Глава девятая

1


Примчался, как на пожар, от литовского канцлера Христофора Паца некий Августин: торопись, Москва, если хочешь воссесть на троне Речи Посполитой! Коронный гетман Ян Собеский не жалеет золота. Радзивиллы и Сапеги уже куплены. Хлопочут о короне цесарь австрийский и папа римский — герцога лотарингского тащут на престол.

Матвеев, принявший Августина сначала тайно, до начала переговоров, задал всего два вопроса посланнику: «Кто в Варшаве и в Вильне желает избрания в короли московского царя? Какие выставлены условия?»

Августин смотрел на Артамона Сергеевича как невинное дитя, но ловушку в вопросах приметил.

— Об избрании царевича Фёдора в короли Речи Посполитой, — со счастливым лицом говорил посланник, — хлопочут литовский гетман Михаил Пап, литовский канцлер Христофор Пац, литовская шляхта, а также польские воеводы и каштеляны. Например, Марциан Огинский.

— А почему бы ясновельможным панам не ударить челом самому Алексею Михайловичу? — спросил Матвеев прямо. — Наш государь в расцвете сил. Он мудрый правитель великого царства, он знал многие военные победы.

— Но это и есть ответ на второй вопрос. Польским королём может стать только католик. Великий государь великого православного царства на перемену веры согласия не даст. Второе наше условие тоже неприемлемо для государя, обременённого семьёй, но возможно для царевича. Он должен вступить в брак с королевой, вдовой короля Михаила.

— Думаю, есть и ещё некоторые условия.

— Разумеется! — согласился Августин. — Возвращение Киева и всех прочих завоеваний, соединение двух войск для войны с турецким султаном...

— И денежное вознаграждение! — досказал Матвеев.

— Вспоможение, — поправил Августин.

Ответ нужно было дать в Вильну самым скорейшим образом, и Матвеев тотчас отправился на доклад государю в Савво-Сторожевский монастырь.

Ехал покряхтывая. Приобретение польской короны для Московского царства — дело великое, но страшное. Сколько ни думай, всех последствий не углядишь. Приобретя Польшу, Россия становится соседом Европы. Распри и союзы Австрии, Франции, немецких курфюрстов, Голландских Штатов, Испании падут на русскую голову... Вот и хотят в короли царевича. Перекрестят и уведут от батюшки-государя, от матушки-России.

Артамон Сергеевич кряхтел, вздыхал. Государственные заботы — дело десятое. Как сказать Михалычу: не его зовут на царство, сынишку хилого, Фёдора. Артамон Сергеевич помнил царские слова, когда о самозванце Симеоне шла речь: «Приедет сей Симеон в Варшаву, а там «брат», Фёдор Алексеевич». Но ведь это была насмешка, к слову пришлось. На уме у царя иное.

Доложить о приезде гонца, а об условиях промолчать? Нельзя. Хитрость всплывёт, как только начнутся переговоры, а за старшего будет Юрий Алексеевич Долгорукий... Нет, господа! Всё тайное царь должен узнавать от Артамона Сергеевича. Правду доподлинную. Михалыч полуправду чует как кошка мышку.

И вдруг пришло на ум: ведь пора подумать о великом посольстве в Польшу. На последнем съезде с радными комиссарами[32] было назначено договариваться о вечном мире в июне 1674 года.

Нужно озадачить Михалыча вопросами, кто поедет великим послом, кто товарищем посла.

Прикатил Артамон Сергеевич к монастырским стенам, а здесь готовится к отбытию царский поезд.

Три сотни жильцов[33] уже на конях, по три в ряд. Все в цветном платье. За жильцами три сотни стрельцов, по пять в ряд, за стрельцами пять сотен рейтар, за рейтарами — дюжина стрелков с дальнобойными пищалями.

Матвеев вышел из кареты. Куда это отправляется государь? Сразу за солдатами люди Конюшенного приказа, сорок лучших государевых лошадей. Должно быть, на охоту наладился.

Перед царской каретой верхом Богдан Матвеевич Хитрово.

У Артамона Сергеевича даже в сердце кольнуло.

Хитрово увидел своего недруга и отвернулся, не приметил-де, а глазом-то косил. Артамон Сергеевич поклонился боярину и разогнуть спину не спешил.

— Артамон Сергеевич! — воскликнул наконец Хитрово, скаля рыбьи свои зубы.

— Будь здрав, боярин!

— И тебе здравия, окольничий! — «Окольничего» как в яд обмакнул.

У правой дверцы царской кареты в том походе службу нёс князь Василий Семёнович Волынский. Он тоже был окольничий и посмотрел на Хитрово не понимая язвительности.

— Здравствуй, князь! — поклонился Матвеев. — На охоту?

— В Соколово.

— Стало быть, на лебедей... А где государь?

— С игумном прощается.

Последнее время Алексей Михайлович полюбил английскую карету. Просторная, света много, ход покойный. На ухабах не трясёт, из стороны в сторону не кидает. Не карета — корабль.

Матвееву хотелось спросить, кто поедет с государем в карете, но сдержался. Пошёл поклониться царевичу.

Фёдор Алексеевич стоял возле своей «избушки». Каретка и впрямь как теремок, а запряжена шестёркой.

С царевичем оба его дядьки, боярин князь Фёдор Фёдорович Куракин и окольничий Иван Богданыч Хитрово.

Матвеев отдал поклоны. Фёдор смотрел на него пристально, нелюбезно.

«Опять что-то наговорили! — Артамон Сергеевич улыбался: злоба Хитрово, Милославских, Куракиных бессильна, покуда возле царя Наталья Кирилловна. — Во мне они Петра ненавидят».

Царицына карета-каптан, огромная, сундук с завитушками, была запряжена в двенадцать лошадей. Артамон Сергеевич знал: глядят на него со всех сторон. Занавески на окнах кареты были закрыты. Поклонился, пошёл далее, гнул спину перед каптанами царевен-сестёр, царевен-дочерей. Где-то здесь и царевич Иван.

Прибавил шагу, надеясь встретиться с царём в келии игумена, но Алексей Михайлович уже выходил из ворот, за ним четверо: бояре Пронский, Хованский, Трубецкой, крайчий Урусов. Царь сказал Артамону Сергеевичу:

— Пошли в карету, по дороге всё расскажешь.

— Государь, речь об избрании польского короля. Литовские начальные люди зовут на царство твоего сына.

— Что ж, поговорим с глазу на глаз. — И попросил бояр: — Пока дело решается, в другие кареты сядьте.

«Ох! — подумал про себя Артамон Сергеевич. — Ещё четверых завистников нажил».

Карета царя и впрямь была дивная, движение чувствовалось разве что в крови. Алексей Михайлович слушал условия литовских сторонников Москвы и морщился, как от клюквы.

— Старые песни! Зачем Фёдору польская корона? От меня он унаследует и Россию, и Польшу. Пусть ясновельможные паны мне челом бьют!

— У них испокон века на царстве католики.

— Вот и напиши для Юрия Алексеевича, чтоб говорил послам: великий государь Московский и ради обретения всего белого света в католики не кинется! И Тяпкину в Варшаву пошли: если Речь Посполитая хочет иметь государя премудрого, в ратных делах искусного, многонародного... — оборвал, усмехнулся. — У нас не то что в Польше: языков как в Вавилоне. Не стыдно им перед Алексеем Михайловичем чубы-то свои преклонить. Чего мудрить! Изъясняйте просто: государь содержит своим бодроопасным разумом неисчислимые народы в покое, в благоденствии... Ну, ты сам знаешь, что сказать, было бы складно да страшно.

У Матвеева отлегло от сердца: не прогневил царя, но приготовленный вопрос о том, кого посылать на подтверждение Андрусовских статей, был кстати.

— Великий государь, на прошлых переговорах постановили: съезд послов для подписания вечного мира назначить на июнь нынешнего года. Кто сию службу тебе сослужит?

— А кто у нас старейший да первейший? — беззаботно откликнулся царь. — Князь Никита Иванович Одоевский?

Артамон Сергеевич потёр ладонью лоб:

— Государь, Никита Иванович, спору нет, и разумом велик, и заслугами, но все переговоры, какие он вёл, завершались худо.

— Надменностью послов против себя настраивал, — легко согласился Алексей Михайлович. — Князь Никита умаления России, своего государя на дух не терпит. Где бы дать иноземной спеси выказать себя, он свою спесь кажет. Такой уж уродился.

— Кого же посылать?

— Никиту Ивановича, — твёрдо сказал царь. Придвинулся к Матвееву. — У меня к тебе, Артамон, просьба: подружись с Никитой. Тебе среди бояр опору надо иметь.

— Чем же я могу князю угодить?

Царь хитро прищурился:

— Долгорукие отец с сыном посольство в Москве правят, а ты езжай и объяви Никите Ивановичу, чтоб ему ехать в Андрусово с внуком!

— Это с каким же?

— С ближним стольником Юрием Михайловичем. Молод, но умом в деда. Я им весьма доволен.

Артамон Сергеевич поклонился, но тотчас голову набычил — дело бы не страдало.

— Чаадаева к Одоевским надо, а из дьяков — Лукьяна Голосова.

— Сё мастера посольские дела править, — согласился государь. — Готовь статейный указ, Артамон.

Беседа иссякла, и Алексей Михайлович, откинувшись на золочёные подушки, смотрел в окно.

— Хорошие нынче хлеба.

— Тепло раннее.

Матвееву хотелось говорить о важном, мыслью истечь вольной, чтоб и Михалыча в мечты потянуло, но царя сморила дремота.

«Пузо-то у него прёт!» — посокрушался про себя Артамон Сергеевич.

Царь открыл глаза, улыбнулся, рот рукою отёр.

— К китайскому богдыхану надо бы посольство отправить, — сказал Артамон Сергеевич. — Мы ведь в Даурах по реке Амур соседи.

— Господи! Сколько царств у Бога! — Удивление было в голосе Алексея Михайловича, поглядел на Матвеева с любопытством. — Имя-то богдыхана ведомо?

— Ведомо, великий государь: Кан Си.

— Кан Си! — повторил Алексей Михайлович. — А нашего имени в Китае небось и не слыхали.

— Имена великих государей — достояние всего мира.

— Китай весь белый свет шелками выстилает, а по сю пору — полубыль-полунебыль. — В глазах царя заиграло простодушное любопытство. — Я уж сколько лет тщусь завести шёлковое ремесло, да вот беда, тутовник плохо растёт. Китайских надо бы саженцев.

Теперь уже удивлялся Матвеев: ну и смётка у государя. Ему о воздушных замках, а он эту самую полунебыль уже к делу приспосабливает.

Царь поглядел на Матвеева страдальчески:

— Послать-то небось некого. За тридевять земель ведь надо ехать.

— Есть у меня на примете охотник до стран незнаемых.

— Кто таков?

— Спафарий.

— Муж достойный, — одобрил выбор Алексей Михайлович и, выходило, одобрил и посольство.

2


Матвеева князь Одоевский встретил приветливо:

— Артамон Сергеевич, что ты церемонишься? Мы же старые боевые товарищи. Неужто забыл службу в Ливнах?

— Как забыть молодость? — просиял Матвеев. — Ливенский начальник был мне за отца. В делах строгий, как Саваоф, а в радостях — равный.

— Нашёл Саваофа, — засмеялся Никита Иванович. — Те мои строгости от малоопытности.

Артамон Сергеевич вспомнил одно, другое, для Одоевского лестное. Заговорили о предстоящем деле.

— Править великое посольство, когда в товарищах у тебя внук, — награда бесценная, Артамон Сергеевич, — признался князь. — Бог взял у меня двух сыновей, но вот уж внуки поднялись. А коли они царю надобны для наитайнейшего государского дела, деду радость неизречённая.

— Всегда готов послужить твоей милости, — обронил Артамон Сергеевич.

Язык говорит, а глаза смотрят. На стене, обитой нежно-голубой камкой, картина: обнажённая златоволосая дева на раковине.

— Рождённая из пены морской? — спросил Артамон Сергеевич.

— Копия копии. В Вильне купил.

