XVII. РОСТОВСКАЯ ЗАПИСНАЯ КНИЖКА (февраль—март—апрель 1919 года)

/.../ Тревожные слухи растут, хотя на фронте несколько лучше: на западе отбили Мариуполь и Юзовку, в центре — попридержали большевиков на Донце, на востоке отбросили их от Великокняжеской{258}. Видел сегодня сестру милосердия, только что вернувшуюся из освобожденной станицы. Рассказывает ужасы — по улицам валяются трупики маленьких калмычек, разрубленные пополам. Тем не менее, тревога растет, нехорошо в Европе: вчера передавали как верное известие, будто бы в Англии вспыхнула революция, Ллойд-Джордж убит, король и парламент арестованы, провозглашена республика. Это, конечно, чепуха. Но все-таки любопытно, что жиды, сообщившие мне об этом в «Гротеске», говорили с нескрываемой радостью. Никак не могу понять, почему у этой расы такая приязнь к «республикам»? /.../

_____

Шеф из Екатеринодара явился побежденным. К.Н.Соколов повел против него бешеную атаку, обвинял его в потворстве социалистам (Сватикову), в заполнении министерства евреями, в левизне и т.д. Хотя все это вздор (ну какой Сватиков социалист! просто толстый болван, — хотя, впрочем, это часто, если не всегда, совпадает), — Драгомиров поддержал Соколова. Особое совещание в большинстве голосовало против Николая Елпифидоровича (Астров воздержался), и Николаю Елпифидоровичу осталось только подать в отставку. С ним вместе уходят Севский и Крюков, протестуя «против оскорбления, нанесенного казаку», как сказал Севский. Уходит, само собой разумеется, и Сватиков. И — самое неожиданное — уходит Чахотин, вдруг возмутившийся «недопустимым отношением к Парамонову». Лембич поспешил возвестить екатеринодарской газете также об уходе моем, и Павловского, и В.А.Знаменского. Действительно, мы подали прошения об отставке (Севский меня от этого сильно отговаривал, находя, что это совсем не нужно), но Парамонов их отклонил. Со мною он был до крайности любезен, видимо, его тронула моя солидарность, и, читая мое прошение, он все время напевал «тум-тум-тум», что у него является знаком наивысшего довольства. Прошения не принял, заявив: «Вы, Владимир Александрович, нужны Отделу, и Константин Николаевич (то есть Соколов) был бы очень недоволен, если бы я вас выпустил».

_____

Мое отделение наконец сформировано: я добился прекрасной комнаты, рядом, за перегородкой, устроили маленький зал для просмотра и некий эмбрион лаборатории, отчего у нас сладко пахнет грушевой эссенцией. Многие говорят: тяжело! Но я люблю этот профессиональный запах, так же, как и другой профессиональный запах — типографской краски. А самое главное, мы, несмотря на суматоху, успели составить первую картину, конечно, типа «Патэ-журнала» (сюда входит — портрет Корнилова и его изречения, похороны жертв в Пятигорске, день 3-го февраля в Новочеркасске). Думаем на следующей неделе начать показывать в «Soleil».

Валькирии

Одной из особенностей южных армий является большое количество женщин, сражающихся в наших рядах. Этого, говорят, нет ни у Колчака, ни на других фронтах.

В Ростове постоянно встречаешь молодых девушек и дам, одетых в солдатскую форму, иногда (даже чаще) с офицерскими погонами (их легко производят). Я имел удовольствие знать многих лично: очень любопытно. Явление это, в сущности, не новое, наблюдавшееся еще во времена Большой войны, но сейчас страшно участившееся. Насколько я могу судить, здесь мы имеем дело с тремя типами, с тремя побуждениями.

Во-первых, казачки — они, по самой натуре своей, мужественны и воинственны, дочери военной доли: с детства умеют ездить верхом, стрелять, закалены и здоровы. И, в сущности, нет ничего неестественного, что, когда их домам, их родной земле начала угрожать погибель, они схватились за оружие, тем более, что настроены казачки гораздо крепче, непримиримее и смелее, чем их мужья и братья. Но казачек-добровольцев почти не видно в тылу, они остаются на фронтах, причем очень часто совмещают роль солдата с ролью сестры милосердия. В бою — с шашкою, с винтовкой, после боя — с бинтом и ватою. Нередко, по миновании опасности, они мирно возвращаются к домашнему очагу. Это безусловно, самый чистый, героический, благородный тип наших Жанн Д’Арк.

