капитуляции. Вот тогда-то Пендзель и подал великую идею: «Продать мотор». С его стороны это был акт самоотречения, и мы вполне оценили неслыханные размеры его жертвы. Конечно, не могло быть и речи о том, чтобы столь почтенную машину мог приобрести первый встречный покупатель. Купить ее мог только тот, кто в торговых сферах столицы носит прозвище любителя. Машина была явно любительской, то есть для любителя древности, собирателя музейных экспонатов, в крайнем случае — для аналитика, как говорил нам в утешение Пендзель. Я спросил у него, что это такое. Он ответил, что аналитик — это тот, кто любит разбирать машину на части.
К сожалению, оказалось, что на базарах столицы и даже на Паньской улице собиратели музейных экспонатов сами являются музейной редкостью. Не удалось нам найти также и приличного аналитика, который ценою несчастных пятисот злотых мог бы удовлетворить свою благородную страсть к разложению машин на составные элементы. Вот мы и решили сами взяться за это дело, надеясь, что если машина не пошла целиком, то может пойти отдельными деталями. В конце концов всегда легче сбыть фарш, чем всю тушу.
Но тут нас снова постигло разочарование. Из всего мотора нам удалось сбыть всего лишь камеры, которые какие-то ребята купили с целью производства рогаток.
По этой статье мы получили тридцать четыре злотых прибыли, что вместе с предыдущими суммами составило сорок семь злотых и десять грошей.
Мы полностью отдавали себе отчет в мизерности содержимого нашей кассы, и души у нас были в пятках. На следующий день нам предстояло отыскать Вонтлуша. На первой же перемене мы сразу направились в десятый класс, но там вместо Вонтлуша наткнулись на Шекспира и тут же смылись, боясь, что, чего доброго, он снова включит нас в какой-нибудь спектакль. К счастью, в коридоре нам повстречался Вонтлуш Второй и сообщил, что брат его в последнее время все больше околачивается в районе Коптильни.
— Не советую вам его беспокоить. Он разочаровался во всем на свете.
— Мы об этом знаем, — ответили мы.
— И вообще с ним не все ладно…
— Это нам тоже известно, — заявил Засемпа.
— А что вам, собственно, от него нужно? — спросил с любопытством Вонтлуш Второй, явно недовольный тем, что нам нужен Вонтлуш Первый, когда всем известно, что вызывать интерес может только он — Вонтлуш Второй.
— Если вы насчет тренировок, то напрасны ваши хлопоты, — процедил он, помолчав с минуту. — Мой брат в последнее время испытывает отвращение к боксу.
— Мы знаем, — сказал Засемпа. — Ты его обработал. Это поэтому.
— Да, я, — сказал Вонтлуш Второй.
— Мы знаем, что ты.
— А если это вам известно, то вы должны также знать, что теперь я тренирую новичков.
— Мы не по поводу тренировок, — сказал я.
— Тогда зачем же вам Вонтлуш Первый? Мы неопределенно хмыкнули.
— Нас объединяет общий интерес к искусству.
— Что?
— Мы вместе пишем стихи, — ответил, не мигнув глазом, Засемпа. — Кулаком поэзии бьем в челюсть никчемности!
После этого мы с достоинством удалились, оставив Вонтлуша Второго в состоянии полного духовного нокаута.
На первый взгляд казалось, что это не живой человек, а статуя. Сквозь гущу ветвей просвечивало мертвое, как бы каменное лицо с красными и золотыми листьями в растрепанных волосах. Глаза неподвижно уставились в землю. Он напоминал мрачную птицу марабу.
— Вонтлуш Первый! — воззвал к нему Засемпа. Каменная маска дрогнула и замигала глазами.
— Кто это?
— Деловые люди, — ответил Засемпа.
— Я не работаю, — сказал Вонтлуш, — разве вам неизвестно, что я не работаю и пребываю в состоянии полной прострации?
— Мы слышали только, что ты переменил профессию.
— Да, правда, я, пожалуй, стану поэтом, — сказал Вонтлуш Первый.
Видя, что мы смотрим на него с сочувствием, он нервно почесал подбородок, вытащил зеркальце и внимательно осмотрел свое лицо.