— Добрый мастер. Баба голышом, а смотрится непорочно.

— У тебя, Артамон Сергеевич, слышал я, писаными полотнами все стены увешаны.

— Прямо-таки все! — махнул рукой Матвеев. — «Притча об Иосифе, бежавшем от Петерфиевой жены», «Целомудрие», «Весна», есть ещё несколько персон... Сивиллы по пояс да листов сорок рисунков.

— Любы мне люди, имеющие тягу к деяниям духа человеческого.

— Не чаю, Никита Иванович, будут ли когда-нибудь живописные мастера у нас, у русских?

— Отчего же не будут? Симон Ушаков иноземным художникам ни в чём не уступит. Было время — икон писать не умели. У греков перенимали. А нынче грекам куда до наших богомазов. В каждом городе своя красота. Во Пскове — одно, а в Ярославле — другое. А строгановские образа? Всякая икона как чертог Небесный.

Уехал Артамон Сергеевич от князя Одоевского в великой радости: лопатки чесались. Должно быть, крылышки отрастали.

А жизнь текла своим чередом, степенная, деловитая. И вдруг в день проводов великого посольства, ранёхонько, Никита Иванович пожаловал к Артамону Сергеевичу в приказ. Губы сжаты, в глазах булат.

Сел на стул чуть ли не посреди палаты. Пустого места вокруг много, сел боком, положа руку на спинку стула, развалясь, а всё как бы на краешке.

Артамон Сергеевич, выйдя из-за стола, стоял перед боярином, ожидая неприятного разговора, Никита же Иванович водил глазами по стенам палаты и бороду чесал. Казённая палата была похожа на его собственную залу. На трёх стенах — картины: на одной — триумф римского цесаря, на другой — битва рыцарей, на третьей — королевская охота: псы, лошади, кавалеры, дамы.

Над столом Матвеева являл хищное могущество двуглавый орёл, резанный из дерева, позлащённый. В Красном углу икона Спаса, под иконой серебряная лампада с рубиновым стеклом.

— Вона как нынче в приказах! — молвил наконец Никита Иванович.

— Давно не были у нас, — сказал Артамон Сергеевич.

— Никаких перемен государь не указал? — спросил князь, сурово посапывая.

— А какие перемены должны быть? — не понял Матвеев.

— Посольству назначено выступать нынче после обедни, а вчера поздно вечером узнаю: восьмого мая на престол Речи Посполитой избран коронный гетман Ян Собеский.

— Великое посольство едет за миром, а не короля избирать.

— Но Ян Собеский, сколь я наслышан, любви к Московскому царству не питает.

— Гетману о чувствах рассуждать вольнее, нежели королю. Гетман выказывал презрение и своему государю, а теперь он сам государь. Мир и покой для него со дня избрания — дороже всех его Любовей и ненавистей.

— Поляки начнут тянуть!

— Думаю, так оно и будет, — согласился Матвеев. — Мы же явим верность нашим договорам.

— Ох, доля русская! Всех-то мы должны уговаривать, обхаживать...

— С нами Бог, Никита Иванович! Мы живём по-божески.

Князь встал, снова обвёл глазами стены:

— Будем ли мы Европой — не ведаю, а на порог-то ногу поставили.

Расстался любезно.

3


Двух недель не прошло с отбытия посольства Одоевского, а из Польши прилетели вести об интригах нового короля. Воевода Огинский через московского посла Тяпкина сообщал: Ян Собеский — великий неприятель Москвы. В его планах, ради союза с Францией, сподвигнуть турецкого султана на большую войну с цесарем. Султан всею силою Вену осадит, а он с ханом, с Дорошенко, пойдёт войной на Московское царство.

Вместе с вестями от Огинского Тяпкин прислал список с послания Дорошенко Самойловичу. Гетман Пётр Дорофеевич учил уму-разуму гетмана Ивана Самойловича: «Мы друг с другом будем биться так, чтобы у нас обоих войска были в целости. У меня протектор[34] султан, а у тебя заступник царь, и если наши войска будут в целости, то мы от государей своих в большой чести и милости будем».

Гнев для думных людей сродни дури, и всё-таки Матвеев всячески затягивал отправку в Варшаву поздравительной грамоты: пусть новый король подумает — нужна ли ему помощь Москвы и много ли он преуспеет без этой помощи.

Пришлось спешно снарядить посольство в Бранденбургию к Великому курфюрсту. Посольских людей Матвеев сам подбирал. Царь назначения одобрил. В посланники определили стряпчего Семёна Алмазова, подьячим к нему Любима Домнина, переводчиком Людвига Киннахера. Посольству указано было изъяснить курфюрсту недоброжелательство Яна Собеского к Москве и к Бранденбургу, а сверх того тайно проведать, какую помощь курфюрст оказывает Речи Посполитой.

Алексей Михайлович, отбывший после Пасхи в свои деревни, в Москву не торопился. Минули апрель, май, июнь... Без царя государственная жизнь шла через пень-колоду. Иные бояре тоже разъехались по вотчинам, а которые не могли службу оставить, не в приказах сидели, а в гостях друг у друга.

И однажды Авдотья Григорьевна укорила мужа:

— Лето на середине, а я тебя дома не вижу.

— Голубушка! С одним самозванцем — столько хлопот! И король, сама знаешь, новый!

— Дружбу водить с людьми тоже не безделье, — возразила умница Авдотья Григорьевна. — Крестнице твоей, Марфуше Апраксиной, десять лет исполняется.

— Спасибо, что напомнила. Давай съездим к ним, но подарок сама приготовь! — взмолился Артамон Сергеевич. — Чего отроковицам-то дарят?.. Братьям её я уж сам. У них ведь трое?

— Пётр, Фёдор, Андрей... Петру пятнадцать, Фёдору тринадцатый, Андрею — восемь.

Артамон Сергеевич был в большой дружбе с отцом крестницы. Матвея Васильевича Апраксина зверски убили взбунтовавшиеся калмыки в 1668 году. Апраксины вели свой род от золотоордынца Солохмира. Сей Солохмир переселился из Итиля в Рязань в княжение Дмитрия Донского. Служил рязанскому князю Олегу. Видно, в Орде был знатным человеком. Когда крестился да стал Иваном, князь Олег отдал ему в жёны свою сестру Настасью, а в удел — Венёв, Михайлов... Прозвище Апракса получил внук Солохмира — Андрей. Его внук Прокофий Апраксин служил великому князю Ивану III. Верой и правдой, и в награду в вотчину был ему даден Гороховец. Потомки Прокофия не больно преуспели. При Алексее Михайловиче маленько воспряли. Отец Матвея Василий был на воеводстве в Севске, сам тоже воеводствовал.

К Апраксиным Артамон Сергеевич решил нагрянуть не предупреждая. Небогаты. Зачем людей в издержки вводить? А чтобы хозяевам не зазорно было перед гостями, устроил так, что сиротку Марфу и её семейство царь пожаловал блюдами со своего царского стола. К этой присылке, где были пироги, да гусь, да лебедь, Артамон Сергеевич от себя прибавил — аршинного осётра, щук для ухи, фряжское вино, изюм, корчагу вишнёвого варенья.

Подарки братьям Апраксиным Артамон Сергеевич приготовил богатые. Петру — саблю, с червлением, в бархатных ножнах. Фёдору — кунью шапку, Андрею — санки с железными ободами, пояс с игрушечными кинжалом и пороховницей, но с настоящими рожком да кошельком, а в кошельке — ефимок.

Для вдовы Авдотья Григорьевна взяла штуку тафты, для именинницы — камку на ферязь.

Уж сели было перед отъездом, но Артамон Сергеевич вдруг привскочил, достал из чёрного дубового шкафа, из потайного ящика, шкатулку, из шкатулки серебряную цепочку, где в гнёздах сидели попеременно синие и зелёные камешки.

— Авдотья Григорьевна, не больно мы уж кому чего дарим. Пусть будет отроковице память от приятеля её батюшки.

— Что ж, — сказала Авдотья Григорьевна, отважно тараща прекрасные глазки, — жалко ей было сокровища. — Что ж, подарок не ради корысти, и отдариться Марфуша сможет разве что добрым словом. Благородно, Артамон Сергеевич! Благородно!

Апраксины приезду великих гостей обрадовались: угостить было чем. Пётр, Фёдор, Андрей на подарки наглядеться не могли. Вот только виновница торжества загулялась с подружками на Москве-реке.

Вбежала в светлицу, не чая, что дома пир горой. Головка русая, коса ниже пояса. Сарафан самый простецкий, ноги босые. Растерялась, вспыхнула, и будто луг цветущий заполонил светлицу.

Тут из-за стола поднялась Авдотья Григорьевна, подошла к Марфуше, поцеловала в щёчки и ловко, неприметно надела на неё ожерелье.

— Ах! — сказал Артамон Сергеевич. — Глазки-то у тебя, крестница, изумрудам не уступают.

Девочка пыхнула щеками ярче прежнего, поклонилась гостям до земли и — пулей из светлицы.

— Вот кому королевой-то быть! — рассмеялся Артамон Сергеевич. — Заря!

4


Великий государь вернулся в стольный град в день празднования перенесения Влахернской иконы Божией Матери в Москву.

Празднику исполнилось двадцать лет, и в этот же день церковь поминала преподобную Евдокию, супругу князя Дмитрия Донского, в инокинях Евфросинью — основательницу Кремлёвского Рождественского монастыря.

В Успенском соборе службу служил митрополит Иоаким. После обедни у царя был стол для бояр и архиереев, съехавшихся на сбор избрать патриарха. Алексей Михайлович украдкой поглядывал на Иоакима. На челе мудрость, осанка величавая. Ест красиво, пьёт красиво — мера в движениях, но ведь с огоньком глаза-то! Невольно сравнивал с Никоном. Фигурою не мельче, лицом, пожалуй, значительней, но над главою собинного друга пламенели языки огня Духа Святого. Никон — горы страстей, море смирения, гроза, секущая дьявола молниями, и пороки, пороки... Так ведь и деяния! Нет Никона, и у царства нет мысли...

Сказал себе такое и ужаснулся: откуда сей соблазн? Какие у царства могут быть мысли? Православная русская земля со времён равноапостольного князя Владимира — светом поля засевает и кормится светом!

Забывшись, смотрел на Иоакима, глаза их встретились. Алексей Михайлович понял, что сплоховал.

— Владыка! — Золотая палата умолкла, а заготовленного слова в помине нет. — Владыка, помолись о даровании покоя державе. Грозы полыхают на границах наших, и нет конца печали, имя которой — Соловки. — Хорошо сказалось, архиереев только бы не обидеть, прибавил: — И вам, святители земли Русской, тот же наш вопль.

С Соловками и впрямь беда. Уже третий воевода толчётся под стенами могучей крепости. Трудами святителя Филиппа возведена. Филипп до пострижения был воеводой, великую, вечную соорудил твердыню. Нынче на Соловках пытает солдатское счастье московский стрелецкий голова Иван Мещеринов, воин многоопытный. Указ ему «быть на Соловецком острове неотступно», а то ведь летом война, но как сиверко задует — воеводы с острова прочь до будущего лета. От Мещеринова пришло известие: жаловался на прежнего воеводу, на Ивлева, — сжёг вокруг монастыря хозяйственные службы. Монастырю убыток не ахти какой, а к стенам теперь не подойди. У монахов добрая сотня пушек. Пушки голландские, далеко достают, а земля кругом — камень, ночи нет — светлынь. Едва-едва выкопали шанцы да города для стенобитных пушек поставили.

«Теперь палим», — сообщал воевода.

И то было Алексею Михайловичу мука-мученическая — пальба-то по святым церквям, по дому преподобных Зосимы и Савватия.

Весь грех на царе!

Снова взглядывал на архиереев, на Иоакима. Будет патриарх — и грех пополам. Ну кого кроме Иоакима-то в аввы? Священство само уж под его руку преклонилось.

А перед глазами стоял Никон.

