Глава вторая

1


В России исторические истины сверяют по кремлёвским часам, а часы эти то стоят без завода, то их начинают переводить. На часок вперёд, на другой, и крутят, крутят, покуда пружины не полопаются. Иной же возьмётся назад стрелки отводить. Жмёт, а никак. Тогда срыву, да во всю дурь — кувалдой. И рассыпаются часы по винтику, по колёсику. То же и с курантами. Чего хозяин, живущий за каменной стеной, желает слышать, то и пожалуйста — вызванивают. Вот и наши историки, как куранты, вызвонят чего изволите. Сегодня — это, завтра — с пыхом, с жаром — всё наоборот. Две с половиной сотни лет Стенька Разин слыл разбойником, душегубом. Но вот с кремлёвскими часами поигрались — и появился памятник народному герою Степану Разину. Семьдесят лет был в героях и опять разбойник. Уж такое время на Спасской башне. Но какие песни спели бы эти же самые блюстители исторической правды былинному богатырю, старому казаку, атаману Степану Тимофеевичу, приди к власти станичники с тихого Дона. Соловьями бы разливались — слава, слава!

Тут и задумаешься: так ли уж велика разница между разбойником и героем, если одного и того же человека то хулой мажут, как дёгтем, то хвалой, как мёдом?

От перевёртышей не было спасу и не будет, но нас-то, Господи, упаси от кощунства.

Степан Тимофеевич Разин — природный казак. Его ремесло — война, служба Великому Войску и московскому царю. Грабить Крым, жечь турецкие города — это почиталось среди донских казаков за доблесть. Военный разбой, идущий на пользу государству, поощрялся царской милостью, царским жалованьем.

Таков наш мир. Всё зависит от размаха и размера содеянного, от удачи. Ограбить человека, дом, деревню — разбой. Ограбить государство — подвиг. Имя грабителя Константинополя, Рима, Иерусалима почтительно заносится в анналы истории, награбленное именуется благородным словом — трофеи, да ещё с прибавкой — трофеи победы.

Степан Тимофеевич государства на основал, а людей побил много, но всё-таки не столько, как князь Юрий Алексеевич Долгорукий со товарищи. Выходит — разбойник. К тому же свою долю на дуванах брал. Правда, не для того, чтобы скопить на старость, а чтоб явиться из Персии пред очи своего народа с шёлковыми парусами на всех сорока кораблях или чтоб пушек прикупить, пороху да свинца.

Мстить Степану Тимофеевичу тоже было за кого — князь Долгорукий старшего брата казнил. За самовольство. Казачков пугнул.

Только много ли царству наметишь, если за спиной у тебя один брат Фролка? Но за спиною Разина стояли тысячи. Голытьба, бежавшая от постоянного господского грабежа. С тысячами можно любой город ограбить, но Степан Тимофеевич пошёл не на русские города, а кинулся в Персию. В Чёрное море донским казакам ходу не было. Азов турки снова превратили в могучую крепость. Дон цепями перегородили.

В Персии казаки попросились на службу к падишаху. Ложным доброжелательством персы усыпили бдительность пришельцев, напали врасплох, вырезали четыре казачьи сотни.

Вот тогда падишах и узнал, какого войска сам себя лишил. Для Разина персидские крепости были как яичная скорлупа. Грабили казаки теперь по праву, кровью плачено за шелка, за золото, за рабов.

Попытались персы поймать Стеньку на море. Пять тысяч отборного войска, стало быть, добрая сотня кораблей напала на казачьи суда. И от всей этой флотилии спаслось только три корабля. Менеды-хан, вдрызг проигравший битву, бежал, а вот его сын и дочь, та самая персидская княжна, стали добычей казаков. Выходит, первая великая победа на море для Русского государства одержана Степаном Тимофеевичем Разиным.

Поход на Персию донских казаков был в ущерб торговле, но не было ли это бесшабашное предприятие угодно московскому царю?

«Прощение» Разин получил, едва только появился близ астраханских берегов. «Дары» — а это морские корабли, пушки, казна — были приняты, а товарищ астраханского воеводы князь Львов не только пировал с Разиным, но и побратался. Чтобы князь, воевода — да в братья к разбойнику? Пировать — ладно, и с врагами пируют, но брататься? Знать, не грозил воеводе царский гнев за такую дружбу. Воину, человеку государству полезному, угодному клялся князь Львов в верности.

Но казак Степан Тимофеевич не о шубе боярской возмечтал — на устройство мира саблю поднял. Казацкий ум в военных хитростях изворотлив и мудрен, а для жизни прост: быть вольным и дать другим волю. И уж больно счастлив был Степан Тимофеевич города брать. Объял умом Россию и решил показачить всех, а там как народ решит. Была бы воля.

И брали казаки города, большие и малые. Воевод почём зря не били, перед людьми ставили. Что народ скажет — тому и быть. Иные воеводы на воеводстве остались, иных сместили, но не тронули. Ну а прочих — в Волгу или башку долой. Правду сказать, был у казаков враг, милосердию не подлежащий. Имя ему — казённые бумаги. Всё пошло в костёр. Бумага вяжет человека по рукам и по ногам, вся народная неволя — в бумагах.

Такой же вот бумажный костёр запылал однажды и в Большом Мурашкине.

2


Утром, до солнца, привезли Савве с Волги в Мурашкино два воза стерлядей и воз осётров. Савва собирался на мельницу, проведать Иову. Парню исполнилось шестнадцать, и Савва дал ему мельницу. Хозяином без хозяйства не станешь. Хозяйствовать — всё равно что плавать: на мели, хватаясь руками за дно, не поплывёшь, нужно глубину под собой прочувствовать.

Втайне Савва надеялся вырвать сына из таинственного лесного братства. По себе знал: ремесло в человеке — вторая душа. А перенять мельничные секреты было у кого. Среди мукомолов Нижегородчины мордвин Кельдюшка равных себе не знал. Купила его Енафа, когда устраивалась в Мурашкине, вместе с мельницей. Избу ему построила, в долю взяла.

— Осётры мерные, прямо к царскому столу! — радовалась Енафа улову.

Савва усмехнулся:

— Ублажим Давыдку, любит обжираться задарма!

Давыда Племянникова, мурашкинского воеводу, презирали за жадность к еде, к девкам, к дармовщине. Зато и пользовались воеводскими слабостями: власть без слабостей в России — худшее из бедствий.

— Ты приготовь двух осётров! — распорядился Савва. — Один для стола, другой Давыдкиным домочадцам. Стерлядей для ухи выбери самых лучших... Остальное в лавку. Стерляди нынче много. Осетров — на ледник. Если Упокой заявится, дай ему за дичь сколько попросит. Давыдка без дичи и за стол, пожалуй, не сядет. Двух поросят зажарьте, а то и трёх! Трёх, Енафа, трёх!

— Господи! Да куда же столько?

— Для еды много, для почёта в самый раз. Давыдка, видя к себе таковское почтение, любое прошение подмахнёт. Пожрали и забыли, а дворянство на века. Мне за прежние службы положено... Мало — пятидесятник, островом управлял.

Енафа помалкивала: мужские затеи не женского ума дело. Блажь блажью, а зарабатывал Савва торговлишкой хорошо. Он теперь скупил у мурашкинских скорняков овчины, тулупы, кожухи, конскую упряжь и собирался на «Пестуне» сходить на Оку. Своё продать, а привезти, что у них там, на Оке, дёшево и что будет иметь спрос в Нижнем, в Макарьеве, в Курмыше ну и в Мурашкине! Куда ж без Мурашкина?

Симеон Столпник миновал, но погода стояла краше июньской. Ехал Савва и радовался.

Стерня мёдом пахла. По стерне цветы. Пчёлы промелькивают. Благодать. А всё же осень. Солнце жарило, но ветерки — сквозняками, будто где-то поблизости огромный ледник разбросали.

На мельнице хозяина встретил старик Кельдюшка. Рыжий, как подсолнух. Поклонился в пояс.

— Я вам осётра привёз да стерлядок корзину, — сказал Савва.

— А Иова окуньков пошёл наловить!

Мельница стояла.

— Воскресенье, — объяснил Кельдюшка. — По деревням где престол, где свадьба.

— У Иовы-то что-нибудь получается?

— Глазастый, сметливый... Без году неделя при жерновах, а уже в треть меня.

— Как это — в треть?

— Из пшеницы, изо ржи сортов по десять намелет.

— А ты все тридцать?

— Все тридцать.

— Ну а сверх?

— Сверх-то... Не-ет. Разве уж в доску разбиться.

— Хитрый ты, Кельдюшка.

— Куда мне до твоего сына!

Савва быстро глянул на старика.

— Я всю жизнь на воду глядел, ничего не выглядел. А твой старший посмотрит: завтра дождь. И дождь. Завтра туман — и туман... Как скажет, так и будет.

— Вари ушицу, старче. Пойду к рыбаку.

Иова пристроился за бугорком, напротив ветлы на другом берегу. Сидел замерев, но глядел куда-то далеко, плечами тянулся. Паренёк и паренёк в полинявшем кафтанишке. Шея длинная, мальчишеская, в золотом пушке... А Савва заробел. Что он видит? Не судьбу ли? Всё их состояние — оба корабля, мельница, дом, хозяйство — обретено на сыновьи неведомые богатства... Как в голову такое взять? Твой сынишка — лесной царь, прозорливец. Вся его жизнь — сокровенная тайна.

Иова поднялся, обернулся, поклонился:

— Здравствуй, батюшка!

— Бог тебе в помощь. Много ли поймал?

Иова показал на удочку в траве:

— Я, батюшка, задумался... Рыбку для нас в Волге поймали.

«Всё-то он знает», — затосковал Савва. Сам себе не признался бы, но ехал выспросить — удачный ли будет торг на Оке, удастся ли от воеводы получить нужное...

— Чай, не старик думы думать, — сказал Савва наставительно, по-отцовски.

— Да я так, — смутился Иова. — Сидел, глядел... Небо синее, вода синяя. Покойно.

— Женить тебя надо, — оказал Савва. — На хорошей девке. Без дуростей, без тайностей.

Иова опустил голову: невесту ему искали, и уж наверняка с тайностями.

Савва размотал удочку, насадил червя на крючок. Закинул:

— Нут-ко!

Клюнуло тотчас. Подсек, дёрнул. Краснопёрая плотва затрепетала над разбившимся зеркалом запруды.

— Вот как по-нашему! — обрадовался Савва, поймал рукою рыбу, снял с крючка. — Я завтра отплываю. Товар собрал. Думаю по Оке пройти. Обернуться бы до шуги. — И поглядел на сына, спрашивая глазами: обернусь, что ли?

Иова смотрел на отцовские сапоги: далеко им шагать. Сердце вещало: перемены в жизни грядут самые скорые, недобрые. Возможность плавания по Оке была, но истончилась до паутинки.

— Сегодня бы ты отплыл, — сказал Иова неопределённо.

— Сегодня воеводу потчую... Воевода, слава Богу, берёт что ему дают, не кобенится, запросами не разоряет.

Иова стоял, сжимая губы. Савва даже и обрадовался, что ничего ему сын не сказал.