— Я слишком нежный, — сказал он. — Это у меня с детства. В детском саду я переболел свинкой. И с тех пор я ужасно изнеженный. А кроме того, я очень чувствительный. Вот и во время последнего боя с Шлаей я ужасно расчувствовался, а почему? Потому что Шекспир у нас читал на уроке сочинение о Янко-музыканте. Вот я и подумал, что я совсем как Янко-музыкант, только нет у меня скрипки. О, не кажется ли вам, что я просто губил себя в боксе?
— Конечно, губил, — сказал я, чтобы привести его в лучшее настроение.
— Да, я губил себя, но решил больше не губить. Куплю себе ноты и буду играть. Я стану музыкантом, если только до этого не сделаюсь поэтом. Засемпа, правда, что твой старик играет в оркестре? — неожиданно спросил он.
— Да, в оркестре трамвайщиков.
— А ты не мог бы одалживать у него для меня скрипку хотя бы раз в неделю? Новые скрипки страшно дорогие.
— Мой старик не играет на скрипке, — сказал Засемпа.
— А на чем?
— На флейте. Тебе это подходит? Мне кажется, что жалобный плач флейты великолепно выразил бы твое настроение.
— Нет… нет… не вспоминай при мне о флейте, — содрогнулся Вонтлуш. — Я не смогу играть на флейте. Я сразу расплачусь, ведь я такой чувствительный!
— А так ли уж тебе необходимо играть? Может быть, достаточно было бы слушать пластинки? — сказал Засемпа.
Но Вонтлуш с грустью покачал головой.
— Нет, я ведь Янко-музыкант. И мой талант пропадает из за отсутствия инструмента. Может, вот только я стану поэтом.
— Мы пришли тебе помочь, — сказал Засемпа.
— В поэзии или в музыке?
— Ну, как ты захочешь, — промямлил Засемпа.
— Мне нужна рифма к «жалобный».
— «Палуба»! — не задумываясь, выкрикнул Засемпа.
Но Вонтлуш Первый недовольно покачал головой:
— Это бедная, примитивная рифма. Я не могу ею воспользоваться. Это меня скомпрометировало бы.
— А кто тебе сказал, что это примитивная рифма?
— Шекспир.
— Так ты водишься с Шекспиром? Значит, то, что говорил Кицкий, правда…
— Нас сблизило искусство. Но не будем уклоняться от темы. Ищи рифму.
— К «жалобный»?
— Да, к «жалобный».
— «Стало быть»! — крикнул я.
— Это можно, — сказал Вонтлуш Первый. — Ты, Чамча, тоже должен стать поэтом.
— Мне не хотелось бы конкурировать с тобой, — сказал я.
— Тогда, может, ты найдешь рифму к «крылья».
— О, таких рифм сколько угодно, — ответил я.
— Сколько угодно? — удивился Вонтлуш. — И ты мог бы мне их сказать?
— Конечно. Я мог бы тебе помогать постоянно… Ну, хотя бы в течение недели.
— Просто так?
— Такой святой вещью, как вдохновение, не торгуют, — ответил я.
— Это было бы здорово, Чамча. Я буду тебе благодарен по гроб жизни.
— Ты всерьез? — спросил я.
— Слово спорте… — он прикусил язык, — слово поэта хотел я сказать. До самой смерти.
— Достаточно будет, если до завтрашнего дня.
— Каким образом? — растерялся Вонтлуш.
— Потому что я хотел бы, чтобы ты нам завтра открыл средство.
— Какое средство? — заволновался Вонтлуш.
Я наклонился к его уху и шепотом объяснил, в чем дело. На лице у Вонтлуша отразилось изумление.
— Ну, так как? — спросил я.
— Сначала… сначала скажи мне рифму на «крылья».
— «Гнилью, пылью»! — одним духом выпалил я. Все, не исключая Засемпы, посмотрели на меня с изумлением.
— Подходит? — спросил я у Вонтлуша, склоненного над листком.
— Нет… — вздохнул он. — Это противные прозаические слова. А мне необходимо что-нибудь стремительное, легкое.
— «Бессилья»! — брякнул я не раздумывая. Вонтлуш с восхищением взглянул на меня.
— У тебя необыкновенные способности, — сказал он и тут же записал это слово на своем листке. — Сейчас вам прочитаю все стихотворение, — предложил он.