5


В Ферапонтов монастырь пришла от Алексея Михайловича, от царицы Натальи Кирилловны, от царевичей Фёдора, Иоанна, от царевны Татьяны Михайловны очередная сладкая милостыня. Украинские груши, украинские вишни, малый кузовок со смоквами сушёными — должно быть, из Сирии, а то и палестинские. Короб чёрной смородины, а деньгами — сто двадцать рублей. Подсластили недоброе известие: в патриархи избран Иоаким. Из ничтожества сего монашека Никон поднимал. Принял в Иверский монастырь, возвёл в строители. Угождением прельстил, чуял желания святейшего собачьим чутьём. Но стоило пошатнуться великому господину — увидели сурового праведника Иоакима в друзьях Лигарида.

Деньги принёс Никону в келию сам Шайсупов. Пристав устал от постоянной распри с узником. Хорош узник! Две дюжины работников, строит, ездит по округе, с утра народ к нему в очередь, кто лечиться, кто за молитвой, а по ночам, соглядатаи доносят, баб водят к святейшему-то.

Самойла Шайсупов был княжеского рода. Прислуживать опальному владыке не желал и обуздать не умел. Употребить бы власть, да власть у царя, а царь со всем своим Теремом подарки то и дело шлёт, молитв испрашивает у великого аввы.

Шайсупов положил на стол перед Никоном мешочек с ефимками, к ним бумагу:

— Росчерк поставь.

— Росчерк? Тридцатью сребрениками откупаются?! — Поднялся из-за стола, огромный, как медведь, смахнул бумагу, смахнул деньги. Деньги топтал, и бумаге была бы та же честь — Шайсупов поднять успел.

— Опомнись! Сё царское жалованье!

— Вот я его как! — кричал радостно Никон и ударял ногой по рассыпавшимся монетам. — Отпиши господину своему. Вот я как его жалованье! Царское, говоришь? Вот я его, царское! Пусть мои монастыри вернёт! Я Новый Иерусалим на свои строил денежки... На тысячи!

— Я — напишу! — крикнул Шайсупов, выскакивая вон из келии безумца.

Раскаяния не последовало. Топтать царские деньги Никон топтал, но возвратить в казну и не подумал. Опять под окном его келии, на дороге останавливались проезжие, ждали, когда святейший благословит из окна или одарит особой милостью — взойдёт на стену. Болящих принимал с утра до обедни. Ну и ладно бы — перекрестил, полечил! То ли славы ради, то ли грехи свои покрывая, в свахи себя записал. Слаще не было для него занятия: девиц замуж выдавать.

Шайсупов отправил донос о топтанье царского жалованья, и хоть снова пиши.

Повадилась шастать к святейшему ферапонтовская мещаночка Фива. Сзаду поглядишь на девицу — грех жаром обдаёт! Хоть ослепни! И спереду, издали, королева. Но вот беда — оспа лицо побила. Глаза — как два неба, а щёки темны, в рытвинах. Приходила к Никону на судьбу плакаться. Как уж он её утешил, один Бог знает, но дал ей слово — на какого парня укажет, тот и станет ей мужем.

Фива указала. Добрый молодец был того же звания, что и она, — слободской житель, охотник и рыбак. Никон позвал его к себе, купил у него медвежью шкуру — на лавку положить. Угостил вином.

Вино делает человека сговорчивым: пообещал охотник прислать сватов к Фиве. А как протрезвел — ни в какую!

Никон снова пригласил его к себе.

Говорил ласково:

— Господь дал дивную красоту твоей суженой. Но что делать! Сатана приревновал да и совершил свою мерзость. Говорю тебе: твой род даст Русской земле богатырей и красавиц. Сердце у Фивы исстрадалось, любить она тебя будет — благодарно. Попомнишь моё слово, многие позавидуют вашему счастью. Фива, слава Богу, живёт справно, во всяком хозяйском деле мастерица. Угощала она меня своими соленьями да пирогами. Уж каких я только не отведывал поварских премудростей — у твоей будущей супруги всякое блюдо само в рот просится. Ну чего упрямишься, дурень! Руки у Фивы земляникой пахнут.

Охотник голову набычил, мыкает супротивное. А Никон посмеивается ласково:

— Милый ты мой! Дубинушка стоеросовая! Вот изведаешь, сколь сладка твоя жёнушка, забудешь про оспины.

— Никому она не нужная, а я хуже других? За меня любая пойдёт.

— Зачем тебе быть хуже других? — благодушно уговаривал Никон. — Будь других догадливей... Горе ты луковое. Слепоглазая у тебя догадка! Держи пять рублей... На свадьбу. Сделаешь по-моему — благословлю.

Охотник ефимки не к себе подгрёб — от себя толкнул. Никон прибавил ещё пять.

— Чего ты меня неволишь?! — закричал упрямец на святейшего. — Нет у тебя власти над моей судьбой. Я тебе не раб, а ты не Бог!

— Кто я, ты прочувствуешь сполна! — Никон, не теряя весёлости, мигнул дюжим келейникам. — На скотный двор его. Говорит, вольный. Поищите, где она в нём, воля-то. Отсыпьте пятьдесят розог. Не поумнеет — ещё пятьдесят. Воля сыщется — ко мне ведите.

Охотник на медведя хаживал, лавку было схватил отбиваться. Какое там! Келейники Никоновы подковы гнули своими лапами. Скрутили доброго молодца. А святейший, осердясь, иначе распорядился:

— Лупцуйте, покуда в разум не войдёт!

Две сотни горяченьких охотник вытерпел, и открылось ему — слуги Никоновы щедры на битье, не умаются. Сдался.

Принесли мужика обратно к Никону.

— Господи, прости грешных! — воскликнул святейший, глядя на иссечённую спину. — Не любят Тебя, коли себя не любят. Прости, Господи! Прости!

Взялся лечить болезного. Держал в монастыре, покуда охотник не поправился. Отпуская, подарил двадцать ефимков, корову двухлетку, бродни, кафтан. А после свадьбы обещал ружьё.

Ради ружья Никон даже с приставом помирился, послал Мардария в Вологду, а коли там доброго ружья купить не придётся, так в Москву.

Сладилось дело. Взял охотник Фиву в жёны. А через год, когда родила она ему сына, приходил благодарить святейшего. Два куньих меха поднёс.

6


Удар, случившийся с Енафой в Боровской тюрьме, был подобием грома: напугал, но, слава Богу, не сразил. Вернулась в Рыженькую здоровой, да, правду сказать, притихшей.

Савва побыл неделю возле жены, удостоверился, что здоровье к ней вернулось, и стал собираться в Большое Мурашкино. Енафа его не удерживала. О старшем сыне тоска в ней копошилась: в Мурашкине скорее весть о себе подаст. Мнилось Енафе, что они уже с Саввой — дед и бабка.

Муж за порог, а на порог братья: Егор Малахович да Федот Малахович — хозяева села. Приехали дома себе ставить. Место выбрали за околицей, окнами на просторы. Дом от дома саженей в полтораста. Посредине приказали рыть пруд. В Рыженькой посмеивались:

— Куда боярам Морозовым! Ишь какие палаты грохают! Мужиками были — не разлей вода, а стали барами — врозь пошло: свой кус под свой куст.

Языки охочи до злого. Братья дружно жили. Оба дома строил Федот. Егор взялся закончить росписи в монастырском храме.

Целый день просидел перед своей стеной. Писанный красками свет из-под купола по покатому своду был чудом!

Егор не смел сказать себе: моё твореньице! Вели ему нынче хоть сам государь написать такое — духу бы не хватило. Не различишь: рукотворный ли свет али свет Света. В жар бросало от былой смелости молодецкой.

Геенна огненная тоже поразила Егора. Чувствовал — серой пахнет. Смотрел на обугленные крылья павших ангелов, на облачко пепла — в нос бил запах палёного пера.

Хитрово, сидящего в смоле, Егор обходил взглядом: ужалит. Да ведь боковое зрение на страже: душу сверлят сверкающие глазки.

Змеи, обвившие красавицу, скрывали прелести, но благоуханное тело пёрло из геенны победно, глаза стремились и сквозь змею углядеть срамное место. Такова она — похоть.

Паук, вместо мухи сосавший Гришку Отрепьева, лохматый, жирный, хватал лапами за струны сердца, душу тянул. Смертная бледность Гришки вызывала сочувствие к страдальцу. Их всех было жалко, ввергнутых в кипящую смолу. Один Хитрово не столько мучился, сколько грозил.

«Свет высоко, на земле торжествует ад», — пришло в голову Егора. Вот что он написал.

Алтарная, южная и северная стены темны, сумрачны. Западная стена торжествует.

Егор закрыл глаза и увидел, каким быть храму.

Алтарь — золото, ослепительный свет в куполе, где Бог. На южной стене — сошествие Святого Духа на апостолов, на северной — вход в Иерусалим. Сиреневая, в искрах, земля Палестины, золотые небеса, изумрудные пальмовые ветви...

Работу Егор начал с писания сошествия Святого Духа. От света южной стены будет зависеть сила света алтаря и купола.

Помощников Егор набрал среди жителей Рыженькой. Взял старика Костричкина в артель — уж очень дуги весело расписывал, трёх его сыновей, взял двух монашеков. Федот тоже помогал. Прочерчивал фигуры апостолов.

Лики Петра и Павла вышли у Егора мужицкие, головы кудлаты, бороды не чесаны. Но смотрели верховные апостолы мудро, ласково. Пройдёшь мимо и спохватишься — со знакомым человеком не поздоровался. У Фомы написал лик. Брови сдвинуты, глаза пронзительные, губы сжаты. У Матфея — платье, у Андрея — воздетые к небу руки. Всё это в считанные дни.

В Рыженькой стали говорить:

— Егоровой рукой ангел водит.

— Молиться за братьев есть кому! — говорили другие. — Малах праведником живёт. Вот и валит счастье на его двор, на его детей.

А Егор, как на пожар, возводил леса у алтарной стены и в куполе. Душа жаждала сокровеннейшего — Бога людям явить.

Писал в куполе без помощников. Облака с ослепительной кромкой, луч солнца, небесный свод. Где до совершенства доведёт, где только наметит. И — к лику приступил. Искал цвет.

Вдруг оставил леса, слонялся по монастырю, сиживал на паперти с нищими.

Однажды понурясь вернулся домой: на колоде, перед поленницей, Малах с Малашеком. Белая борода струилась по отцовской груди покойно, прекрасно, так воды льются по дну песчаных речушек. Лицо золотистое от раннего весеннего солнца. Над головою волосы сияющим нимбом, брови у переносицы косматые, к вискам косицами. Улыбка несказанная! А у Малашека лицо то же, что у деда, но всё в нём тонко, строго, и глаза строгие, но в них ещё — изумление.

Перед дедом и внуком на чурбаке сидела бабочка. Смыкая крылья в листок, она являла письмена Творца — чудо уму, а когда раскрывала — рубиново-багряные, с голубыми «глазами», с узорной каймой, — одаривала красотой. Красота — чудо сердцу.

— Пойди туда — не знаю куда! — засмеялся Егор.

— О чём ты? — не понял Малах сына.

— Батюшка, посиди с Малашеком как сидите. Я вас нарисую.

Всё, что нужно для рисования, было у него с собой.

— Вылитые! — оценила рисунок Енафа, но парсуну от греха убрала в чулан.

А Егор наутро снова был на лесах. Попросил принести ему десяток снопов, решил спать в храме, чтоб время не терять. Питался святой водой да хлебом. Дальше больше — перестал с лесов сходить. И однажды вечером приказал своим помощникам:

— Уберите леса из-под купола! — а сам спать лёг на снопах.

Утром пробудился, открыл глаза, а над ним небо, как в детстве. А на небе Бог Отец. Борода сливается с облаками. Сама она — Свет. И Лик Божий — Свет. На губах Творца — улыбка, в очах — Вселенная.

— Стрижей бы в прореху меж облаками! — осенило Егора.

Кинулся наверх. Высоко.

Старик Костричкин засуетился:

— Егор Малахович, мы леса в единочасье сколотим.

— Какие леса! — рассердился Егор. — Шест! Найдите шест, кисть к нему привяжите — две птички всего мазнуть.

