ХАРЬКОВСКАЯ ЗАПИСНАЯ КНИЖКА Мелкие записи (сентябрь-октябрь 1918 г.)

Прибывшие из Москвы (Равич, Бураковский) передают о последних минутах Ройд-Каплан{182}. Оказывается, она все время в камере молчала, лежала на койке, повернувшись носом к стенке и не произносила ни одного слова. Расстрел ее был обставлен с великой торжественностью: вдруг распахнулись двери и на пороге появились латыши, волочившие за собой громыхавший пулемет.

Зачем был этот пулемет, неясно, так как убили они Каплан из револьвера. На их возглас Каплан встала и молча, не глядя на сидевших вместе с нею женщин, закуталась в большую черную шаль и пошла вслед за латышами. Едва она переступила порог, как раздался громкий выстрел из револьвера: ее убили тут же, в коридоре{183}. Еще ужасней была обставлена казнь молодой m-lle Фриде, артистки. Бедная девушка страстно хотела жить и вырывалась из рук палачей. Тогда озверевшие латыши принялись рубить ее саблями и выволокли, истекающую кровью, на двор, где и прикончили. Надзиратели не позволили вымыть ее кровь с пола камеры, говоря, что это — «в назидание прочим». /.../

Видел высокопримечательную личность — расстрелянного человека, артиста Камерного театра Глубоковского{184}. Это одна из жертв идиотского заговора Локкарта{185}. Пьяница, кокаинист Глубоковский запутался в эту историю и, получая от осла Локкарта большие суммы, кутил напропалую в сообществе других заговорщиков: длинного фон Мекка из Дикой дивизии и пр. О конспирации эта веселая компания не имела ни малейшего представления; не знала даже, что это за зверь и чем его кормят: они шлялись в «Стрельну», где, кроме самой распрекрасной матросни, никто не бывал, и, нализываясь, вопияли на весь ресторан, что скоро это б...ство кончится, и никто другой, как они, будут вешать Леву Троцкого. Конечно, в результате все попались и были приговорены к расстрелу. Их увезли в парк, дали по ним залп и ушли, не закопавши. Глубоковский был только ранен, очнулся, дополз до сторожки сторожа, который оказался сострадательным человеком и укрыл его. Оправившись немного от ран, Глубоковский бежал в Харьков, куда и прибыл без особых приключений. Здесь он возбуждает всеобщее внимание. /.../

В газетах сообщение немецкого командования о том, что в Новозыбкове по приговору военно-полевого суда повешена Рая Хавкина{186}, 22-х лет, — за шпионство. Погибла личность примечательная; сожаления, однако, ее смерть не вызывает, так как виселица, несомненно, наилучшая награда ее талантам. Хавкина занимала пост пограничного комиссара Чрезвычайки в Унече и отличалась 1) свирепостью, 2) честностью: она не присваивала себе ограбленных с проезжающих вещей, но, собрав достаточную их толику, отвезла в Москву и повергла к стопам Ленина (это было незадолго до покушения Каплан). В Москве были так удивлены, что долго не хотели верить: еще бы, нашлась честная чекистка! Свирепость Хавкиной при допросах лиц подозрительных достигла неимоверных размеров: она, например, делала бритвой надрезы на теле допрашиваемых и поливала эти царапины одеколоном.