— Погоди-ка, братец, а что же будет со средством? — в тревоге спросил я. — Ты же хотел быть благодарным.
— На это у меня времени хватит. Я же обещал тебе благодарность до самой смерти.
— Как хочешь, братец, — сказал я, — а то мы можем и сократить тебе срок.
— Пусть читает, — сказал Засемпа и подмигнул мне.
Вонтлуш откашлялся и с вдохновением начал читать:
Солнце зашло за Коптильней кроваво,
Раздался крик птицы Венцковской несвежий,
Прощай же, сезон, и ринг, и слава.
Где ж он — нокаутированный боксер, где же?!
Поскольку кулачная драка — бессилье,
Тогда разверни, поэзия, крылья!
Вонтлуш спрятал свои листки.
— Как вам понравилось? — спросил он,
— Очень неплохо, — отозвался Засемпа, — только почему «несвежий»?
— Что несвежее? — спросил Вонтлуш.
— Ты написал «раздался крик птицы Венцковской несвежий». Разве крик может быть несвежим?
Вонтлуш с жалостью поглядел на Засемпу:
— Ничего ты, братец, не понимаешь в поэзии. Сейчас я тебе все это объясню: крик потому несвежий, что они уже долго кричат. И к тому же сейчас осень и вообще… поэтому все не может быть свежим. На это возразить нам было нечего.
— Ладно, Вонтлуш, — начал я, — а теперь давай поговорим о средстве.
— О каком средстве? — Вонтлуш захлопал глазами, явно придуриваясь.
— Не отвиливай, — оборвал его я, — речь идет о средстве от гогов.
— Этого я не могу сделать, — сказал Вонтлуш.
— Но ты ведь обещал!
— Я обещал тебе быть благодарным, Чамча, но я не обещал, что открою секрет средства. Вы меня подбиваете на недостойный и даже отвратительный поступок.
Мы с Засемпой переглянулись. Было ясно, что добыть способ по дешевке не выйдет. Фокус не удался. Пришлось обратиться к другим аргументам.
— Поговорим серьезно, Вонтлуш, — проговорил Засемпа, медленно растягивая слова и лениво похлопывая себя по карманам. — Ты забыл, что имеешь дело с реалистами. А в качестве реалистов мы можем предложить тебе весьма реальную и даже звонкую помощь.
— Звонкую? — В голосе Вонтлуша прозвучала нотка живейшего интереса.
— Да, звонкую, — небрежно повторил Засемпа, — другими словами: за дружескую услугу мы готовы выложить определенную сумму на развитие твоего поэтического таланта, поскольку мы знаем, что удовлетворение насущных потребностей поэта дело накладное.
— Очень разорительное, — согласился Вонтлуш Первый.
— Вот мы и готовы оказать тебе финансовую поддержку.
— Наличными? — поспешно спросил Вонтлуш.
— Естественно, наличными. — Засемпа достал из кармана кошелек.
— Так сразу бы и сказали. Короче говоря, вы просто хотите купить средство?
— Да, если тебе это хочется так назвать, — сказал я неприязненно.
Бесцеремонность поэта оскорбляла нас до глубины души.
— Это будет стоить пять.
— Трешек? — спросил я. Вонтлуш рассмеялся.
— Веселый ты человек, Чамча, — сказал он и хотел погладить меня «против шерсти».
— Пятерок? — спросил я, уклоняясь от его ласки. Вонтлуш покачал головой, но на этот раз уже мрачно.
— Пять десяток?
— Нет.
— Полсотенных?
— Нет, пять красненьких.
— Ско-о-о-лько?
— Пять красных, или, выражаясь иначе, сотенных.
— У тебя грипп, — сказал я.
— У меня нет гриппа. Это примерно столько и должно стоить!
— Ущипни себя, не спишь ли ты! — предложил возмущенный Засемпа.
— Щипай себя сам, — невозмутимо отозвался Вонтлуш.
— Это же обдираловка, черный рынок! — взорвался Слабый.
— А ты думал, что пришел в гастроном? — сказал Вонтлуш. — Здесь черный рынок.
Мы переглянулись. Мы ведь и в самом деле предлагали незаконную сделку.