Один шест оказался маловат, другой впору, но трепетал гибким хлыстом. Егор приноровился, прицелился, отступил, отступил...

— Светы! — истошно заорал Костричкин.

Егор рухнул прямёхонько на снопы. Спиной.

Подбежали к нему — жив, а глаз не открывает. Привели из монастыря старца-лекаря. Подняли Егора, отнесли в келию игумена. Помазали святым маслом, отслужили молебен.

Федот, бросив все дела, помчался в Москву за добрым врачом. Пал в ноги Матвееву, начальнику Аптекарского приказа. Матвеев уважил царского мастера, отправил в Рыженькую Лаврентия Блюментроста. Немец содрал с Федота двадцать рублей, но привёл Егора в чувство, поднял на ноги. Увы! Стал Егор другим человеком. На леса уж не захотел больше подняться, писать по-прежнему словно бы разучился. Целыми днями выводил на малых досках образ Спаса, но не так, как умеют мастера Оружейной царской палаты, а по-простому, по-крестьянски, чёрточками.

Одну икону закончит, тотчас за другую берётся. О чём бы ни спросили, поднимет глаза, улыбнётся и снова рисует. Блаженный и блаженный.

Так-то вот аукнулась зависть людская на счастье Малаховой семьи.

7


Царевич Фёдор приснился себе медвежонком. Лезет он по дубу к дуплу, на медовый дух. Вылетели из дупла пчёлы тучей, покружили, покружили и сели ему на голову.

«Боже мой! — ужаснулся царевич. — Что, если я из медведя в человека опять обернусь, пчёлы меня до смерти зажалят».

Вспомнил 145-й псалом, который сам переложил стихами, и сам напев сочинил на радость учителю своему отцу Симеону Полоцкому.

«Хвали, душа моя, Господа! — пел царевич, забыв, что он медвежонок. — Буду восхвалять Господа, доколе жив; буду петь Богу моему, доколе есмь».

И увидел — ангел с Небес летит. Взял ангел его лапу — лапа обернулась рукой, дунул в очи — был медведь, стал человек. И пошли они по воздуху как по тверди, но на голове своей Фёдор чувствовал тяжесть великого пчелиного роя, слышал его медовое дыхание и зело страшный гуд. Свёл ангел Фёдора на воду. И шли они по воде, погружаясь, и погрузились с головой. Освободился царевич от ужасной своей шапки. Вынырнул, выскочил на берег, смотрит: плывёт по реке не пчелиный рой — венец Мономаха. Шапка тяжкая, а её крутит, о камни бьёт. И — в бучило! В пучину, в бездну. Сверкнул крест, и не стало шапки.

Тут Фёдор глаза открыл.

Утро. Сентября первый день. Симеон Столпник. Новолетие. Вчера от Сотворения мира был 7181 год (1673), а нынче пошёл 7182-й. Батюшка и патриарх нынче объявят его наследником престола. Отрочеству — конец. Начинается служба. Желанная, но нескончаемая. Освобождение от неё с последним вздохом.

Зажмурился и увидел дивных лошадей. Со всего света собрал бы. Лучших! Уж никто бы Россию не обскакал.

Преподобный Симеон Столпник благословил царственного отрока. Всё удалось: представление в Думе, служба в Успенском соборе. Хор пел псалмы и среди них его переложение 145-го: «Блажен, кому помощник Бог Иаковлев, у кого надежда на Господа Бога его, сотворившего небо и землю, море и всё, что в них, вечно хранящего верность, творящего суд обиженным, дающего хлеб алчущим».

Пошли в Кремле пиршества, столы для ближних людей, для духовенства, для дворян, для жильцов со стрельцами. У всей Москвы был праздник, а вот Артамона Сергеевича дела одолели. Прибыл посол польского короля Самуил Венславский.

Алексею Михайловичу не терпелось сделать удовольствие царевичу Фёдору, принял посла на третий день.

Для Венславского присутствие наследника было нежданностью. Возрадовался цветущей юности его высочества и пропел заготовленную песню, желая Алексею Михайловичу и Фёдору Алексеевичу долголетия и побед, которые украшали царствие королей Казимира III и Сигизмунда I. Призывал уподобиться счастьем Гераклу, долгоденствием Юстиниану, деяниями Карлу Великому. Нашёл и общую государскую заботу для царя и короля: поддержать падающую корону цесаря Священной Римской империи, а ради вечного умиротворения на земле молил соединить войска и покончить с турецкой напастью.

Всё это было выслушано царствующими особами благожелательно, но переговоры с Венславским вёл Артамон Сергеевич. Ошеломил посла прямотою:

— Турки побили царские войска в Ладыжине, и нынче разговоры о соединении бессмысленны. Соединение могло произойти под тем же Ладыжином, но коронное войско короля на помощь не пришло, литовский гетман тоже не пришёл. Король Ян Собеский желает соединения войск, когда султан и хан обращают взоры на Речь Посполитую, а вот когда басурмане жгут украинские города, его величество благоразумно отсиживается в своих пределах. Посылая тебя в Москву, король Ян Собеский знал, что турки идут войной на города Украины. Почему же он не выступил?

— Хан прислал сказать его величеству, чтобы королевские войска не двигались! — Венславский то ли сплоховал, то ли нарочно открыл истину.

— Мы только подозревали измену! — простодушно ахнул Матвеев и уже не смягчал правды. — Получается, исполнил ханское повеление. Приходит мысль, что, скорее всего, войска басурман вторглись на Украину по совету короля.

— Всё это не так! Не так! — вскипел Венславский. — У Речи Посполитой казна пуста. У его величества не было денег на поход. За деньгами пришлось посылать в Данциг. Король отдал в заклад королевские бриллианты... Мы просим одного. Как только турки и татары покинут пределы Украины, пусть царские войска вернутся на правую сторону Днепра.

— До весны этого сделать нельзя, — возразил Матвеев. — Турки и татары опустошили украинскую землю, войску кормиться будет нечем. Что до мира с турками, царское величество на мир согласен, был бы прибылен России и Речи Посполитой.

Грамоту, которую посол должен был отвезти Яну Собескому, Матвеев приготовил суровую. Отправлялся на совет к царю вздыхаючи: Алексей Михайлович не любил выказывать государевых обид, но уж больно дорого обошлись Украине королевские уловки. Донесения Артамон Сергеевич подобрал одно к одному. Польскую сторону нужно было поставить перед выбором: дружба с Москвой или же одинокое противостояние османам.

Варшавский резидент Василий Тяпкин писал сумнительное о Яне Собеском: «Одни утверждают: идёт он в обоз на оборону Речи Посполитой и будто непременно хочет, соединясь с войсками царского величества, сообща стать против бусурман. Другие говорят: идёт в обоз нарочно, чтоб ближе было с султаном и с крымским ханом ссылаться. Хочет за Каменец Украиной заплатить, а потом вместе с турками и татарами идти на Московское государство». Тайные дела Тяпкин стряпал умеючи. Доносил: промеж жолнерами гуляет слух: русский царь вскоре пожалует их деньгами, и готовы они служить его царскому величеству против всякого недруга со всем усердием. Староста сохновский берётся уговорить всё коронное войско перейти на сторону московского царя.

Но подобные настроения были до ухода русских за Днепр. Тяпкин записал слова подскарбия[35] коронного Морштейна, оставшегося в Варшаве за главного, когда король уехал к войску: «Ваша Москва утекла с позором за Днепр, никем не гонимая, турецких войск не видевши. Пушки побросала, десять тысяч солдат утопила. Хорошо бы, если бы и вся сгинула!»

Алексей Михайлович, слушая грамоты, поглядывал в лицо Матвееву. Артамон Сергеевич не показывал виду, что чувствует на себе взгляды. Не поднимая глаз, положил перед царём ещё одну бумагу:

— Вот что пишет боярин князь Никита Иванович Одоевский из Андрусова. Комиссары Марциан Огинский да Антоний Храповицкий, воеводы тоцкий и витебский, о вечном мире говорить не хотят, покуда Москва не возвратит всех городов, уступленных Речью Посполитой ради перемирия. Не хотят говорить и о продлении договора — пусть сначала Россия ополчит войска против турок. Мало того, за оружие хватаются. «Ежели, говорят, соединения сил не будет, Киева не воротите, мы сей град саблями станем отыскивать. Наш государь воинственный, не только Киев, но и другие города вернёт и от неприятеля сможет оборониться без вашей помощи».

— Для угроз ли посольские съезды? — Алексей Михайлович покачал головой.

«Проняло!» — обрадовался Матвеев.

— Составь письмо для короля, — сказал царь. — Пусть Никита Иванович передаст его через комиссаров... Кстати, тот ли это Огинский, что хлопотал о возведении на престол Фёдора Алексеевича?

— Тот самый, великий государь! Верный в службе человек!

Царь вздохнул:

— Напиши так: «Неприлично стращать мечом того, кто сам, за помощью Божию, меч в руках держит». О Киеве нужно бы сказать королю так, чтоб другой раз не поминал о передаче.

— Говорить, думаю, надо просто. Киев задержан за многие, за несчётные со стороны Речи Посполитой бесчестья и досады в прописках твоего царского имени, в титулах. Недавно пришла грамота: твоё величество назвали Михаилом Алексеевичем! Куда дурее-то?

— Про денежные убытки надо помянуть! Денег у короля кот наплакал. Прикусит язык. А понесённые нашей казной траты ради вспоможения Речи Посполитой во время султанского нашествия — немалые.

— Государь, всё исполню, всё отпишу! Но есть главное, что сказать королю: вы, поляки, отдали султану Украину, стало быть, и Киев! Можно ли после сего возвращать стольный город Древней Руси тем, кто торгует народами, меняет великие земли на порушенные войной города, каков Каменец, на недолговечный мир? — Тут Матвеев положил наконец перед Алексеем Михайловичем грамоту, приготовленную для Венславского.

— Читай, — сказал царь. — Суть читай.

Матвеев нашёл нужное место, водил пальцем по бумаге:

— «Ваше королевское величество желаете теперь соединения войск, видя, что такая великая сила басурманская в государства ваши валится; а если бы басурманские войска в государства ваши не обратились, то надо думать, вы бы этого соединения сил и не пожелали. Однако мы своим войскам, как они ни истомились, по домам расходиться не велели, приказали им стоять на отпор неприятелю и пошлём к ним на помощь многих людей. Мы вам помогать готовы, только бы ваше королевское величество с чинами Речи Посполитой и Великого княжества Литовского изволили сложить сейм вольный и постановить, как неприятелю сообща отпор делать, чтобы это постановление было крепко и постоянно, а не так бы, как теперь со стороны вашего королевского величества делается: кто хочет, тот против неприятеля и идёт».

— Верно! — согласился Алексей Михайлович. — Пусть останется слово в слово.

Матвеев ликовал в душе.

Прощаясь, сказал государю:

— Казаки самозванца везут. Из Серпухова уж был гонец.

— Почести ему оказать те же, что были вору Стеньке! — Глаза государя наполнились слезами. — Господи, сколько же бесстыдства в мире. Над памятью Алексея ругались и агнеца Симеона не пощадили. Оболгали. Гневлю Тебя, Господи, но сатана ведь тут как тут.

8


Лже-Симеона привезли к Серпуховской заставе в полдень 17 сентября. День был праздничный: Вера, Надежда, Любовь и мать их София.

Только где она, мудрость, где любовь — водрузили безусого хлопчика на ту же самую телегу, в какой Стеньку Разина везли. Руки заломили, приковали к столбу, обернули цепью шею — и тоже к столбу. Высоко подняли бедовую головушку.

Москве положено было ругаться над злым государевым ворогом, а бабы в рёв. Как не пожалеть погубленной юности, а паче того проклятой попами души. Паренёк, от боли, от ужаса, искал с высоты страшной телеги глаз женщин. Душа жаждала к матери в руки пасть, но с телеги сняли его руки с мозолями от ружей, от бердышей.

Привезли Лже-Симеона в Земский приказ. Расковали, дали воды, накормили пшённой кашей. Тем временем в Грановитой палате Алексей Михайлович собрал Думу. Царского супостата с Тверской везли в Кремль всё на той же разинской телеге. Телегу эту в народе помнили.