В Харькове сейчас живет одна дама, сын которой, 13-летний мальчик, до сих пор, хотя уже более месяца прошло с тех пор, как она в Харькове, не может оправиться от последствий хавкинского обращения. Перед отъездом из Москвы на вокзал кто-то из провожающих привез этому мальчику небольшую французскую записку от его старой гувернантки. В записке не было ничего, кроме нескольких ласковых слов. Мальчик прочел записку и спрятал в сапог, забыв даже о ней. На границе в Унече им сначала повезло: Хавкина была в добром настроении и выпустила их почти без осмотра. Но, к несчастью, в последний момент она приметила листок, торчащий из голенища у мальчика. Заинтересовавшись, Хавкина извлекла листок и, так как по-французски не разумела, потребовала перевода. Мать мальчика перевела. Но так как никто из большевиков, по незнанию языка, не мог подтвердить перевода, то Хавкина велела арестовать и даму и мальчика, а вечером на допросе потребовала настоящего перевода. Дама клялась и божилась, что перевод верный, Хавкина не верила и грозила «своими мерами», то есть пыткой. Так как дама, при всем желании, не могла убедить злодейку, то в результате началась пытка, утонченная и гнусная. Понимая, что мучение сына для матери будет тяжелее, чем самые горшие страдания, Хавкина, приказав крепко держать несчастную женщину, велела растянуть мальчика на скамье и пороть. Тщетно билась и умоляла о пощаде несчастная мать — мальчика беспощадно секли розгами, а потом сама Хавкина, в садистическом безумии, хрипло выкрикивая какие-то слова, с горящими глазами схватила тяжелую плеть и принялась стегать окровавленное тело мальчика. Насколько безжалостна была порка, показывает то, что после ее окончания голенища сапог несчастного мальчика были полны кровью. На другой день повторилось то же самое: мальчика секли на глазах матери, пока он не лишился чувств (между прочим, мальчик был крепкий, здоровый, сильный). На третий день Хавкина, призвав несчастных страдальцев, объявила, что, если они не дадут «настоящего перевода», она прикажет сечь мальчика шомполами, пока его не запорют насмерть, а потом велит расстрелять мать. Нервы матери не выдержали, она упала в обморок. Это и спасло их. Пока ее приводили в чувство, в комнату, где происходила расправа, явилась другая чекистка, подруга Хавкиной, до сих пор отсутствовавшая. Случайно оказалось, что она знает французский. Хавкина дала ей записку, она подтвердила правильность перевода — и Хавкина, не без раздражения, распорядилась освободить страдальцев. Но положение несчастной дамы было все-таки невыносимо: у нее отобрали все вещи и все деньги, и она осталась на улице Унечи с сыном, который после истязания не мог сделать ни шагу. К тому же тревожила, мучила мысль: а вдруг Хавкина опять переменит милость на гнев и снова велит арестовать, для новых мук. Необходимо было бежать, а как убежишь? По счастью, нашелся добрый человек, еврей, который, сжалившись над несчастными, украдкою на подводе перевез их на немецкую сторону. Этот случай мне рассказала молоденькая актрисочка, сама побывавшая в лапах Хавкиной всего недели полторы назад. Хотя актрисочка (не знаю ее фамилии, зовут Наташей) отделалась легче и по натуре, видимо, существо кроткое, тем не менее, узнав о смерти Хавкиной, она перекрестилась и сказала: «Нехорошо радоваться чужой смерти, но слава Богу, что этого зверя больше нет в живых!» История актрисочки тоже прелюбопытная. Она ехала с компанией миниатюрных актеров, в числе коих имелся «угадыватель мыслей». В Унече они успели сунуть взятку, и их хотели было пропустить с багажом, мгновенно. Но вдруг, рассказывает Наташа, на платформу, где мы стояли, вышла молодая женщина, хорошенькая, высокая, со странными зелеными, какими-то пустыми глазами, очень ярко выраженная еврейка, одетая в солдатскую гимнастерку, короткую юбку, высокие сапоги. На поясе револьвер, в руках плетка. Это была Хавкина. Почему-то она заподозрила в нас контрреволюционеров, и все наши труды и взятки пропали даром. Нас арестовали и повели в Чрезвычайку. Здесь мы долго убеждали Хавкину в своей аполитичности. Она не верила. В разговоре мы упомянули о присутствии среди нас угадывателя мыслей. Хавкина улыбнулась и сказала: «Хорошо, вот если он угадает мои мысли, я вас отпущу. А если нет — всех к стенке!» Вероятно, мы погибли бы, если бы, к счастью, нас, ввиду переполнения арестных помещений, не разместили на селе, где мы успели собрать некоторые сведения и сплетни о Хавкиной. Оказывается, что у нее был любовник совершенно противоположных взглядов, ныне сражающийся в Добрармии. Угадыватель решил идти va banque. Да, я забыла сказать, что для пущего удобства угадыватель все время притворялся французом, не понимающим по-русски (на деле он был одесский еврей и говорил по-русски не хуже нас с вами). И вот на другой день разыгралось следующее. Мы пришли к Хавкиной. Угадыватель взял ее за левую руку и, с сосредоточенным видом, медленно выдавливая слова, начал говорить. Я переводила, тоже, по возможности, медленнее, все время его переспрашивая, чтоб дать ему время старательнее обдумывать слова. Сначала он нес какую-то ерунду. А потом вдруг сразу, быстро: «Вы думаете о вашем любовнике! Он в Белой армии! Вы думаете о нем день и ночь!» Хавкина вздрогнула, словно ее вытянули хлыстом, покачнулась, побледнела, крикнула: «Дальше!» Но наш угадыватель, не будь дурак, отбросил ее руку и с криком «не могу больше!» повалился на землю в совершенном изнеможении. Хавкина круто повернулась, крикнула: «Дать им пропуск!» и ушла. Тут мы обнаглели; решили: надо выручать багаж. Делегаткою к Хавкиной послали меня. Она сидела за столом, злая, сумрачная, расстроенная. Я ей объяснила, в чем дело; она посмотрела на меня пустыми глазами, спросила резко, на «ты»: «Ты жива?» Я растерялась. «Ну, и благодари судьбу, а не лезь ко мне с глупостями. Пошла вон!» Так мы багажа и не получили.