— Я за мукой приехал. Пять мешков возьму. Три ржаной, два пшеничной... Твоего помола. — Савва наконец улыбнулся, приобнял парня. — Пошли, поможешь в телегу закинуть.

Длинною ложкой Кельдюшка сдавливал с ушицы пушинки пепла, у костра сидел Гость, стрелецкий десятник, охотник Упокой. В траве лежали огромный красавец лебедь, три гуся и ворох бекасов.

— Еле допёр, — признался охотник.

— А Енафа тебя дома ждёт.

— На бочажины ходил. Там птица садится.

— Сколько тебе? — спросил Савва.

— На двух осётров меняю, — сказал охотник.

— У Енафы возьмёшь. Я ещё скажу, чтоб в придачу стерлядок тебе положила.

Иова, не подходя близко, смотрел на убитых птиц.

— Царская еда, — сказал он батюшке.

— Я, пожалуй, два мешка только возьму. Поспешать надо. Птицу быстро не приготовишь.

Трижды поцеловал Иову, простился с Кельдюшкой, с Упокоем. Садясь в телегу, спросил стрельца:

— А что слыхать о бабе-атаманше? Не поймали?

— Как бы она нас не поймала, — усмехнулся десятник. — У неё народу с тыщу, а то и поболе.

— Вот и не ждите, пока из тыщи станет три! — Савва досадливо шлёпнул лошадь вожжой.

Весело поехал.

3


Савва расставлять яства никому не доверял. Неприступные крепости за столами гордые свои шапки ломают.

Енафа на летней кухне пот проливала вместе со стряпухой. Прислуги в доме не водилось. Был, правда, сторож, престарелый кормщик, учивший Савву корабль водить, за скотиной приглядывали соседки, им за помощь и деньжат перепадало, и кормились, да в отдельной светёлке жила Керкира, отставная стряпуха Анны Ильиничны, царицыной сестры. Керкира и была у печи главной, указывала, что принести, когда в котёл положить.

Особых блюд под осётров в доме не было, но Савва купил в Астрахани саженный круглый поднос, посеребрённый, с арабскими письменами, с узорами.

Осетров Савва разместил по краям подноса, а в середину поставил лебедя. Для гусей и для поросят судки были. Все серебряные. Три гуся, три поросёнка. И ещё три судка для бекасов.

Дубовый стол — во всю горницу, человек на двадцать. Савва заставил его двумя дюжинами судков с соусами, тарелями с груздями, с копченьями, с икрой, с молоками, с персидскими смоквами. На четырёх концах стола водрузил пироги: с голубикой, с ревенём и по одному со всякою всячиной.

Глядя на свой стол, Савва ликовал: царя не стыдно пригласить.

А ещё готовилась стерляжья уха под шафраном, окрошка с белугой да большой сладкий пирог, начиненный вишнями в мёду, медовыми яблоками, голубикой, малиной, смородиной, крыжовником — всё это полито вином, приправлено мятой, чабрецом, хмелем.

На Саввины труды пришли поглядеть Енафа с Керкирой.

— Тебе бы в дворецкие! — одобрила стол боярская стряпуха.

У Саввы гудели ноги — напрыгался. Он сел на лавку, млея от блаженного удовольствия.

— Ещё чего-то не надо бы?

— Главное забыл. Братины с мёдом, вино в сулеях! — засмеялась Керкира. — Царь Соломон таким столом бы не побрезговал.

— Возьми серебряный кувшин да цветы в него поставь! — предложила Енафа. — Ты берись за питье, а я за цветами сбегаю.

Принесла охапку кипрея.

— Да что это за сноп такой! — рассердился Савва, но тотчас и примолк, увидев, что стол ожил: розовое пламя отразилось на серебре, в винах, в мёду.

— Еле набрала, — сказала Енафа, — уж все почти распушились.

— За банькой? — улыбнулся Савва, снова садясь на лавку. Села и Енафа. — Ну что, голубушка? Вот до чего дожили... Иове такую бы свадьбу сыграть. Столы бы на площади поставить, чтоб всё Мурашкино гуляло.

— Дожди скоро пойдут, — сказала Енафа и положила голову на Саввино плечо.

Тут дверь уж так дёрнули — о стену хлопнула. В темноте проёма появилось ружьё, и только потом усатый, с бритыми щеками детина, весь в шелках, в перстнях, пистолеты за красным кушаком, как забор.

— Гей! — сказал казак, вытаращив глаза на невиданной красоты стол. Ткнул перстом в потолок: — Вы его ожидаете?

— Его! — сказал Савва, хотя в горле у него пискнуло.

— Так я стражу поставлю. Сожрут ведь всё! — И закричал, поворотясь к сеням: — Протас! Гребень! Станьте у дверей, и чтоб нихто сюда не лез! Здесь палаты царевича Нечая.

Сполошно зазвонил колокол. Огромный казак сказал Савве:

— Бери супругу, ступай на площадь. Там и позовёте его царское величество на хлеб-соль.

По Большому Мурашкину ездили туда-сюда верховые казаки. Все жители тоже были на улице, тянулись, сбиваясь в толпы, к площади.

— Откуда взялась напасть? — озирался Савва. — Куда стрельцы подевались? Ни пушки не палили, ни ружья не стреляли.

— Это разинцы? — тихонько спросила Енафа соседок.

— Царевич какой-то приехал.

— А воевода где?

На площади стучали топоры. Мурашкинские мужики сколачивали помост. Среди работников суетились мурашкинские стрельцы и мурашкинские казаки.

Помост ещё доделывали, а уже тащили ковры.

— Воеводские, — узнал Савва.

Коврами выстлали помост и дорогу к помосту. Пришлые казаки, все с ружьями, с саблями, привезли золотой стул.

Вдруг толпа задвигалась, раздалась, и под пронзительные свисты через толпу провели воеводу, воеводиху, трёх воеводских сыновей — старшему двадцать, младшему пятнадцатый, затем голову Кружечной избы Фрументия, без семейства, двух подьячих, писаря, сотника, двух полусотников...

Среди чужих казаков крутилось четверо бобылей и пьянюги Гришка с Маруськой. Лавочку когда-то имели, валенками торговали, козьим пухом, всяким вязаньем, рукодельем. На беду себе к винцу пристрастились. Пошло их достояние прахом. Муравьи в муравейник тащат, а эти — из дому. Потом и дом пропили. В сгнившей, в ничейной баньке кукуют.

Упокой вдруг появился. Стал выхватывать из толпы зажиточных людей. Один яму дегтярную держал, поташный заводик, другой — лавку скобяную. Выдернул двух крестьян, торговых людей, владельцев стругов, имевших с полдюжины крепостных, хотя сами-то тоже были в крепости. Вздёргивая того и другого, кидал Упокой взгляды на Савву, на Енафу. Самому тащить совести не хватило, указал казакам. Поставили Савву с Енафой перед помостом, но детина казак, тот, что праздничному столу изумился, цыкнул на Упокоя, отвёл супругов обратно в толпу:

— Как выйдет царевич Нечай, так сразу и бейте ему челом. Зовите откушать.

Снова затрезвонили колокола, будто Пасха на дворе, открылись двери соборного храма, и на площадь вышла толпа знатных людей. Впереди «царевич» в золотой шубе, в золотых сапогах, в золотом шлеме — великан. Даже казак-детина, знакомый Саввы и Енафы, был ему по плечо. За «царевичем» следовало шестеро «бояр», все в шубах из чёрных лис, в высоких собольих шапках, в красных сафьяновых сапогах, расшитых лалами и жемчугом. Казаки, сопровождавшие государева сына и вельмож, были все в шелках, пуговицы на кафтанах — самоцветы, рукояти сабель, пистолетов — в золоте, серебре, перламутре.

«Царевич» ступил на ковёр.

— Савва! — прошептала Енафа. — Пора!

И пошла первая, и Савва, как во сне, кинулся за нею. Упали в ноги «царевичу».

— Зови! Зови! — Енафа даже толкнула Савву.

— Ваше высочество! — крикнул Савва. — На хлеб-соль пожалуйте. Осётры заждались, гуси-лебеди!

И умер от страха: воевода бы не уличил в обмане. Обошлось.

Подскочил казак-детина:

— Царевич Нечай! Твоё высочество в сём городе ждали, радовались. Царский стол во всей красе у этого человека.

— Ты кто? — спросил Нечай.

— Савва-корабельщик. Я в прошлом годе у Степана Тимофеевича был на пиру.

— Приду, — сказал Нечай и прошествовал по коврам на помост.

Среди казаков знали: «царевич» — природный казак Максим Осипов. В царевичи определён на тайном сговоре самим Степаном Тимофеевичем. За добрый нрав, за чистое лицо, за глаза-соколики. Ясно взглядывал, словно бы одаривал. И уж очень хорошо улыбался. Изъяны у Нечая тоже были: громовой голос и годы. Царевич Алексей помер шестнадцати лет от роду, а Максиму к тридцати подкатывало.

Народ глазел на царского сына не сомневаясь. «Бояре» тоже как бояре, в шубах, в шапках.

Нечай сел на золотой стул, и суд начался.

Казак в парчовой ферязи подходил к «царевичу», подставлял к его устам ухо, а потом шёл на край помоста и сообщал народу повеление его царского высочества.

— Злодеи, прислужники изменников-бояр, — кричал казак что мочи, — самовластвовали в здешнем краю без совести, пили вашу кровь как воду, а посему Нечай-царевич отдаёт их всех на суд вашего круга. Что приговорите, то и будет. Отныне вы, старые и молодые, сами себе господа. Имя ваше — казаки.

Воевода Давыд Племянников лихоимствовал в Мурашкине по обычаю, не лютее воевод Лыскова, Княгинина, Макарьева, но обиженных было много.

— Сей дракон! ни одной девицы не пропустил. На кол его! — закричали обесчещенные отцы семейств.

— Четвертовать! В мелкие куски посечь!

— Повесить!

— Башку долой! — веселились молодые парни.

Казак, исполнявший роль глашатая, подошёл к «царевичу», выслушал и объявил:

— Мы не царёвы палачи — четвертовать, не турки — на кол сажать. Повесить так повесить. Ставьте виселицу, а коли голову рубить — тащите плаху.

Гробовой тишиной придавило Мурашкино. Кто-то из мужиков сказал:

— Виселицу ставить — столбов таких нет, в лес ехать далеко.

— Да вы его на пеньке. Курям-то головы рубите! — засмеялся казак, посматривая, впрочем, в сторону «царевича».

Чурбан прикатили с поповского двора. И снова безмолвие.

— Ну чего же? — грозно закричал казак. — Али вы — судить, а мы — казнить? Нет уж, сами управляйтесь. Коли топоры тупые, саблю дадим.

Смутился народ. Понурился. Злое веселье ушло в землю под лаптями, под чёботами, под сапожишками.

— Жалко воеводу? — спросил казак, недобро сверкая глазами. — А он вас больно жалел, когда ноздри рвал, уши резал, ноги-руки сёк? А кому-то небось — и голову долой... Было? Или, может, не было?

— Было, — ответили из толпы.