— Четвертуют горемыку! — холодели догадливые.

Мальчика поставили пред грозные царские очи, а он озирался на расписные стены, на золотые кафтаны. Думные дьяки стали спрашивать, и оказалось, мальчик смышлён, бесстрашен. Разве что голос срывался.

— Я роду польского, царского. Я — Вишневецкий! Отец мой великий Иеремия!

— Кто тебя научил так говорить? — спросили несчастного. — В Сечи ты выдавал себя за сына нашего великого государя, а теперь лжёшь на покойного Иеремию.

— Разве не видно по мне, кто я?! — крикнул мальчик и смотрел на бояр, каждому в глаза, без страху, потому что знал: собрались они, великие, вельможные, ради него, все в золоте, в драгоценных каменьях, в соболях. Ради него царь на троне, в своей горящей на все цвета шапке. В его шапке! Он — Симеон — её наследник.

— Как зовут тебя? — спросил дьяк.

— Я — Симеон! — снова крикнул мальчик, теперь одному Алексею Михайловичу. Показалось, царь хочет помочь ему, и, будто запруду прорвало, правда хлынула: — Мой отец жил под Варшавой. Меня немцы увели, наёмники. Они шли на Украину и продали меня глуховскому купцу. Из Глухова я сбежал с тремя такими же рабами. Были в Харькове, в Чугуеве, ушли к донским казакам. А с Дону, с Миюской, поехали в Запороги. Я хотел идти в Киев или в Польшу, но Миюска велел мне царевичем назваться. Имя великое, страшное — я не смел, но Миюска нож к горлу мне приставил. Он человек без жалости!.. — Симеон принялся кланяться царю. — Я из страха царевичем назвался! Миюска порешил бы меня.

— Ну а в Сечи зачем врал? — спросил дьяк. — Запорожцы тебя бы защитили от Миюски.

— За Порогами стало ещё хуже! — Симеон всплеснул закованными в цепи руками. — Больше Миюски называться царевичем мне приказывал кошевой Серко. У казаков круг был. Хотели войной идти на Москву, бояр побить! — Осёкся: бояре-то вот они.

Раздались смешки.

— Ты Стеньку Разина знал? — спросил дьяк.

— Один раз видел. Скованного.

Молчали. Смотрели. Симеон опустил голову.

— Муха, а беды как от медведя! — сказал Юрий Алексеевич Долгорукий. — Дон о нём говорит, Запороги говорят!

Самозванца передали Матвееву. Сам вёл беднягу в застенок.

День был для осени дивный. Небеса бездонные, чудилось, звёзды при солнце засияют.

Журавли летели. Над Кремлем. Симеон остановился было поглядеть — стрелец бердышем ткнул. Шёл, выворачивая шею, прощался с последним, с хорошим, что повидал в жизни. У птиц впереди — дальняя дорога, а у него жизни осталось — меньше, чем мотыльку.

В застенке сразу подняли на дыбу. Боль правду криком кричит, а надежда слезами капает.

— Имя?

— Семён.

— Кто отец?

— Иван Андреев. Мещанин лохвицкий, но жил в Варшаве. Был человеком князя Дмитрия Вишневецкого.

— Заодно ли был ты с казаком Миюской?

— Заодно. Миюска хохол. Хотел он сначала Сечь, а потом всю Украину поднять. Бояр хотел на Москве извести.

Правда, вырванная болью, требует подтверждения. Жгли мальчика огнём. Сказал то же самое.

Матвеев отнёс в Думу показания.

Приговор царя по сердцу Артамона Сергеевича резанул: применить к самозванцу ту же казнь, что и к вору Стеньке Разину. Патриарх Иоаким впервые был в Думе. Первым подтвердил решение царя, за ним бояре, окольничие, стало быть, и Матвеев, думные дьяки. Приговорили — четвертовать на Красной площади тотчас, части тела насадить на колья и отвезти на Болото. Поставить рядом с останками Разина.

Веру в тот день испытывали, саму веру! Мальчишка сначала крест оттолкнул от себя:

— Я — католик!

Потом закричал попу:

— Вернись!

Целовал ноги Иисусу на кресте, целовал, целовал... Саму надежду, должно быть.

Палачу пришлось сказать священнику:

— Батюшка, да уходи же ты!

Люди видели: удара топора мальчишка ждал зажмурившись, но отрубленная голова глаза распахнула, поглядела на Москву и запомнила.

Мальчишка-то ещё «Мама!» успел крикнуть.

Был и награждённый за искоренение измены: кошевой атаман Серко.

Послал великий государь кошевому два сорока[36] соболей, по пятьдесят рублёв сорок, да две пары особливых, по семи рублёв пара.

9


Артамон Сергеевич сидел над очередными посланиями с Украины. Царские соболя, отправленные для Серко, до Тулы не доехали, а знаменитый запорожец прислал ещё одного весьма важного пленника и очередное челобитьице. «Стар я стал на воинских службах, — писал кошевой, — а вольного житья с женою, с детьми не имею, да и не желаю ни от кого милости себе, только у царского величества. Смилуйся, великий государь, пожалуй в Полтавском полку над Днепром городок Кереберду».

Гетман Самойлович в своей грамоте хвалил кошевого за скорую присылку столь важного пленника: «Знатно, что Серко сделал это для объявления своей верной прежней службы и чтобы исправить свой нерассудительный поступок». Последнее относилось к упорному нежеланию выдать самозванца.

Матвеев положил перед собой оба послания, усмехнулся:

— Господа казаки, что это вы так ухватились за пленника?

Закрыл глаза, вызывая в себе воспоминания. Увидел хату как из серебра. Луну над тополем-свечой. Трепет серебряных листьев. Под горой ниву, струящуюся шелками. Услышал запах полыни, запах великой чистой воды — дыхание Днепра...

Открыл глаза — грамоты писаны ровнёхонько, но у каждой своя личина. Одна широкая, красная — гетмана, другая смуглая, узкая в костях щёк, с массивным лбом — Серко. А вот под висячими усами, что у одного, что у другого — хохляцкая ухмылочка: уж мы такие хитрые — всякого облапошим, хоть москаля, хоть турка, хоть самого чёрта. А всей хитрости — ухватить побольше. Этому — Батурин, этому — Кереберду. А уж навоевали хуже некуда. Поляки смеются над героями.

Визирь с ханом города брали с боя, без боя, а князь Григорий Григорьевич с гетманом под Чигирином толклись. Всех успехов — дом митрополита Иосифа Тукальского гранатами закидали. Митрополит, говорили перебежчики, тяжко захворал, ослеп. Однако ж уцелел, отсиделся в верхнем городе.

Воинской удали хватило Самойловичу да Ромодановскому полк Андрея Дорошенко, брата гетмана правобережья, в сабли взять. А как услышали: визирь с ханом идут к Чигирину, в бега пустились. Сначала к Черкассам, да не для того, чтобы биться.

Переправили через Днепр мирный народ, город сожгли и сами от ворогов рекой отгородились. Западный берег Днепра совсем обезлюдел. Ушли под защиту Белого царя жители Богуслава, Корсуни, Мошен, множества местечек, сел. Кому охота быть пленниками турок и татар.

Теперь вот предстояло выяснить, сколь полезен будет пленник Серко, генеральный писарь Войска Запорожского, где гетманом Пётр Дорофеевич Дорошенко.

Матвеев позвонил в колокольчик. Вошёл подьячий.

— Погляди, что у нас ведомо об Иване Степановиче Мазепе, о генеральном писаре правобережья.

Всего через четверть часа столбец с описанием жизни Мазепы лежал перед Артамоном Сергеевичем. Как было не порадоваться самому себе: быстрёхонько дела ныне в приказе делаются. Прежде — неделю бы искали.

Мазепа, оказалось, приезжал от Дорошенко в Переяславль, и навряд ли случайно в день рады, когда верное великому государю казачество выкрикнуло гетманом Ивана Самойловича. Приехал, однако, не на раду, а припозднясь, к пиру, устроенному князем Григорием Григорьевичем Ромодановским новому гетману и старшине. Генерального писаря позвали к столу.

Казаки, подогретые горилкой, на любовь и привязанность были щедры. Мати Украина на глазах срасталась в единое из порубанных саблями кусков. Оттого и радость. Михайло Ханенко, поставленный в гетманы королём, сложил на раде клейноды[37] власти и присягнул московскому царю. На радостях Ханенко дали его родной Уманский полк.

Мазепа тоже привёз добрую весть: Пётр Дорофеевич целовал образ Спаса и образ Пресвятой Богородицы, обещался быть в подданстве у великого государя со всем своим Войском Запорожским. Матвеев усмехнулся: ясновельможный пан Мазепа весьма подпортил праздник новому гетману. Если казакам придётся выбирать между Дорошенко и Самойловичем — у Дорошенко слава несравнимая.

О жизни и службе в столбце кратко указывалось: Иван Степанович Мазепа родом казак. Шляхетство получил от короля Яна Казимира, у которого служил в комнатах. Покинул Польшу девятнадцати лет от роду. Боялся расправы, ибо вошёл во вражду с соседом по имению паном Фалбовским. Красавец казак, юный слуга его величества, соблазнился прелестями пани Фалбовской. Пан проведал о том и устроил западню Мазепе. Мазепа струсил, повинился, свалил вину на пани. Тут пан Фалбовский и дал волю ярости. Раздел соперника догола посреди дороги, высек, а чтоб на всю жизнь запомнил, как воровать жён, приказал привязать к лошади, лицом под хвост, в то самое место, на какое позарился у пани Фалбовской. С королевской службы Мазепа уволился, однако, без скандала. Король послал его к гетману Тетере. Тетеря, сам великий говорун, быстро сыскал службу ловкому на язык Ивану Степановичу. Отправил к казакам, в Переяславль и на Сечь, отваживать от Москвы, переманивать к королю.

То, что генеральный писарь человек ловкий, было ясно по его последней службе гетману Дорошенко. Мазепа, перехваченный запорожцами, ехал в Бахчисарай, а потом в Истамбул. Хану Мазепа вёз в подарок моржовые бивни, соболей, русский жемчуг, золотые безделушки для ханских жён. Султану — невольников, пятнадцать отборных казаков восточной московской стороны. Грамоты, какие были у Мазепы, Серко переслал тотчас. В них гетман Дорошенко просил у султана и хана военной помощи. Самого Мазепу в Москву прислали не сразу и с условием. Серко потребовал от Самойловича, чтоб Мазепу Москва не заслала бы в Сибирь, и Самойлович умолял Матвеева хлопотать перед царём вернуть генерального писаря в Батурин. Войско Запорожское попрекает-де его, гетмана, что он спроваживает добрых казаков в жестокое московское заточение.

Артамон Сергеевич снова перечитал грамоты, письма, донесения соглядатаев. Все эти кровавые украинские дела были под стать комедиям, какие разыгрывал в театре магистр Грегори.

— Сыграем и мы! — усмехнулся Артамон Сергеевич.

10


Мазепу Артамон Сергеевич принял для допроса в Замоскворечье, в небольшом каменном доме, принадлежавшем приказу.

Первая комната, куда входил посетитель, была казённая. Здесь Мазепу встретили двое подьячих. Ивана Степановича привезли с Малороссейки. Его держали в доме, где останавливались казаки. Везли долго, чтобы пленник испытал беспокойство. Казённая комната на доброе не настраивала. Подьячие указали Мазепе сесть на лавку, спросили имя, звание, кем служит в Войске Запорожском, куда ехал и кто его пленил.

Иван Степанович испугался ничтожности ведших допрос.

— Мне ведомы дела тайные, царские! — объявил он подьячим. — Отвезите меня к судье Посольского приказа, к боярину Артамону Сергеевичу.

— Артамон Сергеевич не боярин, окольничий, — сказали Мазепе. — Коли будешь надобен, позовёт тебя. Говори нам, что знаешь.