Брусиловский, издатель «Анчара», знакомый с немцами, рассказывает со слов какого-то лейтенанта, что конец Хавкиной был подстроен. Немецкие пограничные офицеры, возмущенные ее зверствами, решили положить им конец, и, выследив однажды, когда она с небольшим конвоем объезжала нейтральную полосу, перешли границу и взяли ее в плен, предъявив ей обвинение в том, что она поймана на украинской территории как шпионка. Это было неверно, но не в том заключалось дело. Ее отвезли в Новозыбков (протест большевиков, присланный из Унечи, остался без последствий), военно-полевой суд мгновенно вынес смертный приговор, и Хавкину повесили на путях ст. Новозыбков, причем вместо виселицы на сенных весах. Перед смертью эта жестокая женщина безумно струсила, отбивалась от солдат, пыталась бежать, так что ее пришлось на руках поднять до петли. /.../

Записи

/.../ Был у только что приехавшего А.А.Мануйлова. Постарел он, осунулся, очень печален. На Украину смотрит мрачно. О Шуре{187} не имеет никаких сведений. Насчет большой газеты говорит уклончиво: по-видимому, поста редактора не примет.

Ведов{188} привел к нам Э.А.Дубоссарского{189}, петербургского присяжного поверенного, к.-дета, которого встретил у министра торговли Гутника /.../. Э.А. когда-то, в 1917 г., в дни «уличных митингов», славился умением сбивать с толку агитаторов левой, изобретших некий преехидный прием: перебивать неприятного им оратора совершенно нелепыми вопросами, например: «Это все хорошо, а вот как ультиматум?» Оратор обычно терялся, и толпа сразу проникалась к нему презрением: «Ультиматума не знает, а туда же лезет!» Но Дубоссарский обычно на такую чушь отвечал не меньшею чушью, вроде: «Ультиматум — это что, а вот как вы насчет статукво?» Не ожидавший отпора агитатор терялся в свою очередь, и, конечно, толпа мгновенно переходила на сторону его противника: «Тоже выискался умник! Суется с неумытым рылом! Небось, про статукво не знаешь? Эй, кто поближе, дайте ему по шее!» Мне Дубоссарский очень понравился: умен, воспитан и интересен в разговоре. Рассказывал много любопытного про Крым, где живет постоянно, и про Добрармию. Крым сейчас учреждение опереточное: правительство гр. Татищева{190} — тень власти, даже по сравнению с министрами ясновельможного пана гетмана, ген. Сулькевич{191} — просто немецкий губернатор. Всем заправляют германцы, которые весьма популярны, ибо держат себя выше похвал, корректно и сдержанно. Ихнее командование издало прелюбопытный приказ, который был прочтен в частях, — не иметь победоносного вида, чтобы не раздражать население. Но местная общественность, тем не менее, настроена антантофильски и крепко связана с Добрармией. С с.-рами, к.-детами удалось достигнуть некоего единения; вообще, крымские с.-р. изрядно поправели, с ними можно разговаривать, не то что c.-д., безнадежно погрязшие в доктринерстве. О Добрармии Дубоссарский отзывается восторженно: пламенный порыв патриотизма, геройство, жертвенность. Но, к сожалению, эти чувства свойственны далеко не всему населению занятой добровольцами территории: в то время, как казаки настроены резко антибольшевистски, мужики, иногородние, в тайниках души вздыхают по красным и очень не любят «кадет» — так называют на Кубани добровольцев. Дубоссарский толком не мог добиться, откуда произошло это название — от партии или от кадетских корпусов? /.../