— Вот и посчитайтесь с ним за свои обиды. Страшно убить доброго человека, а кровопийца — всё равно что волк.

— А нет ли охоты исполнить приговор у подсудных? — вдруг грянул «царевич», да таким басом, что многие вздрогнули.

— Я! Я! — закричал Фрументий, голова Кружечной избы.

— Экий ты мерзавец! — изумился воевода.

«Царевич» махнул рукой.

Казаки собирались тащить Племянникова, но тот дёрнул плечами, подошёл сам к чурбану, громко, твёрдо спросил:

— Где же поп, чтоб грехи отпустил?

— А ты, когда калечил людей, попа звал? — спросил воеводу Фрументий.

Племянников засмеялся:

— Вот перевёртыш! Нашёл-таки господ по себе! — возвёл глаза к небу. — Помилуй, Боже, дураков!

Опустился на колени, положил голову.

Казаки дали Фрументию саблю, тот помахал ею, взвешивая, приноравливаясь.

Давыд Племянников приподнялся вдруг, закричал семейству:

— Прощайте, милые! — и, страшно выворачивая глаз, искал Савву и нашёл: — Осетровый хрящ тебе в глотку!

Фрументий пнул воеводу в загривок и с бабьим визгом рубанул. Голова стукнулась темечком о землю, Фрументия обдало фонтаном крови. Отскочил, кинул саблю на труп. Казаки тотчас скрутили ему руки, подвели к толпе.

— Теперь его судите! — приказал с помоста глашатай.

Мураши омертвели: кровавое дело, знать, не кончилось на воеводе.

Вдруг крикнула женщина:

— Фрументий половину села по миру пустил! Мою Маньку, крошечку, засёк до смерти! Двадцать алтын выбивал. А у нас их не было. Не найдётся мужика, сама голову отсеку ироду.

Фрументий боком-боком побежал к помосту.

— Я — ваш! — кричал он «царевичу». — Любую службу сослужу! Смилуйся!

— Ты — ихний, — сказал казак-глашатай, посматривая на «царевича», но указывая на толпу.

Казаки столкнули с чурбана тело воеводы, подтащили Фрументия. Несчастный выл, корчился.

— Тятенька! Тятенька! — крикнула девочка, выскакивая из толпы.

Казаки торопливо ткнули бывшего подьячего Тайного приказа лицом в воеводскую кровь, тотчас и сабля свистнула. А девочка-пятилеточка уже вот она, схватила голову тятеньки и кинулась в толпу, к матери, к братьям, к сёстрам. Мураши в ужасе рассыпались, побежали.

Пришлось казакам девочку догонять, голову отнимать, кровью вымазываться.

Площадь опустела, но подсудные остались.

— Куда их? — спросил глашатай «царевича».

— Этих — в капусту, — указал на воеводскую семью. — Остальных на все четыре стороны.

Казаки тотчас и зарубили воеводиху и трёх её сыновей.

— А бумаги?! — вспомнил глашатай. — Может, согнать народ?

— Сей народ отныне — казаки! — гаркнул Нечай. — Баранов будешь сгонять. Когда заведёшь.

Бумаги заставили поджечь самих подьячих.

4


Обедать «царевич» Нечай пожаловал-таки к Савве с Енафой. С «царевичем» было шестеро «бояр» и шестеро старшин.

Кровавые казни казакам голода не убавили.

Савву «царевич» тоже посадил за стол — отведывальщиком еды и питья.

Енафа подала на первое стерляжью, золотом полыхнувшую уху и окрошку с белужьим боком, с укропом, с пёрышками лука, с листиками свёклы.

Кубки и чары против каждого стояли серебряные, братина с мёдом позлащённая. От разбойников всё бы попрятали, а перед царским сыном — лучшее напоказ. Нечай был доволен.

Выпили за здоровье великого государя Алексея Михайловича, не закусывая — за святейшего Никона, третью — за «царевича». И только потянулись к рыжикам, к груздочкам — явился ещё один гость. Высокий, статный, глазами сер, взглядом твёрд, а губы да бровки — бабьи.

Поклонившись «царевичу» до земли, гость, не ожидая приглашения, сел рядом с Саввой.

— Я — Алёна. У вас — праздники, а у меня — сражения. Второй день Желтоводский монастырь промышляю. Народу имею тысячи полторы да в Лыскове столько же, а городоимцев нет, ратное дело один Боляев знает, мордвин, в Москве служил, в стрельцах. Помогайте.

— Коли ты, Алёна, атаман, ешь и пей с нами, — предложил Нечай и глянул на Янку Микитинского. — Помощника тебе найду. Однако ж промысел нужно чинить обдумавши. Ты — человек здешний, вот и расскажи, что тут да как.

— Я за столом помалкивать привыкла, — сказала Алёна.

— Царский пир — всё равно что Дума ближних людей. Не монашенка, чай. Чувствуй себя вольно.

— Пальцем в небо попал, — усмехнулась атаманша. — Под мужским платьем на мне риза черным-черна. Ну а коли ты меня, бабу, пожаловал, вели за столом хозяйке дома сидеть. Мне без неё будет скучно с вами.

— Ты с царским сыном повежливей! — крикнул один из бояр.

— Ладно тебе, — сказал Нечай. — Хозяин, зови свою половину.

Енафа отнекиваться не стала, села рядом с Алёной.

— Видишь, — сказала та, — приходила к тебе смиренной побирушкой, а Бог меня — в атаманы. Бестолковее меня нет, вот и выкликнули.

Казаки выпили за здравие Степана Тимофеевича, налегли на вкусную, на царскую еду. Похваливали хозяйку, и Енафа улыбалась.

«Господи! — думал с ужасом Савва. — За один этот пир нас коли не повесят, так засекут до смерти».

— В малых городах воеводы присланные, а стрельцы местные, — говорила Алёна. — За воевод стоять не будут, да ведь и мало стрельцов. Где сотня, где полсотни, а где десяток-другой.

— Что ж ты под Макарьевым толчёшься? — ухмыльнулся Янка Микитинский.

— В Макарьеве есть кому биться и есть за что. Все окрестные сундуки свезены в монастырь.

— За сундуки-то мы не прочь повоевать! — засмеялись казаки.

— Ты сундук вместо горба, что ли, повесишь? — рявкнул «царевич». — Мы за правду пришли постоять!

— Святое слово! Нынче за правду война! — согласилась Алёна. — Я монастырь мучаю не ради сундуков. Сё — крепость, её надо взять, чтоб за спиной чужих не было, когда пойдём к Нижнему.

— Верно! — хлопнул по столу огромной лапой «царевич» Нечай. — Янка, забирай полусотню наших донцов да тыщи две приставших и гони в Макарьев.

— Макарьев на другом берегу! — возразил Янка.

— Нам хозяева помогут. — Алёна подтолкнула Енафу. — Дашь корабль?

— Я, чай, мужняя жена, — ответила Енафа.

Казаки упёрлись глазами в Савву.

— На моём корабле восточные патриархи плавали, — сказал тот, храня достоинство. — Осчастливь и ты, ваше высочество.

— Я? — призадумался Нечай. — Нет, я в другой раз. Нужно край показачить...

— Прежде всего пусть Василь тебе присягнёт, — сказала Алёна. — Как бы из Казани войско не прозевать... Да ещё Козьмодемьянск.

— Ай да черница! Истинный атаман! — радостно закричал Янка, наливая Алёне полную чару.

— Кровь лью, а вина не пью, — отвела его руку атаманша.

— Укажи-ка ты нам попа доброго, у какого мог бы я исповедаться, — тяжко вздохнул Нечай. — Сюда шли через Алатырь. Там на воеводстве сидел Акинф Бутурлин. Запёрся со всем семейством, с дворянами, с дворянками в церкви. На грех церковь была деревянная. Наши хотели их выкурить, а те заупрямились, не открыли дверей... Погорели.

— Никогда не выбирай, на кого грехи сваливать. Не поп хорош, Бог милостив. Кого послал тебе, тот и есть лучший.

— С твоим умом — тебе бы в игуменьи, — смеялись казаки.

Алёна поднялась.

— Меня в Макарьеве ждут. Хозяевам спасибо за хлеб-соль, а тебе, царевич, за милость. — И глянула на Яцку: — Пошли, казак.

— Да я недопил.

— Волги тебе будет довольно — жажду утолить?

Казаки смеялись, нравилась им атаман Алёна.

Пришлось и Савве собираться в дорогу, перевозить войско бунтарей на левый берег.

5


Утром Енафа, взяв с собой пятилетнего Малашека, поехала на мельницу рассказать Иове о мурашкинских делах.

Казаки на мельнице были, взяли десять мешков муки, но мельников не тронули. Кельдюшка перепугался, собрал котомку и ушёл в Вальдеманово родню проведать.

— Я ждал тебя, матушка. — Иова вежливо поклонился и повёл родительницу к плотине, где вода шумит: знать, хотел сказать тайное.

— Казаки отца увели, — торопилась с новостями Енафа, но взгляд у сына был отсутствующий. — На кораблях наших станут войско перевозить к Макарию. В Мурашкине ужас: воеводу казнили, твоего ненавистника Фрументия...

— Да, — сказал Иова. — Крови прольётся много. Корабли пропали. Всё здесь пропало. Поезжай с Малашеком в Рыженьку. Сегодня и поезжай.

— Иовушка, да как же?! А батюшка?

— У батюшки дорога зело дальняя! — Иова покачал головой. — Не думай о худом. Батюшка — глаза Божии. Ему дано быть свидетелем.

Страшно, когда твой сын видит жизнь наперёд.

— Иовушка! — пала духом Енафа. — Может, с нами бы... и ты поехал?

— Моя дорога — в лес, подальше от людей.

— Это я твою жизнь сломала. Заманили меня, глупую, злые хитрые люди в сатанинские сети, а я и сама пошла, и тебя взяла.

Никогда не поминала Енафа о днях, когда во время ратной службы Саввы втянута была в секту, когда слыла у отступников Христовых за Богородицу.

— Судьба, — сказал Иова.

— А что ты про него знаешь? — Енафа показала на Малашека, смотревшего, как вода крутит мельничное колесо.

— Счастливую жизнь проживёт. При земле.

— Как дед?!

— Малашек будет сам себе хозяин. Пахать землю — его судьба, его счастье.

— А ты? Иовушка, а ты?

— Мне надо новую птицу родить. Благослови.

— Благословляю, — пролепетала Енафа и совсем опустила голову, не посмела спрашивать сына про его птичьи тайны.

Взяла с собой четыре мешка муки самого нежного помола и, уже сидя в телеге с Малашеком, просительно глянула на Иову:

— Скоро ли увижу тебя, сыночек?

Иова улыбнулся, покачал головой. И вдруг схватил Малашека, обнял, рванул со своего кафтана пуговицу нефритовую в виде совы:

— Играйся. А ты, матушка, прости и прощай! — и махнул рукой на лошадь, да как — скоком пошла.

Иова долго смотрел на пылевой вихрь за матушкиной телегой. Уезжала его жизнь, обыденному пришёл конец — впереди леса, поиски сокровенных сил, нечеловеческой воли.