Мазепа решил не спорить, давал показания охотно:

— Мне доподлинно известно, что брат гетмана Петра Дорошенко полковник Андрей тяжко ранен в бою на речке Ташлык. Ваши воеводы побили там многих татарских мурз. Казаков полегло с полтысячи. Оттого-то и послал меня гетман к султану просить помощи.

— Ну, то, что наши воеводы побили басурманов и казаков-изменников, служащих Магомету, мы и сами знаем, — сказали подьячие. — Ты говори тайное.

— Тайное — порождение явного, — возразил Мазепа, беря верх над подьячими. — Казак Порывай, который живёт при султане, вершит в Стамбуле казачьи дела, писал моему гетману: хан обещает султану помирить короля Яна Собеского с Портой, дабы всем вместе идти на Московское царство. Тайное ли сие слово?

— Тайное и важное, — решили подьячие. — Будь по-твоему, представим тебя пред очи нашего господина, Артамона Сергеевича.

Поднялись, отворили дверь в соседнюю комнату, и Мазепа, переступив порог, оказался чуть ли не в самом Вавеле, королевском дворце в Кракове.

Просторная зала с высоким потолком. Стены обиты тончайшей тканью, а по ткани тени деревьев, трав, птиц, всё неясно, светлые пятна, лунные, мерцающие. По углам залы два серебряных журавля, а над журавлями по три камышинки. На камышинках — свечи. Стол из чёрного дерева, на двух серебряных грифонах. Грифоны выдвинуты, пасти оскалены.

За столом никого не было.

— Милости прошу, Иван Степанович!

Матвеев стоял у глухой стены перед высокой серебряной клеткой, а в клетке — два живых белых журавля.

— Утешение сердцу, — улыбнулся Артамон Сергеевич.

Показал на кресла у другой стены. Спросил сердечно, заглядывая в глаза:

— Вас, должно быть, утомила дорога?

— Пятый день как привезён, — ответил Мазепа. — Обращались со мной учтиво.

— Ну и слава Богу! — обрадовался Матвеев. — В конце-то концов мы же все славяне: поляки, малороссы, великороссы, белая русь, красная... одно семейство. Жить бы нам под одной крышей! И жили бы! Беда в том: боятся нашего единения.

— Да кто же?!

— Сатана.

У Мазепы дрогнули веки — как бы речь не пошла о вероисповедании. Сказал:

— Сатана на земле — князь.

— Князь тьмы! — уточнил Матвеев. — Вот и поговорим, Иван Степанович, о материях насущных. Что мешает-то нам жить в счастливом для всех согласии?

— Отсутствие согласия. Мы с гетманом его давно ищем. Пётр Дорофеевич посылал меня в Переяславль на раду с листом к боярину князю Ромодановскому — быть бы Низовому Войску под рукой его царского величества. И о себе писал: готов приехать тотчас, если останется гетманом на правой стороне Днепра, а если гетманом ему не быть, так присягнули бы князь Григорий Григорьевич и государевы люди, что ему, Дорошенке, с братьями, с роднёй, дурного не сделают.

— Наш великий государь, да благословит его Господь, к людям, которые от зла своей волей отстали, зело милостив. Уж кто-кто, а пресветлый Алексей Михайлович обиды прощать умеет. — Матвеев показал рукой на вошедшего в комнату подьячего: — Говори правду, Иван Степанович, мы твои слова запишем и тебе дадим прочитать. Коли где оговорился ненароком — поправишь. Расскажи нам, что подвигло гетмана Петра Дорофеевича искать защиты у великого государя?

— Ясновельможному пану гетману старшины города Лысенко прислали грамоту: они-де все поддались под руку московского царя, и ему бы сделать то же. Звали на раду, под Корсунь, просили привезти бунчук и булаву... О себе позволю словечко... Посылая к боярину князю Григорию Григорьевичу, гетман взял с меня присягу, чтобы я не остался у Ромодановского. Жена моя и дом мой — в Корсуни.

Мазепа говорил, прикрывая веками глаза. Словно бы по скромности, а выходило — красуется. Ресницы длинные, шёлковые. Был генеральный писарь в свои тридцать лет красив лицом, статью, мужеством. Чёрный оселедец, чёрные брови, чёрные усы, а лицо как молоко, словно солнце не решалось трогать такой природной белизны. Глаза серые, Мазепа распахивает их вдруг, всякий раз нежданно, вбирая вглубь чёрных зрачков весь Божий мир.

Пани Фалбовская не устояла перед красавцем, когда ему было девятнадцать... За красоту, знать, попал в комнатные слуги короля. С юных лет ума да обхождения набирается. Ах, как искренне говорит Иван Степанович, уж так всё подробно, просто. Вышколен.

— Я приехал в Переяславль в день рады, когда избрание Самойловича уже состоялось, — рассказывал Мазепа. — Меня приняли с радостью, а отпустили с надеждой. Новый гетман восточного берега и князь Ромодановский писали Петру Дорофеевичу, чтобы приезжал ничего не страшась... Дорошенко грамотам порадовался, но просил прислать в Черкасы знатного человека и был готов дать в амонаты[38] двух-трёх старшин.

— Отчего же расстроилось дело?

— Прислал своих гонцов Серко. Запорожцы потребовали от Дорошенко, чтобы он бунчука и булавы не отдавал казакам восточной стороны. Истинный гетман он, Пётр Дорофеевич. Запорожцы обещали соединиться с ним и послали своих лучших людей в Бахчисарай — к хану. Помирил бы хан Дорошенко и Серко и сам был бы с ними в дружбе, как при Богдане Хмельницком. Сечевики звали Петра Дорофеевича к себе за Пороги, но гетман, опасаясь прихода московских воевод, не поехал. — Мазепа распахнул свои дивные очи, и на Матвеева пошла волна духовного приятельства. Мазепа разволновался: — Меня будто в прорубь окунули. Я стал проситься у Дорошенко в Корсунь, к жене. И он заподозрил меня в измене. Кричал: «Ты продался Ромодановскому за соболя!» Привёз меня к митрополиту Иосифу Тукальскому, и владыка приводил меня к присяге. Я целовал образ Спаса и Евангелие, обещая служить ему, гетману западного берега... Вот, после присяги, Пётр Дорофеевич и отправил меня со своими грамотами в Константинополь к султану басурманов.

Матвеева «султан басурманов» от подданного этого басурмана позабавил, а ещё больше «грамоты гетмана», кои наверняка составлял сам генеральный писарь.

— А какие настроения среди казаков, среди горожан западного берега? — спросил Артамон Сергеевич, перебивая гладкую речь.

— Скажу правду, — Мазепа снова устремил на Матвеева свои честные ясные очи, — многие ждут не дождутся прихода великого государя! Все устали от войны. Но ожидания не оправдываются, и любовь к Москве обращается, увы, в ненависть. Как было дело в Ладыжине? К городу подошли визирь с турками, хан с татарами. С визирем тысяч сорок, с ханом все сто. Город не дрогнул, не сдался. Но у турок восемьдесят пушек, а в городе — одна! Ни Ромодановский, ни Самойлович помощи не оказали. Вот полковник Мурашка, с сотником, с реестровыми казаками, с местным протопопом и перебежали к басурманам...

Артамон Сергеевич улыбнулся: шкуру свою украинские казаки любят пуще мамы родной... О том, что произошло в Ладыжине, хранитель царской печати знал от своего верного человека. Казаки предали, но в городе остались три сотни стрельцов и большой отряд грека Анастаса, всего две с половиной тысячи бойцов. Жителей же в городе было тысяч двадцать, четыре тысячи пошли на валы. Отбили ладыжинцы пять приступов, но, брошенные всеми, пожалели детей, жён — сдались. Анастас переоделся мужиком и спасся, а вот Мурашка, глядя на разграбление города, проклял Магомета и был зарублен татарами.

Мазепа прочитал по лицу Матвеева нечто для себя опасное, заговорил горячей:

— Ладыжин сражался на удивление! Отразил несколько приступов, хотя городские валы были старые, осыпавшиеся. И как тут не сказать! Полковник Мурашка не перенёс турецкого надругательства над женщинами и детьми, взбунтовался и погиб. Татары в Ладыжине поживились, большую часть народа обратили в невольников, однако ж судьба Умани оказалась ещё печальнее. Уманцы встретили хана и визиря хлебом-солью, а когда войско ушло, не стерпевши насильства, перебили оставленных в городе турок подчистую. Хан и визирь вернулись. Взорвали городские стены, взорвали дома, а всех уманцев зарезали... — Мазепа прервал поток слов и мрачно насупился. — Бедный, бедный народ мой! Я готов служить великому государю — пусть тайно, но всею душой, всем сердцем, всем моим умишком, саблей наконец!

Матвеев хохотнул про себя — служить тайно саблей во стане противника мудрено.

Иван Степанович невыказанную улыбку всё-таки уловил. Кинулся рассказывать про казака Порывая и всё то, что уже выложил подьячим. Этого, конечно, было мало, и генеральный писарь поднёс Матвееву истинную тайну.

— В Чигирин приезжал перед моим отбытием к султану пан Ореховский, ближний человек короля Яна Собеского. У короля к Дорошенко подлинная привязанность, они давно знают друг друга.

— Король зовёт Дорошенко на свою службу?

— О нет! — Мазепа порозовел от того, что предстояло ему выдать (порыв подобострастия тоже шёл к его лицу). — Речь идёт о подданстве вечном и нерушимом. Пан Ореховский привёз статьи договора. Король обещает возместить убытки, какие понесли православные церкви от униатов на Украине, в Литве, в Польше. Границу Войска Запорожского устанавливается по рубежу Киевского и Браславского воеводств. Король обещает: кварцяным[39] войскам Речи Посполитой никогда в Украине впредь не быть, разве что по крайней надобности Войска Запорожского. Требования Собеский выставляет вполне приемлемые. Сложить и прислать османские бунчуки — стало быть, отречься от клятвы султану. Прислать в аманаты брата Дорошенко. Заказать казакам западного берега испрашивать вольностей, какие московский царь даровал казачеству восточной стороны. — Мазепа тревожно глянул в лицо московского канцлера. — Всё ли мне говорить? У короля были слова неодобрительные о Московии.

— Половина правды — всё равно что конь о двух ногах, — усмехнулся Матвеев. — Половина правды к свету не вывезет. Говори, Иван Степанович, как на духу.

Мазепа изобразил на лице смущение, но слова ронял будто яд, наслаждаясь их тяжестью для уха москаля.

— О вольностях московских король писал: «Посмотрите, что терпит народ под царскими воеводами? Гетман Самойлович избран не волей казаков, а волей мушкетов московских. Власть гетмана Самойловича — призрак. Даже виновных наказать нс может — обязан отправлять в Москву». Поминал король и о грустной судьбе гетмана Многогрешного. К сибирским медведям на съеденье послан. Король обещает Дорошенке написать царю Алексею Михайловичу, чтоб не велел наступать на подданных Речи Посполитой, а посему просит поспешить с подданством.

— А кто хлопочет тайно о союзе хана, короля, султана? Уж не папа ли римский? — вдруг спросил Артамон Сергеевич.

Мазепа выкатил свои прекрасные глаза не хуже варёного рака.

— Тайного в этом деле нет. В Кракове, в Чигирине, в Бахчисарае разговор нынче тот же, что и в Константинополе. У всех на устах — единение. Турки так говорят: ляхи стали разумными. Мы собирались в Кракове обедать, а они приглашают нас на ужин в Киеве.

— Не обожгли бы языки киевским угощеньем! — жёстко сказал Матвеев, но тут же улыбнулся. — Пора и нам закусить, Иван Степанович. Прошу!

Взявши Мазепу под руку, повёл в столовую. Дверь перед ними распахнул выросший как из-под земли карла Захарка.

Три окна лили свет на белую, шитую жемчугом скатерть. Кушанья уже поставлены. Артамон Сергеевич прочитал молитву, сел спиной к окнам. Место Мазепы было на другой стороне саженного стола, в свету.

Угощения удивили Мазепу. Самые изысканные польские подливы, французские соусы, бекасы, тетерева, лебедь, изумительно запечённая телятина, благоухающая от пряностей свинина. Всё на серебре, а лебедь так и на золоте.