— Все же ты, Вонтлуш, должен считаться с нашими возможностями. Где же нам взять пять сотенных?
— А разве это дорого? — рассмеялся Вонтлуш. — Всего по сотенной за гога. Продаю по дешевке. Если бы Жвачек узнал, что я продаю его за сотенную, он бы, честное слово, возмутился.
— Может быть, это и действительно стоит столько, — сказал Засемпа, — но для друзей ты должен применять сниженный тариф, даже на государственной железной дороге для нас тридцать процентов скидки.
Вонтлуш наморщил брови, с минуту над чем-то раздумывал и наконец сказал:
— Ладно, получите тридцать три процента скидки.
— Тридцать три процента?
— Да, и не гроша больше.
— Но это нас тоже не устраивает.
— А я иначе не могу. Себе дороже стоит, — заявил Вонтлуш. — Поэзия, братцы, это вам не бокс, она требует сил. А умственный труд меня утомляет. Вы только поглядите, как я выгляжу. — Сказав это, он оттянул кожу под глазами и выгнул рот подковкой.
Выглядел он действительно неважно. Под глазами у него были синяки.
— Что-то я не слышал, чтобы поэтам шло на пользу обжорство, — вмешался Пендзелькевич. — Папа говорит, что голод облагораживает художника.
— У твоего папы устарелые взгляды, — обиженно проговорил Вонтлуш. — Голодные поэты писали очень грустные стихи и умирали в ранней молодости. А я еще собираюсь пожить и создавать веселые произведения. Да, я хочу писать весело, а вот Шекспир говорит, что мои стихи пессимистические и отбивают охоту к жизни. Шекспир даже не доел второй завтрак.
— Да, это неприятно, — сказал Засемпа, — а может быть, ты перебросишься на музыку?
— Я бы попробовал, — сказал Вонтлуш, — но приличный духовой инструмент стоит тысячу злотых.
— А какой же инструмент тебя интересует?
— Я думаю, труба, — сказал Вонтлуш.
— А не мог бы ты удовлетвориться чем-нибудь поскромнее? — спросил я. — Например, губной гармошкой?
Вонтлуш покачал головой:
— Боюсь, что печаль мою в состоянии выразить только бас или в крайнем случае валторна.
— Ну тогда держись лучше стихов, — сказал я.
— Да, лучше уж сочиняй стихи, — грустно согласился Засемпа. — Твоя последняя цена?
— Ладно, поладим на трех сотнях — и это только для вас, — вздохнул Вонтлуш.
Мы горько усмехнулись.
— Что вы смеетесь? — обиделся Вонтлуш. — Да знаете ли вы, во что нам обошлось создание и испытание средств? Вы думаете это легко? Мне лично это обошлось в дополнительный год учения.
— Лишний год? — удивились мы.
— Испытание средства — это полный самоотречения труд. Поэтому я и остался на второй год в десятом. А вы еще торгуетесь!
Нам стало стыдно.
— Послушай, Вонтлуш, — сказал Засемпа, — мы тебе, не таясь, откроем, как обстоят дела. У нас имеется всего сорок семь злотых и десять грошей.
— Что?! — У Вонтлуша глаза полезли на лоб. Мы думали, что он обозлится, но он только рассмеялся.
— Идите… — сказал он, — сматывайтесь поживее, иначе я лопну со смеху. Сорок семь злотых и десять грошей! За мое самоотречение, за муки второгодника!
Итак, все наши переговоры закончились бы полным крахом, если бы Засемпа не проявил вдруг удивительного присутствия духа.
— Погоди, Вонтлуш, — крикнул он, — если я не ошибаюсь, ты собирался продать нам полный комплект средств!
— Комплект средств? — смысл сказанного не сразу дошел до сознания Вонтлуша.
— Ну, я имею в виду средства от всех гогов, — спокойно пояснил Засемпа.
— А, конечно, — поддакнул Вонтлуш, — я собирался продать вам полный набор средств.
— А что бы ты сказал, если бы мы покупали их поштучно?
— Поштучно?
— Ну, скажем, так, сначала только одно средство. Например, от Жвачека.
— Это возможно, но не за сорок же семь злотых и десять грошей, — отрезал Вонтлуш. — Жвачек стоит, по меньшей мере, полторы сотни.