6


Енафа разбирала сундуки. В одном лежало её добро, женское: скатерти, кокошники, сарафаны, ферязи, убрусы, исподние рубахи, в другом — мужская рухлядь, в третьем — детская. Составить обоз да и увезти весь домашний скарб, но много ли наездишь в такую пору? На дорогах крестьяне с косами, казаки с ружьями, царские солдаты с пушками. Если не на сундуки, так на лошадей позарятся, а чтобы концы в воду — зарежут.

Полдюжины узлов навязала да и повалилась на лавке без сил. Сказанное Новой сидело в голове, как гвоздь, но здравое рассуждение своё брало. «Клуша, сиди! Сломя голову бегать — без головы останешься».

В горницу влетел Малашек, глаза круглые:

— Маменька, дядьки на конях!

А в курятнике уже гвалт: видно, кур ловят.

Енафа успела привскочить, перстень с камнем, с изумрудом, в паз между брёвнами сунуть, в паклю, тут и вкатилась братва. Лопочут, всюду лезут, глаза как у хорьков: черемисы, татаре... Ни одного русского лица.

Узлы порасхватали, сундуки до донышка выбрали.

Появился начальник, указал на Енафу:

— Богачка! Гоните бабу на площадь!

— А мальца?

— И мальца. Такой же кровосос растёт.

Очутились Енафа с Малашеком перед помостом: там, где совсем недавно стояло семейство воеводы Племянникова. Сюда же приволокли и других зажиточных людей.

Согнали народ. Атаманом у заезжей вольницы был мордвин Боляев. Рыжеватый, среднего роста, с хорошим открытым лицом. В его отряде было полторы тысячи мужиков, а русских среди них меньше сотни. И три донских казака. Один из казаков прочитал мурашам грамоту атамана Разина.

— Поклон вам от Степана Тимофеевича! Понятно? — крикнул казак, обводя весёлыми глазами сутулую, прибитую страхом толпу. — Всей черни пишет и кланяется. Понятно? Зачитываю: «Хто хочет Богу да государю послужить, да и Великому Войску, да и Степану Тимофеевичу, и я высылаю казаков, и вам бы заодно изменников выводить и мирских кровопивцев, — казак ткнул пальцем в сторону Енафы, — выводить. И мои казаки како промысел станут чинить и вам бы итить к ним в совет. И кабальные, и опальные шли бы в полк к моим казакам». Так велит Степан Тимофеевич. Ну а вам решать.

Указал на богатых людей.

— Хотите — головы им порубаем? Хотите — по-учёному — всех на виселицу. Как скажете, так и будет.

«Господи, — взмолилась Енафа, прижимая к себе Малашека. — В Рыженькую уеду, полем буду кормиться. Только спаси! Невинное дитя спаси!»

На одного Бога уповала. «Царевич» Нечай ушёл под Васильсурск. Оставленные в Мурашкине казаки тоже куда-то отлучились.

— С кого начнём? — спросил казак толпу. — Вот баба с дитём. Она у вас мельничиха, корабли, говорят, имеет?

— Её корабли перевозят войско Степана Тимофеевича к Желтоводскому монастырю! — крикнули из толпы.

— Как так?! — Казак смутился.

— У нас суд был! Царевич Нечай судил! — закричали мураши.

— Чего же молчали?..

— Ейный мужик Савва Малахов с самим Степаном Тимофеевичем чару пил! — выступила вперёд Керкира.

— Чего же ты-то молчала?! — взъярился казак на Енафу и, пошептавшись с Беляевым, приказал своим: — Всё, что в её доме взято, — принести. И смотрите у меня! — Поклонился народу: — Просим, братья казаки, и сёстры наши, и отцы, и матери, — прощенья... Мы от монастыря отошли, а теперь снова идём. Вся Русская земля будет вольная, казацкая... А посему вступайте своей охотой в наше войско. А по указу Степана Тимофеевича — берём одного мужика с дыма.

Начался набор в казаки.

Когда Енафа вернулась домой — горница была как чулан у бабы-чумички: на столе, на лавках, на полу, на печи — узлы, узлы, узлы! Взяла Енафа первое, что попалось на глаза, — женскую ферязь, какой у неё отродясь не было, шёлк розовый, жемчугом расшит не речным, гурмыжским[6]. Рукава узлом завязаны. Раздёрнула — серебряные ложки, братины, кубки.

Развязала скатерть — свою, своими руками расшивала — шуба. Её шуба, беличья, с воротником из куницы, с вошвами. Развернула грязную сермягу — ещё шуба. Соболья — неведомо чья.

— Вот так грабёж! — изумилась Енафа.

Отвела Малашека к соседям и принялась разбирать, что ей понабросали. Ужасалась. Куда деваться с чужим добром? Владельцы небось или бежали, или, Господи помилуй, — зарезаны. Всё это нужно было спрятать, да куда подальше.

«На мельнице, в тайнике схороню», — решила Енафа.

Запёрлась — и давай вороха ворошить, чего куда. Только к вечеру освободила от узлов стол, пол, и тут — гость. Нежданный, негаданный.

— Егорушка! — ахнула Енафа. — Каким же ветром?

— Лютым, — сказал брат не улыбнувшись.

Кинулась Енафа к печи, хотела бежать к соседке, звать, чтоб баню истопила. Егор поймал сестру за руку, усадил:

— Не мечись! Есть дела поважнее бани. Верно ли, что «царевич» Нечай в твоём доме стоит?

— Одну ночь ночевал. Господи, зачем тебе этакий «царевич»? Егорушка, милый, куда деваться-то нам? Иова наказывает в Рыженькую ехать, спасаться.

— Нашёл куда посылать! Я из Рыженькой. Наехали казаки, взяли меня, поволокли в стан Разина — парсуну с царевича писать. А царевич в походе, вот и гонимся за ним... Мои казаки ко мне привыкли, оставили в Мурашкине, сами поехали узнавать, где Нечай.

— Братец! Что же будет теперь? Велика, знать, напасть, коли и в Симбирске Разин, и в Мурашкине, и в Василе, и где его только нет!

Егор поманил сестру, шепнул на ухо:

— Стеньку саблей порубили. Бежал он с казачками. Войско бросил и бежал. Теперь вся власть у царевича.

— Батюшки! А царевич-то, он что же, и впрямь государев сын? — изумилась Енафа.

Егор махнул рукой:

— Такой же вор, как Стенька. Казак.

— За столом с ним сидела. Человек спокойный... А убежать-то тебе нельзя?

Егор вздохнул:

— Куда ни поворотись — бунт. Мы сначала в Нижнем Ломове были... По всей засечной тамбовской черте — бунт и кровь. Все города пристали к воровству: Корсунь, Инсарский острог, Саранск, Пенза. Своими глазами видел, как в Нижнем Ломове подняли на копья воеводу Верхнего Ломова. Привезли судить, а вместо суда бросили с крыльца казакам на потеху. Керенок, Кадом — везде власть казацкая! Помещиков режут подчистую, старых и малых.

— Что ж царь войско не посылает?

— Посылает, коли Стеньку побили.

Соседка-подросток привела Малашека.

— Здравствуй, племяш! — Егор поднял мальчика на руки. — Какой же тебе подарок поднести?

— До подарков ли? — простонала Енафа. — Видишь, на лавках, на печи — вон сколько подарков.

— Что за узлы?

— Сначала ограбили, а потом приняли за свою, вернули с прибавкой.

— Беда! — покачал головой. Егор. — Теперь и я тебе скажу: бегите с Саввой отсюда без оглядки.

— Савва на кораблях воров к Макарию перевозит.

— Беда! — снова сказал Егор и вспомнил о Малашеке. — Вот что я тебе подарю.

Развязал свой мешок, достал кисть, доску, краски.

— Садись к окошку. Сиди смирехонько. Я тебя нарисую.

— Господи! Выдумщик! — снова всполошилась Енафа. — Да и я хороша. Расселась.

Побежала распорядиться. Соседку послала топить баню, Керкиру — нести с ледника всё, чем богаты.

Попарился Егор в своё удовольствие, а спать много не пришлось. При звёздах, задолго до рассвета поехали с Енафой на мельницу к Иове. А на мельнице пусто.

— Улетел сынок, — сказала Енафа.

— Куда улетел? — не понял Егор.

— Ох, братец. Когда-нибудь расскажу тебе про нашего Иову.

Показала тайник. Попрятали добро воровское и своё. До восхода управились.

— Хорошо, хоть ты знаешь, где искать нашу похоронку, — порадовалась Енафа, — а то ведь будет лежать до Страшного Суда.

Егор тяжко вздохнул:

— Хороший у вас с Саввой дом. И на мельнице благодать, но скажу тебе теперь то же, что и сын твой советовал: беги отсюда, ни о чём не жалея. Придут царские люди — все у них будут за виноватых. Царю жестокий народ служит. Я хоть к иконам приставлен, но вижу, как людей в Пыточную башню таскают.

— Егорушка! — взмолилась Енафа. — Может, и ты с нами? О своей голове тоже надо подумать.

— Как я побегу? Казаки быстро догонят. Расплата у них короткая. А царёвы люди придут — отговорюсь. Я ведь пленник.

Вернулись в Мурашкино — в доме казаки бражничают. Евтюх объявил Егору:

— Поедем к царевичу Нечаю в стан. Город Василь, слава Богу, взяли его царским счастьем. Без боя. Воевода, сукин кот, сбежал. В Курмыш помчим. Курмышские люди присягнули царевичу. Ихний воевода Рожнов сдал город без единого выстрела.

7


Саввины корабли трудились без устали. Сначала возил крестьян да холопов к Макарьеву. Кто в сафьяновых сапогах, а на плечах сермяга, кто в шёлковом кафтане, в шёлковых штанах, а обувка — лапти. Оружие — у кого топор, у кого сабля, а кто и с оглоблей. Многие крестьяне были с косами, но иные ватаги имели ружья, пистолеты и даже панцири.

Теперь Савва возил бунтарей обратно на правый берег, к Лыскову. Атаманша Алёна уводила свой отряд из-под стен святой обители. От неумелых приступов только искалеченных прибавлялось. Казаки указали атаманше идти к Темникову, монастырь никуда не денется.

Савва перевозил последние ватаги Алениного войска. Малый корабль уже был на середине Волги, а сам он на «Пестуне», отойдя от монастырской пристани, приказал поднять парус, когда приметили идущие со стороны Нижнего ладьи. Посчитали — дюжина.

— Царевич Нечай, что ли? — удивился Савва. — Откуда столько кораблей добыл?

Вдруг с первой ладьи ударила пушка. Ядро ляпнулось в борт малого корабля, полетели щепки.

— Воеводы! — Савва, не размышляя, повернул «Пестуна» вниз по Волге, крикнув, чтоб поднимали второй, вспомогательный, парус.

«Пестун» порхнул птицею, несколько ладей пытались пойти наперехват, но было видно — не успевают. Ядра не долетали. Зато малый корабль, обсыпаемый ядрами, на глазах потонул.

— Был и нет, — сказал Савва.

Бунтари сидели притихшие.