— Я словно бы в Вавеле! — вырвалось у Мазепы.

— В Москве нынче мода на польских поваров. Вот чего у нас нет! — показал на картину с дарами моря.

Картина была за спиной Ивана Степановича, ему пришлось повернуться. Картина морских даров висела высоко, а ниже светящаяся телом вакханка поднимала прозрачную чашу с рубиновым вином.

— Нас приглашают! — улыбнулся Артамон Сергеевич.

Мазепе почудилась музыка, но тут в столовую вошёл карла в парике с подносом, на подносе — бобровые хвосты[40]!

А музыка действительно текла как ручей, как приглашение — только вот куда?.. И вдруг — полонез, ликующий, гремящий шпорами, саблями. Мазепа был растроган, а Матвеев сказал мечтательно:

— Ах, как танцуют в Кракове этот дивный танец рыцарей!

Изображал вежливую задумчивость, но душа была полна сумасшедшим весельем: сразил хитроумного писаря! Увы! Приманить желудок проще, нежели душу. Во веки веков не соединятся Россия и паньё. У панья замашки обезьяньи. Всё у них — ложь! У себя в имениях иные до сих пор живут под соломенной крышей, а туда же — рыцари, кружева напяливают, один во француза рядится, другой в турка. Панночкам ручки чмокают, а выйдет во двор — зверь зверем: свой народ для них — хлопы. И в замках — такое же зверье. Книги во всю стену. Таинственности на себя напустят. А ночью на коня и — грабить... Королевство ряженых. Тот маг, этот — католик неистовый. Но те и другие иезуитам служат. Тайне. Мороке. Сия морока печатью и на Мазепе, такая же была и у Брюховецкого, и у Многогрешного, и у Серка есть, и у многих их старшин. В щеках она, что ли, бритых, в узкой кости подбородков, во взглядах, обдающих сквозняком?.. Матвеев распознавал эту печать не хуже лошадников, которые наперёд видят все пороки приглянувшегося коня. Чувствовал, как сердце наливается гневом на всю эту рать нынешних и будущих ненавистников России. Обуздывая себя, поднял чашу за здоровье царя, вторую за царицу, третью за наследника, за царский дом. И только четвертую за гостя.

Мазепа ещё и не допил здравицу, а Матвеев спросил. И вопрос был под стать вопросам его подьячих.

— Иван Степанович, какие силы нынче у гетмана Дорошенко? Какими силами гетман оборонился от князя Ромодановского и от Самойловича?

Мазепа улыбнулся и, закусывая бобровым хвостом, ответил просто, не делая усилия над совестью:

— Какие у нас силы, Артамон Сергеевич, мы сами не ведаем. Полковники самовольничают. Одни поспешают по первому зову, другие, подумывая о царских соболях, о маетностях для фамилии, уклоняются от серьёзной помощи гетману. Ждут удобного случая, чтобы ударить челом великому государю. Но будьте уверены! Им одни соболя и дороги... А в Чигирине, когда подступили князь Григорий Григорьевич с гетманом Самойловичем, было у Дорошенко тысяч пять вместе с жителями...

— А пушки?

— Пушек в Чигирине более двух сотен. Запасов пороха, ядер — на семь лет осады, а вот хлеба — у жителей на год, у войска — и на день не было. Без соли страдали. — Мазепа с наслаждением съел очередной кусочек, жевал сосредоточенно, проникаясь тонкостями вкуса. — Артамон Сергеевич, истинная правда такова. Скажу словами самого Дорошенко: «Сидеть в Чигирине — безумие. Меня чигиринцы ненавидят, хотят, чтоб я царю присягнул. Как Москва придёт — побегу к султану».

— Почему же не побежал?

— Получил строгую грамоту от падишаха: город не сдавать, помощь будет великая и скорая. Была грамота и от Собеского, но мимо меня прошла.

— А что султан? Собирается ли султан в поход?

— Я бы смог это донести вашей ясновельможной милости, если бы побывал в Порте. Резидент Порывай доносил из Стамбула. — Мазепа поднял глаза на Матвеева: как воспринята промашка? — В Москве ведь упрямо называют столицу турок Константинополем, — падишах собирается взять с собой Юрко Хмельницкого, который ныне в тюрьме сидит. Было бы кем заменить Дорошенко, если Пётр Дорофеевич, одолев свои страхи, пойдёт-таки под руку царя Алексея Михайловича. Получается, султан готовит поход.

— Иван Степанович, а ты веришь, что Малая Россия, ну, после того, как султана побьём, соединится с Великой на веки вечные? Не за-ради спасенья от истреблений, татарами, поляками, а за-ради того, что мы — один народ, чтоб из Малой-то стать Великой? — Матвеев говорил это медленно, подвигая гостю судок с налимьей печенью. — Отведайте.

— Я верь в наше единство, в Великую неделимую Русь, как в Бога! — Мазепа сказал это почти шёпотом, задохнувшись от проникновенности чувства.

— Захарка! — Матвеев поднял вверх указательный палец. — Неси!

Карлик исчез на мгновение. На столе появился высокий серебряный сосуд. Артамон Сергеевич открыл, передал Мазепе:

— Чувствуете?

— Запахи Рая.

— А теперь отведаем, — налил вино в хрустальные чарочки.

Мазепа подставил чарочку лучу света. Вино было совершенно золотое и, кажется, с зелёными искорками.

— Я такого никогда не пил, — сказал Мазепа. — Что это?

Матвеев улыбнулся:

— Бог послал! Иван Степанович, но как же так получается?.. Россия — открытая дверь! Мы готовы всех принять, обогреть, спасти от неминуемой погибели... Поделиться просторами, богатствами. В горькую пору — последней рубахой. Вы же, почитающие себя за великих мудрецов, до сих пор не желаете уразуметь простое: Россия — дойная корова. Вы на неё с мечами, со смертью, а она к вам с молоком, с жизнью... У нас есть нищие, есть голодные, но это — от войн, от неустроенности... России одно только и нужно — рачительные хозяева.

— Ну а что тогда говорить о Малороссии! — воскликнул Мазепа. — Её разоряют вот уже целое столетие! Да какое столетие — все два. Я — верный слуга великому государю Алексею Михайловичу! Соединение Украины и России — это мир на те же двести лет. Быть совладетелями такой великой земли — значит вырасти из карлика в великана, в атланта. Атланты держали на плечах небо силою телес, ваша русская сила — в любви к Творенью Божьему. Вы обжили ледовитые земли, ледовитые моря! Вы, русские, — само чудо Господнее!

Артамон Сергеевич слушал хвалы с упоением. В этих похвалах был ужас перед его лапотным народом. А посему ясновельможные паны будут противиться единению и будут ненавидеть русских за всё великое, покуда их племя не истребится на земле до последнего. Бешеные боятся воды, мазепы — просторов, как бы им, самовитым, не растечься на русских равнинах, на сибирских несосчитанных вёрстах.

И однако ж через неделю дорошенковский писарь по представлению Матвеева целовал царскую руку, витийствовал о дружбе славянских народов. С соболями домой поехал.

11


В одно время с Мазепой, чуть ли не в его поезде, приехал в Москву целитель Давыдка, малоросский иудей. Артамон Сергеевич позвал его пред свои очи на всякий случай, мало ли что сболтнёт — говорливое племя — о том же Мазепе, о Дорошенко, о Серко. Иудеи — народ сведущий.

И верно. Давыдка вывернул всю подноготную казачьих старшин с превеликой охотой, да вдруг обронил фразу: «Не так уж мудрено знать много про гетманов, про атаманов, что они совершили, что у них нынче за душой. Мудреней прозреть, что они совершат впредь».

Артамон Сергеевич аж дыхание затаил, но вслух любопытства не выказал. Однако в тот же день Давыдка был взят в комнатные слуги. Оказалось, хитроумный иудей умеет вправлять грыжи, пускать кровь, врачевать раны, а вот грамоте не учен. Впору было отправить его к дворне, но Давыдка поразил Авдотью Григорьевну рассказами о малоросских колдуньях. В Москве не знали не ведали, что вражье племя, оказывается, бывает двух сортов. Одни колдуны доходят до своего злого ремесла наукой, а иные — чёртов народ по рождению, от соития баб-греховодниц с нечистым. И эти-то — самые безвредные! Вся их пакость — коров да коз выдаивают. Доят как положено, за сиськи. Иное дело — продавшие души. Коли удастся такой мерзавке подоить чужих коров на Благовещение да на Георгия Победоносца — молоком обеспечена аж до зимы. Просверлит в своей же хате, в бревне, дырку, заткнёт — и готово дело. Нужно молока, затычку вытащит — молоко так и хлещет.

— А что могут чудесного хохляцкие колдуньи? — спросила Давыдку Авдотья Григорьевна.

У того глаза, как у мыши, сверкают, губы толстые, красные, словно клюкву ел, брит досиня. Лобастый, волосы кучерявые, а на макушке, хоть и молод — круглая лысина.

— Хохляцкие колдуньи равных себе не ведают. — Давыдка аж зажмурился от удовольствия. — Могут засуху напустить. Сговорятся о цене да и продадут весь дождь иной державе. Валахам, мадьярам, а то и туркам. Могут градом урожай побить. Звёзды крадут!

— Звёзды? — улыбнулся Артамон Сергеевич. — Как же это им удаётся?

— Лезут вверх ногами на придорожные кресты, с креста на небо и ходят себе головой вниз. Звёзды, как ягоды, собирают.

— Ну а доброе-то могут сделать? Хоть что-то? — спросила Авдотья Григорьевна.

— Могут. Одна колдунья помогла моему брату разбогатеть. Он мыло варил, а покупали плохо. Колдунья и научила. Отрезал он кусок верёвки от колокола, окурил ею свой заводик. И что бы вы думали? Мыло пошло душистое, на вид пригожее. С тех пор от покупателей отбою нет.

— А почему природные колдуньи, чертовки, как ты говоришь, слабее обыкновенных баб, чему-то там научившихся? — Артамон Сергеевич наслаждался враками.

— Это же естественно! — воскликнул Давыдка. — Природные ведьмы рождены не своей волей — промыслом! А наученная сама ищет дьявола. Ведь в Малороссии как становятся колдуньями? Старая ворожея ведёт новую к колодцу али к кринице. Даёт сыр: «Кроши!» Новая крошит — и ничего не происходит. Потом крошит сыр старая, вот на её-то крошки набрасываются мерзостные гады целыми стаями. В таком множестве, что глядеть тошно. Колдунья и говорит молодой: «Смотри, что с тобой будет, когда в ад попадёшь». После такого не у всякой духа хватит с нечистым знаться, ну а которой власть над людьми дороже души, той и служит злая сила.

Авдотье Григорьевне пора было к царице, она уехала, а Артамон Сергеевич задержался. Тут Давыдка и открылся:

— У меня книжица есть. Сам я читать не умею, букв даже не смог запомнить, да и книжицу обрёл не больно желая. Один монах киевский за долги отдал. Говорил он мне: в сей книге великие тайны и великие премудрости.

— Ну, покажи! — разрешил Матвеев.

Книга была в пятую часть листа, но толстенькая, пальца в три. Язык польский. Артамон Сергеевич попробовал читать — трудно. Но как раз в это время Николай Гаврилович Спафарий давал уроки Андрею. Послали за Спафарием Захарку. Пока ждали, пришёл истопник с охапкой дров, затопил изразцовую печь. Давыдка вздохнул, потом ещё раз вздохнул:

— Говорят, в Москве зима рано приходит и уж больно холодная.

— Нынче Евлампий с Евлампией, а снегу ещё не было. Повезло тебе с зимой.

— Слышал, в Москве все в шубах ходят! — вёл свою линию Давыдка.

— Будет тебе шуба! — засмеялся Артамон Сергеевич, поднимаясь навстречу Спафарию.

Учёный муж пролистал книгу с интересом.

— Вот веская причина помудрствовать.

— Ах, Николай Гаврилович! Ты светоч сыну моему! Будь и мне поводырём во тьме бездонных тайн вечности.

Захарка принёс скамеечку, поставил под ноги учителю, сам лёг рядом, изображая собаку. В парике он и впрямь был похож на пуделя.