— А Дядя?
— Дядя столько же.
— Ты с ума сошел! Ведь ты собирался продать нам полный набор за три сотни, а теперь за одного хочешь по полторы сотни.
— Поштучно дороже, — невозмутимо заявил Вонтлуш. — Комплект всегда стоит дешевле.
— Ты отлично знаешь, что мы можем дать только сорок семь злотых и десять грошей.
— Тогда не о чем и разговаривать, — пожал плечами Вонтлуш. — За столь смехотворную сумму вы никакого средства не купите.
— Даже от Фарфали?
— Хо! Хо! От Фарфали? Фарфаля — это вам не кто-нибудь!
— Даже от пани Калино?
— Пани Калино стоит, по меньшей мере, в два раза больше. Остальные тоже.
— Значит, ни от кого?
— Ни от кого… То есть, — Вонтлуш заколебался и презрительно усмехнулся, — за эти деньги я, пожалуй, мог бы продать только средство от Алкивиада.
Мы молчали. Предложение было в равной степени и смешным и унизительным. Старый преподаватель истории Мисяк, кротко глядящий сквозь толстые стекла очков, в вечно помятом костюме, с опущенными плечами, с морщинистой лысиной, давно уже воспринимался нами как олицетворение гогической беспомощности и безответности.
Когда он начал у нас преподавать, мы уже в первые дни учебного года знали о нем все, кроме одного: откуда взялось его прозвище «Алкивиад» и что оно, собственно говоря, означает.
Из любопытства мы заглянули в энциклопедию. В соответствующей статье мы обнаружили изображение мужчины с модной прической и какой-то тряпкой (наверное, полотенцем), перекинутой через плечо. Лицо у него было набрякшее и небритое. Ниже мы прочли следующее:
«Алкивиад — афинский вождь в Древней Греции. Ученик Сократа. Способный, но очень легкомысленный. Изгнанный из Афин, он погиб от руки убийцы».
Сами понимаете, что нам это ничего не разъяснило. Такое прозвище никак не подходило к профессору Мисяку. И только одна фраза, произнесенная им на уроке истории, объяснила все. Возмущенный нашим общим и полным неведением, он добродушно обратил внимание Засемпы на то, что его может постичь судьба Алкивиада.
— Не воображайте, что вам достаточно быть моим учеником, чтобы набраться ума, — сказал он. — Алкивиад тоже был учеником Сократа и все же оставался легкомысленным и испорченным.
Мы поняли, что бедняга считает себя Сократом, но ученики со свойственным им обезьяньим упрямством окрестили его Алкивиадом именно потому, что он терпеть не мог этого мужа Древней Греции. Учитель, конечно, знал о своем прозвище и в глубине души чувствовал себя несчастным, но не подавал виду. Все знали, что наш Алкивиад умел владеть собой в любых, даже самых сложных жизненных обстоятельствах. Возможно, это свидетельство о его моральной силе, но мы были склонны, скорее, видеть в этом безразличие к делам современного мира. Как это ни странно, наши взгляды разделял Дир, считавший, что Алкивиад ошибся в выборе профессии. Призванием Алкивиада, по всеобщему мнению, была чисто кабинетная работа и философские раздумья.
Некоторые представляли его себе в роли антиквара или торговца древностями, но мы только улыбались, представляя себе эту картину. Алкивиад не мог бы торговать древностями, поскольку для этого необходима была бы хоть малая толика энергии и практичности, а этого у Алкивиада не было ни на грош.
Зато витать в облаках Алкивиад умел. Это, должно быть, подметил неизвестный художник-график, нарисовавший на стене исторического кабинета фреску с изображением Алкивиада. В распахнутом пальто и развевающемся кашне Алкивиад витал среди облаков, над которыми стояла надпись: «Spiritus flat ubi vult». [Дух веет, где хочет (лат.)].
Это было любимое выражение Алкивиада. Впервые услышав это изречение из его уст, мы решили, что Алкивиад питает слабость к спиртным напиткам, но потом старший брат Пендзелькевича, или, как его повсеместно называли, Большой Пендзель, объяснил нам, что «спиритус» по-латыни означает «дух», а тщательное наблюдение за образом жизни Алкивиада убедило нас в том, что единственная вещь, способная привести почтенного педагога в состояние упоения, — это «мысль, пенящаяся, как шампанское».