— Пойдёмте в Курмыш, к Нечаю! — предложил Савва атаманам.

Согласились.

Парус под ветром звенит, волны брызжут. Воля! А у Саввы руки дрожали: взялись воеводы волю эту самую взнуздывать. Корабль хуже цепи — не бросишь. А не бросишь — вздёрнут вместе с разбойниками.

Осенняя благодать стояла на Волге. Небо — сто колоколен одну на другую поставь — и не упрёшься. Синева уж такая радостная — истинный Божий дар. Солнце светлое, но не жарит. Одна щека от тепла млеет, другой свежо. Октябрь.

Передав руль, Савва лежал на корме, глядя, как приникают к «Пестуну» всё новые и новые версты. Обоймут — и в стороны.

«Ведал ли поп, крестя младенца во имя равноапостольного Саввы, что означает сие слово? Савва — вино. Вино жизни».

Вволю наотведывался Савва кипящего в крови напитка.

Глядя на дорогу, оставляемую на воде быстрым своим кораблём, перебирал жизнь, как сундук, в котором всё вперемешку — драгоценные ферязи, охабни и какие-нибудь азямы с армяками.

Ни отца, рано умершего, ни матери, отдавшей его слепцам в поводыри, Савва не помнил. Но он помнил встречу с юным царём по дороге в Троицу, ефимок, житье на Кремлёвском подворье, свой глупый побег от слепца Харитона. Уж очень больно и зло щипал, за провинность и в похвалу. Издали жизнь показалась причудливой. Надо бы за большого удачника себя почитать, всегда встречались во дни отчаяния и беды добрые сильные люди, но полного счастья не бывало. Каждая медовая бочка его бытия — на треть с дёгтем.

Так просто, так легко нашёл он в Москве себе пристанище у братьев-пирожников. Хлеб, защиту. А по счастью чуть не в тот же день — метлой. Братьям за болтовню языки отрезали. И снова голодное хождение по белу свету. И опять — Божья милость. Мельник Серафим, учивший искать добрые травы. Инокиня Гликерия, грешница-соблазнительница. Колодезное дело. Столько подземных жил со сладкою водою найдено и выведено — пейте, люди! Колодец в Рыженькой. Енафа. Война. Ратные деяния. Служба в больших начальниках на Кий-острове. Воскрешение в Мурашкине, когда Бог вернул жену, сына, дал ещё одного, дал корабли, немалый достаток. И вот гроза и тьма впереди.

Савва глядел на пирующих на палубе мужиков, и ему хотелось завыть — за каждым стоит безносая.

«Царевич» Нечай сидел не дыша, хватая воздух ртом и опять каменея. Егору было удобнее, если б «царевич» сидел расслабясь, но на замечания не отважился.

Лицом Максим Осипов был красив, парсуна выходила светлой, даже радостной.

Писал Егор «царевича» в Курмыше вот уже третий день. Теперь глаза писал. Голубую невинность с удивительно крошечными зрачками. Давал краске просохнуть, принимался прописывать золотые, посверкивающие цветы на ферязи, пылающие рубины на всех пяти пальцах правой руки, лёгшей на толстую книгу. Лёгкими прикосновениями самых тонких кисточек удалось разжечь огонь в каменьях, и Егор радовался удаче. Парсуна была поясной, и на сжатом пространстве всякая деталь становилась важной.

Тут вдруг приехали гонцы из войск. Нечай принял их, сидя на «царском» стуле и по-прежнему каменея и отдуваясь.

— Ну, что у вас? Говорите!

Казаки глазами указали на художника.

— Это мой придворный знамёнщик, — объявил Нечай. — Генерал.

Егор так и ахнул про себя — в генералы угодил.

— Взяли Ядрин, — сообщил один казак. — Воевода присягнул Войску, Степану Тимофеевичу, тебе, святейшему Никону... В граде Козьмодемьянске жители до прихода нашего воеводу прибили. Атаман Долгополов в тюрьме сидел, в Козьмодемьянске. Набрал тысячу человек и пошёл теперь Ветлугу воевать.

— Добре, — сказал «царевич».

Выступил другой казак:

— Князь Юрья Алексеевич Долгорукий взял Арзамас, всю округу повоевал. Наши биты в Путятине, в Юсупове. Большой бой был у села Мамлеева. Князь Щербатый и воевода Леонтьев побили наших. У вольных людей — тысяч десять, а у воеводы — сотен пять. Да ведь все с ружьями, и пушек у них с десяток.

Нечай встал, прошёл по горнице взад-вперёд. Занимал он покои самого богатого курмышского купца.

— Выступаем в Мурашкино. Из Арзамаса Долгорукий в нашу сторону кинется, от Нижнего отрезать. Где же Степан Тимофеевич, Господи?!

Подошёл к парсуне. Изумился нарисованным рубинам — горят. Пальцем потрогал. Потрогал и цветы, сначала на себе, на ферязи, потом на парсуне.

— Диво! — Повернулся к своим казакам, указывая на себя и на парсуну: — Я?

— Как две кровинки.

— Поезжай-ка ты, знамёнщик, — тотчас решил «царевич», — к святейшему Никону. Напиши и с него парсуну. Да вместе с ним и приезжай к нам.

У Егора аж в голове зазвенело: «Час от часу не легче!»

8


Казачье войско отряд за отрядом покидало Курмыш, когда пристал к берегу резвый «Пестун». Город над Сурой, Нечай как раз прощался с народом.

Увидевши корабль, подозвал к себе тотчас казака Евтюха и Егора:

— Вот вам судно. Поднимайте парус и плывите в Нижний и дальше. Святейший верхом не поедет, а на корабле поедет. Нетряско.

Савва, узнав, что ему надо снова пускаться в плавание, упал «царевичу» в ноги. Тот его узнал, обрадовался:

— Здравствуй, хозяин, приветивший меня в Мурашкине. Сослужи ещё одну службу Великому Войску, Степану Тимофеевичу и мне, грешному. Отвези знамёнщика с казаками к святейшему Никону, отцу и молитвеннику нашему.

— Смилуйся! — Савва говорил негромко, да напористо. — Нас под Макарьевом чуть было царские струги не перехватили. Один мой корабль на глазах в щепу пушками разнесли.

— Кончим дело — десять кораблей тебе пожалую! — объявил на весь Курмыш «царевич». — Боярских стругов не бойся. Я приказал взять Макарьев. Пока подойдёте к Нижнему, и Нижний станет казаком.

Савва и Егор друг друга узнали, но виду не подали. Сначала было не до приветствий, а потом смекнули: может, это и к лучшему — не объявлять родства.

Погрузились казаки на корабль, вкатили пару пушек, чтоб бодрей себя чувствовать. Развернулись, подняли паруса.

Подходя к Макарьеву, Савва приказал изготовиться к бою, но в монастыре хозяйничали казаки да мордвин Боляев.

Ни церквей, ни монахов бунтари не тронули, не обидели. Забрали сундуки да казну окрестного дворянства и на том успокоились. Пленных дворян не резали, дворянок не насиловали. Перед Богом совестились.

В Нижнем тоже было тихо. Власти в Кремле запёрлись. В городе верховодили посадские люди, грузчики, татары, большинство стрельцов тоже были с народом. Ни поджогов, ни грабежей, а вот ели-пили в кабаках задарма, в богатые дома заходили угоститься без стеснения.

Евтюх, оставив на «Пестуне» трёх казаков, отправился с остальными проведать, можно ли плыть дальше. Савва наконец-то поговорил с Егором по душам. Сошлись на том, что бежать невозможно.

— До Кириллова монастыря нам доплыть нельзя, — говорил Савва. — Ни из Волги, ни из Оки в Шексну хода нет. Где-нибудь казаки сойдут, тогда и поглядим.

Егор тоже голову не терял:

— Мне выгоднее всего до монастыря добраться. У монахов всю эту страсть пересидеть.

Разговор шёл на корме. Солнышко сияло, да не грело. Смотрели, как Волга и Ока неслиянно катят свои воды. Окский поток помощнее, желтизной отдаёт, берега размывает. Волга принимает гостью вежливо, но за городом, где зрителей поменьше, смиряет сестрицу, и это уже одна река.

Судов не видно было, лодчонки суетились.

— Погляди! — встревожился Савва: к их «Пестуну» с обоих бортов подходили два струга.

Оставленные для охраны казаки только глазами хлопали, когда на борт полезли вооружённые люди.

Налёт дворянского ополчения был по-разбойничьи хватким. Кроме «Пестуна», увели ещё четыре струга. Лагерь ополчения стоял вверх по Оке, вёрстах в трёх от Нижнего.

Дворянский суд скорый. Казакам отрубили головы. Егора, знамёнщика Оружейной палаты, отправили то ли под охраной, то ли под конвоем в Москву. Савву за пострадавшего вроде бы и признали, но корабль не вернули, посадили в ригу вместе с пленными: решили в Мурашкине разобрать его дело.

В риге набралось уже человек десять. Все мужики. И среди них — батюшка. В скуфье.

Показал Савве на снопы возле себя:

— Из каких мест?

— Из Большого Мурашкина.

— Дворяне уж до Мурашкина дошли?

— В Нижнем сграбастали. Казаки силой приказывали возить их, а дворяне корабль вовсе отняли.

— Лютуют. Моча им в голову ударила! — Батюшка перекрестился. — В нашем селе мужики господ не трогали... Пограбить — пограбили. Согрешили... Ну а дворяне пришли и двадцать добрых крестьян да трёх баб — на виселицу... Не разбирались, кто грабил, кто плакал, глядя на грабёж. Мужик, значит — разбойник... Не сдержался я, проклял убийц. Ну, они меня высекли и таскают за собой на верёвке.

— Как татаре! — сказал один мужик. — Я попадал к татарам. Те к жердине привяжут человек двадцать и гонят. А эти верёвку на шею, сами на лошадях. Поскачут — беги, не то удавишься.

— Троих уже удавили. Господи, помилуй творящих зло!.. — Батюшка принялся читать молитвы. Поглядел на Савву вопрошающе. — Ты в уныние-то не впадай. Бог тебя уже миловал — не зарубили сгоряча. Может, и минёт худшая смерть.

— Всякая смерть — худшая! — сказал Савва.

— О нет! — потряс бородой батюшка. — Отойти ко Господу в кругу семьи, с миром, с покаянием, тихо, смиренно — сродственникам горе, а тому, кто отходит, свет и вечная благодать. Плохая смерть, когда людей секут, как капусту, когда убитого убивают — топчут, собакам скармливают. От такой смерти не мира в мире прибывает, но злых страстей.

Пушки смолкли, но ружья бабахали часа два... Дверь вдруг распахнулась, и в ригу кинули залитого кровью человека.

Батюшка поднялся, крестясь, но его опередил парень с оборванным рукавом.

— Кто приходил? — спрашивал он, стоя на коленях над раненым. — Уж не Степан ли Тимофеевич?

Грудь раненого вздымалась, но он молчал.

— Отходят. — Батюшка принялся читать молитвы.

— Господи! Царя бы сюда! — вскрикнул один мужик. — Работников бьют! Русских людей бьют! Под корень выводят царёво богатство.