2). Романтические головки из интеллигентных и аристократических семей. Романтизм здесь бывает самых разнообразных градаций — от беззаветного горения, патриотического порыва, до полубезумной истерики. Возбудители его тоже разнообразны: встречается патриотизм чистого вида, как у Али Д., у которой я впервые в жизни встретил ощущение Родины как живого существа (очень интересная, вообще, девушка, с огромным мистическим опытом); но чаще патриотизм бывает смешан с чувством личной любви к определенному человеку — мужу, жениху, любовнику; такова была кн. Черкасская, убитая под Таганрогом, неразлучно следовавшая за своим, тоже впоследствии погибшим, мужем, такова Джульетта Добрармии (как ее называли) — Нина З., не захотевшая расстаться при оставлении Ростова в 1918 г. с женихом (ему было 19, ей 17 лет), мужественно переносившая все тяготы Ледяного похода и трогательно погибшая вместе с женихом в одном бою; такова Золотая Люся, очаровательное существо, в которое был влюблен весь ее отряд, но которая любила только своего жениха, молодого поручика, и пожертвовала за него жизнью: больной тифом он был оставлен в пустой хате и попал в лапы большевиков вместе с не хотевшей его покинуть Люсей. Видя неминуемую гибель, она придумала такой героический выход: выдала больного за мужика, хозяина хаты, намекнув, чтобы замести следы, что офицер спрятан где-то в другом месте. Большевики поверили, оставили больного в покое и подвергли Люсю жестокой пытке, добиваясь, где же офицер? Люся все снесла и не выдала. Наш разъезд, налетев на хату, истребил большевиков и нашел бессознательного тифозного и истерзанную до полусмерти Люсю.

Они были спасены, но, к несчастью, кроткая девушка не вынесла мучений и умерла через несколько дней. Такова, наконец, М.Н.Т. — скромная, черноволосая дама с печальными глазами, похожая в форме на студента-первокурсника, жена видного адвоката в одном из городов Северного Кавказа. Она влюбилась в офицера, остановившегося у них во дни короткого (прошлым летом) занятия ее родного города Добрармией; влюбилась мгновенно: coup de force, бросила семью и с той поры неотлучно следует за новым избранником.

Иногда, впрочем, побуждения бывают далеки от любви. Например, одна барышня, еще совсем девочка, гимназистка шестого класса, ушла в армию, чтобы искупить грех старшего брата, ярого большевика. А зарубленная в схватке под Белой Глиной баронесса Ольга де Боде стала солдатом из чувства мести: в 1917 году на ее глазах (институтки предпоследнего класса) мужики вырезали всю ее семью — отца, мать, сестру с мужем и двух маленьких детей сестры; ее спасла старая нянька. Баронесса, воспитанная в военной семье, прекрасная спортсменка, лихо ездящая, стреляющая, владеющая саблей, — наиболее прославленная из «валькирий». Про нее рассказывают много смешного: как Корнилов поймал ее за хорошим делом — носилась на коне по улицам занятого села и на лету шашкой смахивала головы гусям, — и как Верховный чуть не предал ее суду за мародерство. Дело, конечно, обошлось, но все-таки, когда армия вернулась летом 1918 г. на отдых на Дон, Марков вспомнил о гусях и засадил баронессу на две недели на гауптвахту. В другой раз баронесса явилась причиной того, что «maman» Смольного едва не окочурилась от ужаса — в самом деле, разве не ужасно: в приемную института в Новочеркасске входит молоденький офицерик, и все институтки с визгом бросаются ему на шею! К счастью, «maman» вовремя разглядела, что офицер-то на деле — де Боде. Но рассказывают про нее и страшное: ужас, пережитый при погибели семьи, сделал из этой юной девушки существо неодолимой жестокости, которая смущала даже старых вояк. Де Боде хладнокровно и беспощадно расправлялась с пленными, правда, никогда не подвергая их лишним мучениям. Но очевидцы говорили мне, что нестерпимо жутко было видеть, как к толпе испуганных пленников подскакивала молодая девушка и, не слезая с коня, прицеливалась и на выбор убивала одного за другим. И самое страшное в эти минуты было ее лицо: совершенно каменное, спокойное, с холодными, грозными глазами. Погибла де Боде тоже «валькирически» (хотя валькирии и «не погибаемы») — в лихой рукопашной схватке с «красными казаками» Миронова.

3) Авантюристки. Здесь тоже много градаций, начиная от «гулящих женок» какого-то «валленштейновского» типа, вроде той рыжей проститутки, что до сих пор по ночам шляется по Садовой в гимнастерке и высоких сапогах, а в армии околачивалась, пока не вздумала однажды нацепить... полковничьи погоны (тогда ее подвергли наказанию розгами и выставили), — до авантюристок, не лишенных некоторой внутренней красоты, какого-то лихого порыва, удальства, легкомыслия (внешняя красота среди наших валькирий — явление тоже частое: большинство — хорошенькие), — этаких героинь кинематографического стиля. Есть среди них и неприятные: война, конечно, грубит, принижает женщину, но есть и сумевшие найти иногда почти очаровательный тон, в котором военное странно мешается с женственным. Неприятна, например, довольно известная Женька-наездница, самое прозвище которой указывает на не особо уважительное отношение к ней. Это женщина лет 32-х, рыжая, высокая, полная, со смуглым лицом, к добродетели никакого касательства не имеющая; вообще — «много было у тебя, женщина, мужей, и тот, который у тебя сейчас, — тебе не муж!»{259}. Она груба, говорит нарочито по-мужски, пьет водку, словно вахмистр, руку тыкает в губы, словно хочет вышибить зубы, подвыпивши может пустить даже матерное слово (а уж «курвы», «стервы», «сволочи» так и сыплются с языка). Ее рассказы про фронт неприятны: по-моему, она садистка. Очень нехороши были у нее глаза, когда недавно она повествовала о том, как по ее распоряжению пороли в Бахмуте молодую жидовку, дочь ее хозяев, за то, что нашли у нее открытку с Карлом Марксом. И рассказ о казни двух коммунистов мне тоже не понравился: какие-то сладострастно-пустые и неприятно-тревожные были у нее глаза в это время, и слишком часто срывался короткий, захлебывающийся смех. Сейчас Женька без дела, из армии ее удалили, живется ей довольно туго (некоторые ее приятели пытались всунуть ее ко мне в Киноотдел, но я благоразумно уклонился), со злости она целыми днями тиранит своего десятилетнего сынишку, архаровца и шалопая (каковое тиранство подтверждает мое предположение о садизме).