К сожалению, фреска на стене исторического кабинета не продержалась даже и трех дней, ибо, по приказу возмущенного директора, была немедленно уничтожена, несмотря на протесты самого Алкивиада, который, как мы имели возможность заметить, почему-то был ею даже доволен. Однако мы сохранили наброски, а также ее фотографические снимки.
История с фреской ухудшила и без того неважнецкие отношения между Диром и Алкивиадом. Алкивиад якобы заявил, что уничтожение фрески он рассматривает как попытку подорвать его популярность среди учеников, а также как нарушение экстерриториальности исторического кабинета. С другой стороны, Дир утверждал, что Алкивиад, терпя подобные пасквили, подрывает авторитет всей педагогической корпорации и создает опасные прецеденты. «И вообще, — завершил Дир свою речь, — дело сводится к тому, что наш уважаемый коллега Мисяк трудится не по призванию. Преподаватель, лишенный чувства собственного достоинства и энергии, человек, внутренне несобранный, не должен был посвящать себя педагогической деятельности».
При всем этом у Дира был очень подавленный вид. Впрочем, у нас все знали, что Алкивиад подавлял Дира. Не было также секретом, что Дир уже два-три года хлопочет о новом историке, но, к сожалению, тщетно. Дело в том, что Дир хлопотал именно об историке, а ему все время предлагали педагогов женского пола, то есть историчек. Дир всячески отбояривался от историчек, так как считал своим долгом культивировать в нашей школе чисто мужские традиции. И вообще у него уже был горький опыт, связанный с пребыванием педагогов-женщин в стенах нашей школы. На нашей памяти их было только две — пани Лильковская и пани Калино. Обе они заболели тяжелым недугом. Пани Калино, правда, была все еще «на ходу», но бродила по нашей славной школе, как ходячий укор и одновременно школьная аптечка. Особой популярностью у нее пользовались различные успокаивающие средства.
Итак, хотя постоянно велись разговоры о переходе Алкивиада на научную работу, но годы шли, а он все не уходил и продолжал приводить директора в отчаяние своей педагогической неприспособленностью. Впрочем, это не мешало Диру в трудных случаях прибегать к услугам Алкивиада. Если нужно было сводить молодежь в музей, театр, на экскурсию, если нужно было подменить кого-нибудь из педагогов или унять расшумевшуюся в коридоре молодежь, да и вообще всякий раз, когда возникала необходимость в какой-нибудь неблагодарной работе, Дир отправлял на линию огня Алкивиада. Само собой разумеется, что Алкивиад в первом же встречном бою терпел поражение, что, в свою очередь, вызывало у Дира приливы горечи, подавленности и взрыв упреков. Ибо какой же прок от педагога, которого не боялись, на уроках которого играли в макао и покер или списывали у товарищей другие «более важные уроки»? Что проку в учителе, который никогда не повышает голоса и не выгоняет из класса?
Правда, справедливости ради, следует отметить, что Алкивиад иногда все же ставил единицы. Это и не могло быть иначе, поскольку учителю истории было в высшей степени свойственно чувство классической справедливости. Однако никто из нашей бражки не принимал единицы по истории всерьез. Известно было, что преподавательский коллектив не очень считался со справедливостью Алкивиада. Если по другим предметам у тебя не было единиц, то единица по истории не влекла за собой никаких опасных последствий. Другое дело, если у тебя были единицы по другим предметам — тогда дополнительная единица по истории могла явиться пресловутым последним гвоздем в гробу. Но тогда тебе уже безразлично, сколькими гвоздями тебя заколачивают. Все равно ты готов.
Неудивительно, что предложение Вонтлуша наполнило нас нездоровыми раздумьями и даже меланхолией. И вообще имело ли какой-нибудь смысл покупать средство от Алкивиада?
— Извини, — сказал наконец Засемпа Вонтлушу. — Мы должны подумать. Ответ мы тебе дадим на второй перемене.
— Ладно, подумайте, — сказал безразличным тоном Вонтлуш, — особой выгоды я все равно не получу.
Сказав это, он снова скрылся в зарослях, чтобы предаться поэтическим размышлениям.