9


На Казанскую служба в соборе Большого Мурашкина собрала не токмо местных людей, но и всю округу. На службу пожаловал «царевич» Нечай с «боярами», а за «царевича» крестьяне Бога молили. В Нижегородчине без году неделя, а добрых дел сотворил, каких за сотни лет не видывали. Помещичью землю указал отдать тем, кто спину на поле гнёт. Да чтоб всем досталось поровну. Беднякам подарил деньги на обзаведение. Объявил: «Бедность на дух не переношу. Везите лес, стройте дома, чтоб жилось не тесно, вольно и весело».

Служба уж и завершалась. «Царевич» причастился, но, правду сказать, второпях, проглотил Кровь и Тело Господне и — к дверям. На коня с паперти садился.

На Мурашкино ударили двумя полками окольничий князь Константин Осипович Щербатов и думный дворянин Фёдор Леонтьев.

Для мужиков всякий бой — врасплох. У «царевича» Нечая было пятнадцать тысяч сиволапых, а казаков — сотня. Поспел Нечай к месту сражения в минуты, но всё уже было потеряно.

Мужики — мордва, черемисы, татары — пальнули по наступающим из пушек, из ружей и кинулись в леса. Бросили и пушки, и ружья, и знамёна.

Воеводы подобрали двадцать одно орудие, восемнадцать полковых стягов, ружья, пики, сабли. Были и пленные — шестьдесят мужиков.

Пять сотен одолели пятнадцать тысяч, потери казались смешными: двое убитых, сорок восемь раненых.

Тут бы простить всех заблудших Бога ради, великодушием уготовить себе Царство Небесное. Куда там! У мужиков Мурашкина для Давыда Племянникова столбов на виселицу не нашлось, а вот воеводы не поленились, погнали мурашей в лес. Виселицы соорудили на двух опорах. Уж такие широкие ворота в рай. Но помереть простору не давали. Шестьдесят человек на двух уместили, чтоб, дёргаясь, друг о дружку бились, чтоб ветер колотил тело о тело, а после, когда птицы да черви сожрут, — костяк о костяк.

На казнь согнали весь городок. Умирающих с одра подняли, матерей с младенцами. Гляди, народ, сколько воля стоит, соображай!

А потом пошёл сыск. Вызнали: «царевич» Нечай у Енафы в доме хлеб-соль кушал. Князь Щербатов решил: дом сжечь. И бабу сжечь. Князю сказали: у бабы той, у Енафы, дитя.

— Отродье! — пристукнул ногою Щербатов, и это означало, что и Малашек подлежал сожжению.

Большой костёр, однако, откладывали. Хотели набить дом многими злыми преступниками, чтобы вой стоял, чтоб страх до матки пронял баб — рабы, так и рожайте рабов.

Приставы обходили дом за домом, ставили соседей друг перед дружкою и обещали жизнь тому, кто оговорит страшнее. И оговаривали. Оговорённых тотчас вели к виселицам, а они на всех четырёх дорогах.

Разъезды драгун рыскали по окрестным деревенькам, по лесам, пригоняли в Мурашкино мужиков и баб, сотни три набралось.

Всех вывели за околицу к прудам, рубили саблями, секирами. И стали земля и вода красные от крови, а потом почернели.

Пригнали мурашей с лопатами:

— Закапывайте!

Стали рыть общую яму — вода.

— Насыпайте холмы!

Насыпали. И уже на другой год поросли эти холмы луговой клубникой. Только никто не брал тех ягод. Лет с полсотни от ягодок шарахались, а потом забылось.

За полтора дня превратили царские воеводы благодатнейшее село боярина Бориса Ивановича Морозова в заповедник смерти.

Двадцать четвёртого октября, в день иконы «Всех Скорбящих Радость», полки Щербатова и Леонтьева были в Лыскове.

Лысковцы не то что воевать — на коленях встретили царёву грозу. Но и здесь — вешали, рубили головы, а самых ярых любителей воли отослали в Мурашкино, в дом Енафы. На сожжение.

Да только в ту же ночь в городок проникли неведомые люди. Порезали стражу возле дома Енафы, в четырёх избах — драгун. И пропали вместе с приговорёнными к лютой смерти.

Послали погоню, но летучий отряд повстанцев действовал хитро и жестоко. В ближайшем же лесу нашла свою смерть полусотня драгун. Ни один не вырвался из западни.

И оказалась Енафа с Малашеком в Темникове. Встретила их атаман Алёна. Отвела к себе. В доме попа Пимена стояла, в холодной летней избе.

С батькиной половины принесли для Енафы и Малашека щей с мясом, каши с маслом, кринку сливок. Сама Алёна хлебала жидкую ушицу из плотвичек, прикусывая то хлебом, то луковицей: блюла монашеский чин.

— Ну, знаешь теперь, каково государево милосердие? — горько, без злорадства спросила Алёна. — Я видела, какими глазами смотрела ты на меня, на атаманшу. Оттого и атаманша.

— О себе я не помнила. — Енафа перекрестилась, показывая глазами на Малашека. — Мне старший сын говорил: брось всё и езжай в Рыженькую.

— Нынче ездить — как в гуси-лебеди играть: волк под каждым кустом.

— Ну а куда деваться? В Мурашкине мне теперь сто лет показаться нельзя. А в Темникове кому мы нужны?

— Здесь я у тебя, — нахмурила брови Алёна. — Ты вовремя подоспела. Собираюсь в Шацкий уезд наведаться. Подмогнуть мужикам... Эх, мужики, мужики! Возьмись бабы за дело, в Москве бы зимовали. Нынче велю коней кормить. А дня через два-три пойдём. В Шацке тебя никто не знает. Оттуда и поедешь в свою Рыженькую.

— Спасибо тебе, старица! — Енафа проворно поднялась, поклонилась, и Малашек вдруг соскочил с лавки, подбежал к Алёне, руку ей поцеловал.

— Я, чай, не владыка, не поп! — Атаманша взяла Малашека за плечи. — Из благодарности — ладно, но из покорности — никогда спину не гни.

Дообедали. Помолились, благодаря Бога за хлеб насущный.

— У меня заботы, а вы идите к матушке Павле. На той половине печка. Тепло. Матушка человек ласковый.

Оказалось, матушке пятнадцати годков ещё нет. Приходу постояльцев обрадовалась, но от смущения запылала щёчками.

— Вот, пряду. — Павла показала на веретено, на кудель.

Енафа тоже взяла веретено. Малашек сел на скамеечку у печи.

И вздрогнул: над печью, чуть жужжа, крутилось сразу три вертушки.

— Это они от тёплого воздуха! — объяснила матушка Павла. — Батюшка великий любитель вертушки устраивать. У нас и на крыше есть, и на обоих сараях. Вон за сундуком-то, вишь, сколько. Возьми какую хочешь да побегай.

Малашек вытянул шею, разглядывая стоявшие за сундуком вертушки, подойти не посмел. Матушка Павла не поленилась, выбрала самые лучшие.

— Беги, играй!

Малашек смотрел на вертушки, на добрую матушку.

— Возьми! — сказала Енафа.

Взял, но остался сидеть.

— Смотри, как надо! — Матушка отобрала у Малашека вертушки и сама пустилась бегом по светлице, от стены к стене. Вертушки закрутились, засвистали птичками.

— Чудо-то какое! — улыбнулась Енафа.

— С секретом, — сказала матушка Павла, подавая вертушки Малашеку.

Он взял, побежал, вертушки засвистали.

— Как синички, — сказала Енафа.

— А эта по-сорочьи трещит! — Матушка Павла достала большую вертушку, крутила над головой, и верно — сорока стрекотала.

Тут матушка углядела, какую тонкую нить выпрядает Енафа.

— Да как же это?!

— У нас все так прядут.

Малашек побегал-побегал и сел на скамеечку, разглядывал вертушки, трогал пальчиком лопасти.

— Полезай на печку! В теплынь! — предложила мальчику матушка Павла.

Малашек послушно поднялся по лесенке на печку.

— Хочешь, сказку расскажу? — спросила матушка.

— Он любит сказки, — ответила за сына Енафа.

— Ну, слушай. Жили-были три брата, три ветра. Старшего звали Буран, среднего Ветрюга, младшего Ветерок. Пошли они жён искать по себе. Бурану приглянулась Зима. Зима снег сыплет, а Буран этот снег по земле разносит. Ветрюга взял в жёны Осень. Вот и осыпает с той поры листья с деревьев, морщит воду в реках, студит. Выдувает тепло из худых изб, путников до костей пробирает. А Ветерок так и ходит холостым. Зимой вьюги гоняет по замерзшим рекам, Осенью облака, Весной — ручьи, а Летом — прохладой веет. Три брата, а добрый один. Так и среди людей. Добрый человек редкий, зато желанный. Вот и ты будь добрым.

И услышали Павла с Енафой — спит Малашек.

— Не плакал, когда нас держали взаперти, — сказала Енафа. — А ведь кто ни придёт из ихних сторожей, всякий не забудет сказать: «Ужо сожжём вас, злодеев». Нашли злодея.

— Мой батюшка не любит неправды. Он нынче в Съезжей избе сидит, письма пишет.

— Какие же теперь письма?

— В сёла пишет, чтоб сердечные люди за правду стояли, за волю. И царю писал. Народ от государя-де не отшатнулся, а то, что помещиков побивает, так за многие их злые дела. До великой худобы крестьян довели. На себя работать не дают, секут до смерти. У нас в Веденяпине господская собака на мальца кинулась. Отец евонный ногой собаку-то отпихнул. Так помещик до смерти засек и мужика, и мальца. А как о Степане Тимофеевиче слух прошёл, мужики этого Веденяпина на вилы подняли. Вот какие мы христиане!.. Мой Пимен весь исстрадался. В прошлом месяце батюшка его, протопоп Данила, помер. Поехал Пимен к владыке Иоасафу, а тот его не рукоположил. Сан на Пимене дьяконский, а служит в приходе как священник. Прямо беда!

— Беда! — согласилась Енафа.

10


На Параскеву Пятницу полки Щербатого и Леонтьева подошли к Нижнему Новгороду. Тут и покинул воевода со стрельцами, с нижегородскими дворянами Кремль, каменное убежище. И началось судилище.

Дворянское ополчение, у которого Савва и батька Илья были пленниками, тоже явилось в город. Все дворяне этого ополчения ринулись в палачи.

Каждый третий нижегородец был уличён в шаткости. Людей приметных, кто в кабаки да «в гости» к степенным людям ходил есть-пить — а таких набралось чуть не с тысячу, — разделили пополам, без лишнего дознания. Одних четвертовали, других повесили перед городскими воротами.

Савве и пленникам досталась зело худая работа. Насаживали головы четвертованных на колья. На смотрины.

Ещё с тысячу, всякую голытьбу, — посекли. Опять без суда, но и без надругательства. Приводили толпой на площадь, и дворяне рубили несчастным головы.

Из Нижнего уездное ополчение отправилось освобождать от воров сёла и деревни. Поволокли за собою и пленных, чтоб было кому трупы хоронить.