Совсем другой тип — Олечка Гэс де Кальвуэй — еще совсем девчонка, замечательно хорошенькая и изящная, фарфоровая какая-то. Биография ее довольно любопытна: в 1916 году она с сестрою, обе гимназистки, выгнанные из всех ростовских гимназий, удрали из дому на фронт, по причине (как рассказывала Ольга), «что мама нас каждый вечер драла ремнем, и хотя за дело, но нам это не нравилось». На фронте обе сначала были сестрами милосердия (Наташа до сих пор таковая, хотя из разряда тех, про коих говорят: «Сестра-то она сестра, даже больше, чем сестра, но при чем тут милосердие?» и которые, конечно, даже не снились miss Найтингайль), затем вышли замуж. Про мужа, очень кратковременного, Олечка выражается всегда: «Этот мерзавец». В конце 1917 года, уже расставшись с «этим мерзавцем», Олечка увязалась за Кубанской армией в поход, после оставления Екатеринодара достигла почестей высоких: была ординарцем или, как у нас говорят, «адъютантессою» Покровского (в числе многих, слишком многих). Затем, во время иногда возникающего гонения на валькирий, ее выперли из армии. Однако скоро назначили опять — в команду службы связи при Шкуро. Здесь вышел пресмешной анекдот. Рапортует Олечка: «Ваше превосходительство! Явилась для связи!» А Шкуро окинул ее взглядом с ног до головы и отвечал: «Не сомневаюсь!»

Мне лично Олечка доставила массу хлопот. Однажды я сказал Ваське Белокурову, что, вероятно, мы будем организовывать труппу, и нам понадобится актриса хорошенькая, умеющая ездить верхом, лихая, которая бы могла прыгнуть на ходу в мчащийся поезд, переплыть, одетая, реку и т.д. Васька заявил, что ему ведома одна такая, и немедленно, со шкуринскою поспешностью, дал Олечке в Екатеринодар служебную телеграмму: «По получении сего предписывается Вам отправиться в гор. Ростов-Дон и поступить в распоряжение начальника Киноотделения Отдела пропаганды». Я об этом ничего не знал, и велико было мое удивление, когда однажды, придя на службу, встретил у себя в отделе нечто среднее между опереточной хористкой travesti и мальчишкою, очень изящное, которое, вытянувшись во фронт, отрапортовало:

— Согласно предписания ротмистра Белокурова явилась в распоряжение вашего превосходительства.

Мое превосходительство, услыхав сей, неслыханный в стенах Пропаганды титул (у нас ведь даже шефов все звали по имени отчеству: «Николай Елпифидорович», «Константин Николаевич»), несколько смутилось и объяснило Олечке, что мне, собственно говоря, с нею делать нечего, так как вопрос о труппе — это история долгая. Олечка мгновенно слиняла и, чуть не плача, объявила, что Белокуров ее погубил: у ней нет ни квартиры, ни денег, и она не знает, что ей делать. Собственно говоря, мы для нее ничего сделать не могли, но она, растерянная, бедная, была так мила в своем френче и высоких лаковых сапогах, что мы подняли неимоверную бучу и легкомысленно устроили ей квартиру и занятие в кассе нашего отделения. Воротынцев было заупрямился контрассигнировать мой приказ: как старый кадровый офицер он терпеть не может всякого баловства, вроде женщин-солдат; но не бывало еще случая, чтобы упрямство милейшего Николая Николаевича не было преодолено. Подписал, сказав со вздохом: «Ну, назначим ей подъемные 25 руб., пока она не начнет зарабатывать поночно». К счастью, дня через три Олечка действительно нашла знакомых офицеров, и финансирование ее существования исчезло из сметных граф Отдела пропаганды. Одновременно с этим она сменила форму на женское платье, главным образом, чтобы не смущать молодых ребят, своих недавних сверстников по гимназическим балам и даже детским играм. А то, действительно, выходило смешно. Сидит какой-нибудь девятнадцатилетний в «Чашке чаю», а Олечка перед ним вытягивается:

— Господин поручик, разрешите остаться!

Еще недавно в вальсе кружились, если не пирожки из песка на бульваре лепили, и вдруг: «господин поручик»!

Загрузка...