— «Горе человеку, который в законе не видит ничего другого, кроме рассказов и обыкновенных слов, — начал читать и переводить Спафарий. — Если бы он действительно не содержал ничего более, то мы могли бы и в настоящее время точно так же написать закон, столь же достойный удивления. Чтобы найти обыкновенные слова, мы можем обратиться к земным законодателям, у которых часто находят даже нечто большее. Тогда достаточно было бы только подражать им и написать закон на основании их слов и примера. Но это не так: всякое слово в законе содержит глубокий смысл и скрытую тайну. Рассказы, находящиеся в законе, есть только внешняя одежда закона. Существуют глупцы, которые если видят человека в прекрасном платье, то судят о нём по платью, между тем как только тело придаёт ценность платью, душа же ещё ценнее тела».

Спафарий глянул с любопытством на Давыдку:

— Да ведь это каббала!

— Кабала? — не понял Матвеев.

— Каб-бала. Древнее учение иудеев. Учение о тайне, сокрытой в Библии. «Закон так же имеет своё тело. Это суть его заповеди, которую можно назвать телом закона...» На Украине живут самые великие каббалисты.

— Но что это такое?! — Артамон Сергеевич никогда не слышал об этом иудейском секрете.

— Буквы еврейского алфавита имеют численные значения. Каббалист вместо слов ставит числа, а потом заменяет другим словом, равным по числовому значению. Далее из цифр составляет пирамиды. И пирамиды дают ответы на вопросы о будущем. — Спафарий развёл руками. — Я человек сведущий, но и только. Каббала — наука сокровенных тайн.

— Давыдка, может, ты чего знаешь? — спросил Артамон Сергеевич.

— Упаси Боже! — Иудей вытаращил испуганные свои глазищи.

— Тогда ступай прочь! А ты чего тут разлёгся?! — пнул ногой Захарку. Захарка завопил и, прихватя Давыдку, забился за печь. — Почитай ещё, Николай Гаврилович.

— «Когда люди размножились и стали рождаться у них видные из себя и прекрасные лицом дочери, ангелы, сыны неба, воспылали к ним любовью и сказали: «Пойдём, выберем себе жён из дочерей человеческих, и будут у нас дети...» — Спафарий удивлённо покачал головой. — Это вроде бы из книги Еноха. «Число их было двести. Они спустились на Ардис, вершину горы Армона, взяли себе жён, и жили с ними, и научили их волшебству, заклинаниям и травам. Кроме того, Азазел научил людей делать мечи, ножи, щиты и панцири. Он же научил их делать зеркала, браслеты и украшения, а также употреблению румян, подкрашиванью бровей, облагораживанию драгоценными камнями и цветами. Так что мир совершенно преобразился, но появилось безбожие. Амацарак научил волшебству и пользованью кореньями. Армес научил защите от чар. Баркаял надоумил следить за движением небесных светил. Акибиил открыл людям значение знамений и примет. Асарадел — тайнам движения луны...»

— Занятная книга! — Глаза у Артамона Сергеевича блестели. — Друг Спафарий, давай прочитаем её вместе... Может, что-то и растолкуешь.

— В подобных сочинениях много вздорной зауми, — сказал Спафарий с твёрдой убеждённостью. — Однако ж для людей государственных предпочтительней, чтоб всякая тайна являла свою сокрытую истину. Истоки подобных наук ведут в Александрию. Увы! Император Диоклетиан сжёг все египетские папирусы, и наука жрецов вновь превратилась в догадки, в шарлатанство. Диоклетиан уничтожил величайшие открытия древнего мира. Современные маги довольствуются осколками былого могущества ума.

— Ум-то, слава Богу, и нынче людям служит. Много чего надумано! — Матвееву хотелось сказать что-то этакое, и понимал: невежественен.

И тут вдруг примчалась из дворца Авдотья Григорьевна.

— У царицы, у миленькой Натальи Кирилловны, схватки! Докторов к ней позвали.

Матвеев подхватился. Помчался в Кремль.

Врачи успокоили начальника Аптекарского приказа: всё идёт хорошо. Роды ожидаются без осложнений. Артамон Сергеевич поспешил к царю, но царя не было ни в Тереме, ни в государских комнатах.

— Где же он? — встревожился Матвеев.

— В конюшне, — сказали комнатные слуги.

Алексей Михайлович сидел на ясельной колоде, черпал овёс и ссыпал обратно.

— Садись, Артамон! — сказал царь, указывая место рядом. — Вот видишь...

Помолчали.

— Вот видишь, — снова сказал царь. — Было мне нипочём, когда Марья-то Ильинична рожала. А теперь — боюсь.

Повздыхал, перекрестился. Головой покачал сокрушённо:

— Нехорошо!.. Нехорошо ведь, что не боялся за Марию Ильиничну, а она и померла, Евдокией разродившись. Последышем нашим.

— Наталья Кирилловна молодая. Пётр Алексеевич богатырём растёт.

— Ты иди, — сказал царь. — Может, лекарство какое нужно будет. Пусть врачи расстараются. Смотри за ними, Артамоша, они ведь немцы.

Матвеев поднялся, пошёл.

— Артамон! — окликнул Алексей Михайлович. — Притесняют Никона-то. Святейший Иоаким ополчился на горемыку. Ты уж разберись.

Артамон Сергеевич поклонился. Царь смотрел умоляюще. Лихо ему было одному остаться и с людьми — лихо.

— Я сей миг! — пообещал Матвеев.

В Тереме навстречу летела встрёпанная Анна Петровна Хитрая.

— Что?! — спросил Артамон Сергеевич.

— Где великий государь?

— Что?! — спросил Артамон Сергеевич, загораживая дорогу.

— Ах, недосуг! — попыталась обойти окольничего царицына крайчая.

Матвеев снова встал на её пути, из внутренних покоев вышел Блюментрост.

— Лаврентий!

Врач увидел своего благодетеля, просиял:

— Девочка!

— Всё ли хорошо?

— Не охнувши.

Матвеев бегом кинулся в конюшню. Царь смотрел на него издали и сам поднимался. Лицо дрожало.

— Всё слава Богу! — крикнул издали Артамон Сергеевич. — С царевной тебя, великий государь!

— Наталья-то?..

— Не охнувши! Не охнувши родила!

Царь обмяк, по лицу побежал пот дорожками. Сказал, переводя дух:

— Лучше бы покричала... Дело разве стыдное — кричать рожамши? — обнял и расплакался. — Ах, Артамон! Ах, Артамонище ты мой!

12


Царевна, наречённая Феодорой, родилась 10 октября 1674 года. А через десять дней, на одиннадцатый, 21 октября, в канун праздника иконы Казанской Божией Матери, в Потешных палатах Кремля музыканты Артамона Сергеевича развлекали великого государя и великую государыню игрою на органах, трубах, корнетах, тромбонах, флейтах, а также виолами и скрипками.

— Скрипки-то, скрипки! — говорил царь после представления. — Как потянут душу, так и обольёшься слезами.

— А органы-то как вздыхают! Словно сам Господь! — подхватила Наталья Кирилловна.

— Спасибо, Артамон! — Алексей Михайлович поцеловал друга. — Глядишь, и я тебя утешу.

Утешил хранителя государевой печати уже назавтра. Ради великого праздника, ради добрых многих служб и новорождённой царевны 22 октября в Грановитой палате при патриархе, боярах, при всём синклите Артамону Сергеевичу Матвееву было сказано: «Боярин и Дворецкий с титулом Наместника Серпуховского». А дальше больше. Что ни день — сыпались новые доходные назначения. К началу ноября боярин и дворецкий, кроме приказов Посольского и Аптекарского, ведал Новгородским, Псковским, Архангельским, Холмогорским, Олонецким, Вятским, Вологодским, Нижегородским, Арзамасским, Владимирским, Коломенским и Солью Камской...

Было чем и Артамону Сергеевичу порадовать царя и царицу.

В Преображенском театре магистр Яган Грегори представил две комедии: «Юдифь», «Есфирь» и сверх того балет. В труппе было сорок восемь русских — детей мещан, а немцев только тридцать шесть. Знай наших! Набираются ума.

«Юдифь» шла 9 ноября.

Алексей Михайлович посылал приглашение патриарху. Юдифь совершила свой подвиг на восемнадцатом году царствования Навуходоносора, когда в Иудее первосвященником был Иоаким.

Патриарх не поехал, сказался болящим, но Алексею Михайловичу донесли слова святейшего: «Лицедейство, каким бы оно ни было, — грех! Лицедею, играющему праматерь Юдифь, приходится раздирать свою душу надвое. На сцене он — Юдифь, а дома — Ванька или того хуже — протестант Юшка Гивнер. Воплощение в иного человека есть ложь, а сам театр — сад гордыни».

Алексей Михайлович только в затылке почесал. Библейские представления погружали его в мир праотцев, душа прикасалась к божественному. Волосы на голове шевелились, когда прекрасная еврейка Юдифь выносила из шатра огромную картонную голову Олоферна.

«Есфирь» представляли 11 ноября. 13-го балет, и снова играли музыканты Матвеева.

Выходило, что Артамон Сергеевич взмыл на вершину жизни своей. Сын дьяка, у которого всего достояния — деревенька о четыре избы, — боярин! Да ещё и дворецкий, наместник!

Артамон Сергеевич, вернувшись из Преображенского, от радости сон потерял. Хитрово — щука, да Матвеев-то нынче — сом. Из тех сомов, что быков под воду уволакивают.

Поднявшись среди ночи, в исподнем, запаливал свечи во всех канделябрах, штук тридцать, бродил по комнате, разглядывая свои приобретения. Во-первых, новую картину, подаренную гетманом Самойловичем. На картине, во всё полотно — красный ковёр, на ковре сияющий золотом трон, на троне султан в чалме. Султану привели невольниц для выбора. Невольницы обнажены по пояс, а иные вроде бы и одеты, но ткани как стекло, всё напоказ!

— Пророческий подарок!

Турки да персы у истоков успеха Матвеевых. Отец ездил послом к падишаху Порты Магомету IV да к шаху персов Аббасу II. Посольство удалось, в награду царь Михаил Фёдорович взял Артамона к себе на Верх. Определил в друзья царевичу Алексею. Алексею-то шёл двенадцатый годок, ему же было шестнадцать. Дали чин стряпчего, а через год — стрелецкого головы. Государеву-то службу начал ещё раньше, в тринадцать лет от роду, но быть стрелецким головой в семнадцать — ого! А тут поспело время Алексея Михайловича. Взойдя на престол, пожаловал чином полковника, произвёл в стольники. И — стоп! Посольства исполнял опасные, по лезвию ножа хаживал, во всех войнах — впереди... Через двадцать четыре года получил Малороссийский приказ да чин думного дворянина. По дворцовой иерархии тоже поднялся: удостоился чина комнатного дворянина.

В те долгих двадцать четыре года в душе обижался на царя, на друга, на сообщника в проказах, в опасных охотах. Лихие были ребята! Вепря брали пять раз, ходили на медведя. И не с сотнею ловчих: вдвоём! А уж с птицами тешились — бессчётно.

Артамон Сергеевич, словно впервой, осмотрел картины, постоял перед великолепным немецким шкафом с шестью бюстами немецких государей.

Погляделся в большое, в пояс, зеркало, в окладе из огромных кусков янтаря.

Под зеркалом на высоком столике друг перед дружкою считали время — его время — часы. Часы с колокольчиками, часы в лапах железной собаки, часы на диадеме греческой жрицы.

Попытался вспомнить светёлку в батюшкином доме. Соломенную крышу с ласточками видел, а светёлка не шла на память.

— Боярин! — сказал Артамон Сергеевич. — Боярин Матвеев.

И вздрогнул: Захарка, раскрыв рот, смотрел на него из-за печи.

— Ты чего по ночам по дому блукаешь?

— Тебя храню.

Захарка кувыркнулся через голову, ударил в дверь задом, исчез.

— Карлами обзавелись! — усмехнулся Артамон Сергеевич. — Столпы царства.

Загрузка...