Первые дни «работать» не пришлось. Дворяне окружали встретившиеся на пути деревеньки, большие многолюдные сёла и вырубали всех жителей до единого.

Взбадривали друг друга:

— Змеиное племя — под корень!

По белому первому снежку пришли в Ястребки. Село на горе стояло, в яблоневых садах. На яблонях снег клочьями. Красота.

Село принадлежало Кочемасову. Слава Богу, дворянин был в ополчении и не позволил оставить себя без рабов, хотя у него мужики убили и жену и троих деток, дом сожгли.

Приказал ставить тавро на каждом из жителей, даже на младенцах. Пропахли Ястребки палёным человеческим мясом, но не утолил Кочемасов своей боли. Велел согнать к церкви всех детей, от десяти лет до годочка, лишь бы на ногах стояли. Народ сам сбежался, умоляя господина, но господин только ухмылялся. Стал рубить крестьянских детишек, надвое разваливал.

Кинулись матери на дворян, как бывает вороны на человека кидаются. Рвали Кочемасова и разорвали бы, но разбежавшиеся дворяне собрались в полк и посекли матерей.

Когда кончилось всё, нашли Кочемасова под бабьими трупами. Рот с двух сторон разорван, левый глаз вытек. Правое ухо висит на жилках.

Яму для убитых детей и матерей Савва копал вместе с пленными возле церкви. Местного батюшку не нашли, в лес убежал. Поп Илья, из похоронной команды, отпевал убиенных.

Ополчение стремилось в Арзамас, к Юрию Алексеевичу Долгорукому. Но убивать устали. Через иные сёла шли не останавливаясь.

Был в ополчении дворянин Протасов, упросил сделать крюк до его поместья. В деревню вошли рано утром, лужицами хрустели. Разору в деревне не видно было. Господский дом цел. Кинулся Протасов в комнаты. Дети живы, жена — вот она.

Мужики разобрали по себе только коней, коров да выпили досуха вино и мёд. Выпимши, надругались над барыней: попробовали, как белые косточки под мужиком гнутся.

Протасов не побелел, не почернел, улыбнулся.

Согнал мужиков (подростков не тронул), своею рукой поотрубал охотникам до чужой жены члены и приказал прибить к дверям изб.

Утолённая месть выжигает душу в человеке.

Пришли в Арзамас, а там лес виселиц, площадь от крови хлюпает, как болото. И на грех — ростепель.

Князь Юрий Алексеевич от таких трудов тоже с лица спал, притомился, да и ропот пошёл среди местных дворян: разумно ли истребить народ в Нижегородчине?

Похоронную команду ополчения поставили на княжеский суд. Савву вытолкнули вместе с батюшкой Ильёй.

В палате окна были высокие. В тот день солнце выглянуло. Юрий Алексеевич, может, ради света и умягчился.

— Клял дворян? — спросил Илью.

— Я не дворян клял, неистовых людей.

— Служил ворам? — Князь ухватил Савву взглядом, как клещами.

— Пришли на корабль с ружьями, сказали — вези, — ответил Савва. — Мне государь за службу в смоленскую осаду ефимок пожаловал. Я был приказчиком на Кие-острове.

— А потом взял да и переметнулся?

— Я восточных патриархов на своём корабле доставлял из Астрахани.

— Ишь, всюду успел! — Князь повернулся к писарям: — В Пустозерск их обоих. Пыл охладить, — и ткнул пальцем себе в ноги: — Кланяйтесь, сукины дети!

Савва тотчас и распластался, а Илья бровью не повёл:

— Я священник, а не сукин сын.

— Верно. Я погорячился. — Князь кивнул своим людям: — Пол-сотни батогов за гордыню. И сегодня же — с глаз долой. В Пустозерск!

«Господи! — взмолился про себя Савва. — Избавил меня в который раз от лютой смерти! Господи, слава Тебе. Не оставь и детей моих! Не оставь Енафу. Я уж не прошу — свидеться».

В тот же день батьку Илью, Савву и ещё два десятка мужиков повязали, повезли в неведомый Пустозерск.

11


Довелось-таки Енафе видеть, как воюет Алёна. Наслушались с Малашеком свинцовых птичек. Отряд на хлябях осенней дороги растянулся, у Алёны было шесть сотен. Так ведь врасплох ударили. Рейтары. Сотня с одной стороны, сотня с другой. Повстанцы врассыпную, в лес. Но Алёна удержала возле себя полусотню, дала залп по рейтарам, нападавшим со стороны степного простора, и кинулась на царёвых людей с такой яростью, что рейтарские головы полетели, как репьи.

— Ведьма! Ведьма! — раздались вопли, и теперь уже рейтары удирали в степь.

Алёна только сделала вид, что гонится за бегущими. Развернула своих храбрецов и поскакала на другую рейтарскую сотню. И оказались рейтары между обозом и лесом. Видя Аленину победу, беглецы опомнились, пошли в бой, и никто из царской сотни не вырвался. Все полегли.

Кровавая эта стычка случилась на околице большого села. В селе повстанцы узнали: к Шапку недели три тому назад приходили атаманы Михайло Харитонов да Василий Фёдоров. В Шапке сидят два полковника, Зубов и Зыков. Атаманов они побили, загнали в леса. Был ещё Тимофей Мещеряков с казаками, с солдатами. Его послали из Тамбова на помощь Шапку, но Мещеряков взял сторону народа. Воевода Яков Хитрово пришёл из Тамбова и смирил служилых людей, но стоило ему уйти, как Мещеряков снова взбунтовал полк и теперь стоит под Тамбовом в селе Червлёное.

Алёна долго молилась перед ужином. На ужин хозяева избы подали пирог с репой да горшок ячменной каши.

Алёна, насытившись, увела Енафу на улицу, под ветлы. Сказала:

— Пора нам расстаться. Можно угодить в боярский капкан... Завтра до света бери пару лошадей, добрую телегу — санного пути ждать некогда — и поезжайте.

Так и сделали.

В провожатые Алёна дала Енафе целую сотню. Сотня эта шла проведать, кто в ближайших сёлах, царёвы люди или свои.

Миновали три села, пяток деревенек, никем не занятых. Десятеро казаков проехали с Енафой ещё дальше, лесом, проскакали вперёд. Вернувшись, сказали:

— До села версты три. Лихих людей не видно! — и простились.

Подумала Енафа, подумала и на краю леса оставила лошадок. Набила свою котомку хлебом. Котомочку приладила Малашеку.

— С Богом, сынок! Хоть зима впереди, но пешком надёжнее будет.

И пошли они, пошли, расспрашивая дорогу, в Рыженькую.

Алёна же, дождавшись сотню, повернула назад, в Темников.

Поспела в город вовремя. В Веденяпине стольник Лихарёв, посланный из Арзамаса князем Долгоруким, разбил разинцев. Взял четыре пушки, шестнадцать знамён, три десятка пленных. У самого стольника четырёх сотен не было, а рассеял пять тысяч.

В Кадомском лесу у реки Варнавы устроил засеку против Лихарёва крестьянский сын Семён Белоус. С ним было полтысячи мужиков, но мужик против воина — как баран перед волком. Засека была срублена добротно, по-мужицки, в три версты длиною, но свалила пуля Семёна, и мужики разбежались.

В день апостола Андрея Первозванного 30 ноября билась Алёна с царским воеводой со стольником Лихарёвым, и сё была последняя для неё битва.

При виде стройных солдатских рядов, ведомых полковником Волжинским, Аленины воители ударились бежать, в лесу отсидеться.

Осталась Алёна опять с полусотней верных. Наезжала на царских солдат, стреляла из лука и убила семерых.

Видя, что остаётся одна, уехала в город. Вошла в собор, двери за собой заперла, встала на молитву перед алтарём.

Били в дверь тараном, словно это крепость врага. Вломились наконец. Ружья перед собой выставили, копьями ощетинились, а собор — пустой. Разглядели наконец монахиню, лежащую ниц перед Царскими Вратами. Поверх рясы — доспехи.

— Атаманша!

Схватили. Повели к Лихарёву на допрос.

— Что ты хочешь знать? — сама спросила стольника грозная баба.

— Как зовут? Откуда ты такая взялась?

— Когда крестили, нарекли Алёной, а иноческое имя умерло в боях.

— Откуда родом, спрашиваю?

— Из Арзамаса. Крестьянская дочь из Выездной слободы. Муж помер, детей не было, вот я и постриглась.

— Отчего же ты к ворам пристала?

— Какие же крестьяне воры? Сё — народ. К народу я пристала. А почему — сам знаешь. Что ни дворянин — грабитель. Жизни от вас нет ни пахарю, ни лесовику. Спрашиваете, как имя, а своё-то знаете? Ироды. Родную кровь льёте, как воду.

— Может, ещё чего-нибудь скажешь? — усмехнулся Лихарёв.

— Сказала бы, да словами вашего брата не вразумишь. Степан Тимофеевич жидок оказался на расправу, на Дон утёк, а народ — во гнев не вошёл. Вот когда все встанут по Божьему Промыслу, тогда и очистит Господь Русскую землю от володетелей, от иродов.

— Дура! — рявкнул Лихарёв. — Погоди, придёт князь Юрий Алексеевич — узнаешь.

Долгорукий подошёл к Темникову на великомученицу Варвару. Жители встретили князя Крестным ходом за две версты от города. На коленях молили о пощаде. Говорили князю:

— Мы сами терпели от воров, и не было нам от них ни пощады, ни обороны.

— Коли так, выдайте мне головой разинцев до единого.

Тотчас поскакали шустрые начальные люди в город.

Привезли попа Пимена, шестнадцать крестьян да старицу Алёну.

Суд у Юрья Алексеевича был короткий.

— Крестьян повесить перед городскими воротами... А в чём поп виноват?

— В Съезжей избе сидел, письма воровские писал, — ответили князю темниковские. — Да он и не поп, а самозванец. Дьяконишко! Владыка его не рукоположил во иерея.

— Повесить! Письма сжечь, — решил князь и уставился на старицу. — И монашенка воровала?

— Это Алёна. Атаман! — закричали наперебой темниковцы. — Она в бою семерых из лука насмерть поразила. Ведьма. От неё царские солдаты бежали, ибо бесов на них напускала.

— В срубе сжечь! — распорядился князь. — А весь город — на присягу!

Пока присягали, сруб для сожжения был готов, здесь же, на соборной площади.

Алёна шла к срубу спокойно. Перекрестилась, глядя на Божии церкви. Сказала темниковцам:

— Сыскалось бы поболе людей за правду постоять — не было бы ни виселиц, ни сруба. Умей мужики за себя заступиться, как пристало мужикам, ходили бы в бой, как я хаживала, князь Юрий прочь бы поворотил с нашей дороги.

Алёну втолкнули внутрь сруба.

— Господи, помилуй убийц моих! — крикнула старица.

Сруб подожгли, но ни единого вскрика не услышал Темников из огня.

12


Артамон Сергеевич Матвеев допрашивал знамёнщика Егора Малахова в чулане Оружейной палаты, где хранились старые иконы из кремлёвских соборов, ризы, требующие поновления. Допрашивал не ради доказательства вины знамёнщика, но чтобы доподлинно знать: насильством воров изменяли крестьяне и разных чинов люди великому государю или же своею охотой.

Артамон Сергеевич приготовился задавать вопросы зело каверзные, приводящие к истине исподволь, путями не прямыми, но знамёнщик был в летах юных и сразил умудрённого царедворца простотой и правдой.

— От великого государя Алексея Михайловича ни единый человек не отступился, — говорил Егор с жаром. — Всяк живёт его царским счастьем. Даже «царевич» Нечай при имени самодержца вставал и кланялся.

— Что же это за царевич такой?

— Вор, казак Максимка Осипов. Его и почитали за покойного царевича, за Алексея Алексеевича.

— Что же ты не сказал людям — истинный-де царевич умер!

— Вор, пока я был при нём, ни разу Алексеем себя не называл. И никто его этак не называл. Говорили — Нечай.

— А где парсуна, какую ты написал с него?

— У вора...

— Как же ты в Нижнем очутился?

— Посадили на корабль, повезли святейшего Никона писать.

Артамон Сергеевич ахнул про себя, но виду не подал, что сие известие ему весьма и весьма интересно.

Вдруг дверь отворилась, Артамон Сергеевич вскинул гневно голову — но в чулан вошёл царь.

Егор повалился, творя земной поклон.

Царь поглядел, куда сесть, выбрал лавку.

— Я хочу доподлинно узнать, что делается в неспокойном краю... Ты, Егор, встань да и говори. Только не утаивай худого.

Егор поднялся с пола. Государя он видел не единожды и даже слышал из его уст похвалы своей работе, но говорить самодержцу приходилось впервой.

— Там плохо, ваше величество, — сказал он неуверенно.

— Вот и расскажи обо всём.

— Расскажи, что видел, — подсказал Артамон Сергеевич.

Егор кивнул и, глядя себе в ноги, начал:

— Я в Рыженькой, в монастырской церкви писал Страшный Суд. А по дороге, когда в Рыженькую ехал, разбойники напали. Я саблей махнул да и отсек одному руку... А потом приехали в Рыженькую казаки, повезли меня парсуну с разбойника Нечая писать. Привезли под Симбирск. Там было много всякого народа: казаки, татаре, черемисы. Мордвы было много. А царевич... разбойник ушёл в Нижегородский край. И меня повезли. Заезжали мы в Нижний Ломов. Там воеводу из Верхнего, из Ломова же, на пики казакам с крыльца кинули. — Егор сглотнул слюну, замолчал.

— А что же народ-то? — спросил Алексей Михайлович.

— Народ-то? — Егор поднял наконец глаза и поглядел на царя. В теле, лицо румяное, а вот глаза не царские, не строгие... Рот приоткрыл, ждёт, что скажут. — В Большом Мурашкине, где Нечай стоял, воеводу с семейством посекли... А Нечай бедным избы ставил. В Курмыше народ казаков хлебом-солью встречал. И в Василе, и в Ядрине... Во многих местах... А когда меня из Нижнего, из Новгорода, стать, везли, видел, как дворяне под Гороховцом три деревни сожгли вместе с людьми, а под Вязниками село до единого человека вырезали.

— Говоришь, дворяне?! — встрепенулся Артамон Сергеевич.

— Дворяне. Они люто мужиков за шаткость наказывают.

— И что же? — спросил государь, вскинув гневные глаза на Матвеева. — И что же? Так прямо всех? Там ведь и батюшки, и дети малые.

— Всех, — сказал Егор. — И кому сто лет, и кому день единый. И батюшек, и дьяконов.

Алексей Михайлович вскочил с лавки, потряс кулаком перед лицом Артамона Сергеевича:

— Они что же, обезлюдить собрались мою землю? Народ — это на — род, народившиеся люди. Живые рожают!.. Шли тотчас гонцов во все края. Заводчиков мятежа — не миловать, но народ беречь. Виноваты — кнутом, но ведь не саблей же!

— В иных местах вешают, — сказал Егор. — Человек по сто.

Алексей Михайлович руками уши зажал.

— Да замолчи ты! — рявкнул на Егора Артамон Сергеевич.

— Чего горло дерёшь? — тихо сказал государь. — Я хотел знать правду, и сей честный человек сказал мне правду... Напиши для меня, знамёнщик, икону «Сорока мучеников» да напиши иконы преподобного Алексея Божьего человека да святителя Алексия... А как напишешь, сам мне сии иконы принеси. Скажи о том боярину Хитрово.

Егор снова упал царю в ноги, поднялся, пятясь вышел за дверь.

— Я сегодня мимо Болота проезжал. — Алексей Михайлович перекрестился. — Там казнили... Кого? За что?

— Инока Авраамия, составителя сборника «Христианоопасный щит веры», челобитную он ещё тебе, великому государю, подал...

— Помню. Просил, чтоб умирил бы я церковь миром, а не мечом. Слушал бы Аввакума. А вот не послушал — и держава гибнет от мятежей. Поделом казнили! — и строго погрозил пальцем: — Скажи там, чтоб больше никого на Болото не таскали. Рождество скоро. От Рождества до Крещения чтоб никого!.. В Нижний пусть день и ночь скачут, земля небось стала красной от усердия князя Юрья Алексеевича. С врагами бы этак воевал.

Артамон Сергеевич снова поклонился, хотел открыть дверь перед государем, но тот перехватил его руку:

— Устал я от всего, Артамоша. Убежал бы! — и улыбнулся. — К тебе сегодня убегу. Хоть на вечерок.

13


Приехал государь, однако, не вечерком, а ещё по солнышку, в первую зарю, когда золото так и сыплется с небес. Снега выпало уже много, но было тепло. И первое, что увидел Алексей Михайлович, заходя во двор: бежит Наталья Кирилловна со снежком в руках. Молодецки размахивается и — трах! — в снеговика. Прямо в нос, в круглую свёклу. И — ха-ха-ха!

Розовая шаль из козьего пуха с головы на плечи съехала. Под солнышком пушинки золотятся, кудряшки над высоким чистым лбом Натальи Кирилловны тоже золотятся. Лицо румяное, глаза весельем брызжут.

Дворовые девушки все со снежками в руках, царя увидели — стоят, глазеют.

— Добрый вечер! — сказал Алексей Михайлович.

— Добрый вечер! — поклонилась Наталья Кирилловна, и на свежем её личике вспыхнули алые розы: про сватовство в доме с весны помалкивали — царь словно бы забыл, что жениться собирался.

Матвеев, увидев перед собой Алексея Михайловича, всплеснул руками:

— Государь, как же ты тихо так!

— Да я ведь тишайший! Нарочно оставил лошадь на улице! — улыбался с мечтательностью в глазах — уж очень хороша показалась ему Наталья Кирилловна.

Сели ужинать. Стол у Матвеева был христианский, постный — скоро Рождество. Пироги с капустой да с клюковкой, но тесто пропечено до смуглости, рассыпчатое, и такие в нём приправы, что каждый кусочек — наслаждение.

Захотелось винца выпить. Осушили по чаре. Винцо у Артамона Сергеевича — благоухающий нектар, но горло продирает.

— Крепко! — сказал царь. — Что это?

— Пастор Грегори ездил по немецким землям деньги собирать на школу, вот привёз. Три сулеи подарил.

Вшили ещё по чаре, потом ещё. Опростали посудинку. Артамон Сергеевич достал другую.

Нижняя часть лица у Алексея Михайловича словно бы сжалась, заострилась, может, оттого, что бороду в кулаке держал, верхняя, наоборот, огрузла, глаза стали медвежьи.

— Артамошка! Ведь князь-то Юрья — молодец! Под ноги её — мужицкую волю. Если все с вилами на нас побегут... А?! Народ как трава — небось народится! — пьяно засмеялся. — Знаешь, чего смеюсь? Всю эту засечную черту, все эти крепостёнки, по Суре, по Волге, Богдан Матвеевич Хитрово ставил. А они вона, крепости-то, — все ворам предались. В Венёве — имя забыл — воевода приказал в колокол ударить для чтения разинской грамотки.

— Государь, сил у твоих воевод не было — посечь вольницу. В Темникове воевода Челищев с боем из города своего ушёл. Так ведь догнали, посекли.

— Стеньку нужно изловить. Ты, Артамон, пошли на Дон самых стоящих людей...

— Самый стоящий тот, кто деньги в Черкасск привезёт.

— Пошли с жалованьем.

— Разин — атаман конченый, казаков не поднимет, — уверенно сказал Артамон Сергеевич. — Вот как бы без большой войны Астрахань отбить у воров.

— Я велел Ивану Милославскому в поход собираться. Иван Михайлович быстро сбреет Ус. У них ведь Ус там сидит?

— Что он, Ус! Каждый казак может стать атаманом.

— Счастлив будет тот государь на Руси, кто под корень выведет казачий род.

— Так-то оно так, но ведь казаками вся Русская земля приращена.

— Ты ещё скажи, что казаки Романовых на престол посадили... И сё — правда... Но у них то Хлопко с Болотниковым, то Разин с Усом...

Выпил чару до дна. Царь засмеялся.

— Ну их... всех... Жениться хочу. — Встал, подошёл к зеркалу. — Пьяноват великий государь. Погожу ехать... давай посидим, без вина.

— Государь, не хочешь ли музыку послушать? Орган, трубы.

— Да пусть себе трубят, — одобрительно кивнул Алексей Михайлович.

Опустились в нижнюю кирпичную палату. Музыкантов было пятеро: органист с перевозным органом, трубач, флейтист, двое с лютнями.

Орган вздыхал, как человек, но потом вздохи пошли уж такие глубокие, словно сама земля закручинилась. Труба же поднимала свой голос с одной высоты на другую. Ну совсем как кречет, ставка за ставкой — и вот уж под облаком. Лютни перекатывали звуки, как ручейки воду катят, флейта птицей попискивала.

Когда музыканты кончили играть, Алексей Михайлович увидел, что в уголке палаты сидят Авдотья Григорьевна и Наталья Кирилловна. Наталья Кирилловна вытирала пальчиками слёзки с ресниц: умилилась.

Обе женщины привскочили, сделали книксен, и государь им тоже поклонился. Сказать что-либо не нашёлся.

Уже совсем поздно вечером, подсаживая царя в карету, Артамон Сергеевич услышал:

— Воспитанница твоя всплакнула от органов-то, а я, глядя на неё, тоже прослезился.

— Наталью-то Кирилловну впервой-то увидел я как раз плачущей! — улыбнулся Артамон Сергеевич. — Мы в гости к её батюшке, к Кириллу Полуэктовичу, с Авдотьей Григорьевной ехали, в Киркино. Сельцо от Михайловского городка вёрстах в тридцати, глухое место. Смотрим, бредёт девушка по дороге, вся в слезах. «Что такое?» — спрашивает Авдотья Григорьевна. «Дворовая девка удавилась». И уж так она, Наталья-то Кирилловна, понравилась Авдотье Григорьевне, что та пожелала непременно взять с собой в Москву.

Алексей Михайлович придвинулся близко, глянул другу детства в глаза, хлопнул по плечу. Умчался.

Загрузка...