Какая ужасная случилась глупость! Ночью арестовали Д’Актиля, неизвестно за что. Арестовали его немцы, украинская власть здесь ни при чем. Наоборот, староста поспешил сообщить немецкому командованию самые лучшие сведения о Д’Актиле. Я навестил его (он не в тюрьме, а в верхнем этаже общества «Россия», обращенного немцами в арестный дом). Очень бодр, весел, надеется, что через несколько дней недоразумение рассеется. Проводит время в спорах с коммунистами — соседями по камере и жалуется, что очень надоели своей тупостью. Просит, не покладая рук, работать над «Анчаром», чтоб №1 не замедлил выйти. /.../

Контрабандисты

Вчера прочел в газете известие о расстреле, при попытке перейти границу, Евгения Венского, а сегодня встретил его на Сумской — живого, конечно. Известие о расстреле сфабриковано Фаюткиным. Сей последний — личность высокопримечательная. Горький пьяница, с рожею разбойника из Брынских лесов, бывший сотрудник курской черносотенной газеты и член Союза Русского народа, он почему-то в Харькове сделался источником чуть ли не всей информации о Совдепии для всех харьковских газет. В редакциях превосходно осведомлены, что фаюткинские «собственные корреспонденции» сочиняются в кавказских погребках Харькова и что их сенсационность прямо пропорциональна количеству спиртных напитков, Фаюткиным поглощенных, но они всегда «бумисты» — и их печатают. Специальность Фаюткина — расстрелы; еще недавно он напугал весь Харьков новостью о расстреле патриарха, ныне опровергнутой. Увидев Венского, я был очень обрадован, что он оказался жертвой лишь фаюткинских зверств, а не рабоче-крестьянского правительства, и на радостях мы отправились в какой-то мрачный погреб, где нашли «убийцу» Венского Фаюткина в компании с молодой женщиной, довольно красивой, по-моему, еврейкой (хотя в разговоре она, не стесняясь, за каждым словом садила «жида»), одетой странно — в очень хороший каракулевый сак, в щегольские сапоги, со складками на палевых голенищах, но почему-то вместо шляпы — в пестрой, красной с желтыми разводами, шелковой шали. При даме находился мальчишка лет 15-ти, в солдатской гимнастерке, в сапогах, которым она, называя его на «ты», хотя он ей «выкал», весьма командовала. Время от времени в погребок спускались какие-то личности, довольно подозрительного образа, которые отводили даму в угол и что-то шепотом ей докладывали с очень почтительным видом: тут были — молодой офицер, два юнца с томными, кокаинными глазами, старая жидовка, намазанная девица и две неопределенных рожи, судя по выражениям, лишь случайно не сидящие в арестантских ротах. Дама выслушивала их, затем отдавала какое-то быстрое приказание, и они мгновенно исчезали. Наблюдая эти странности, я полушутя пропел из «Кармен»: «Здесь, кажется, притон для всех контрабандистов?» — «Совершенно верно! — осклабился Фаюткин. — Это наша хозяюшка, Кармен наша! Не бойтесь, голубка, Владимир Александрович — свой человек, при нем — можно!»

Все это было так любопытно, что я оставил без протеста не очень-то лестное причисление меня к «своим» для Фаюткина и контрабандистов людям и постарался добиться от харьковской Кармен откровенности. Она, очевидно, убежденная рекомендацией Фаюткина, оказала мне большое доверие и подробно рассказала историю своей жизни. Еще год назад она была самой обыкновенной дамой, мужниной женой, без малейшего признака авантюризма. После большевистского переворота она с мужем, банковским служащим, лишившимся места, решили пробираться на юг, к тетке, жившей в Сумах. Доехав до Харькова, узнали, что тетка умерла, а небольшое поместье дотла разорено и сожжено крестьянами. Они остались в Харькове, еще занятом большевиками. Муж пытался устроиться на службу, но неудачно. Бегая по делам, он схватил испанку и, промучившись с недельку, отдал Богу душу. Жена осталась одна, без копейки, в незнакомом городе. В довершение бед, накануне занятия города немцами, на нее в темном переулке напали раклы{192} и буквально раздели догола, оставив на ней только чулки, и то потому, что убежали, заслышав чьи-то шаги. Казалось, пришла полная погибель. Но в это время ей встретился человек, предложивший стать его агентом по перевозке всяческой контрабанды в Совдепию и обратно. Выбора не было — и скромная дама превратилась в Кармен. Сначала она работала в качестве агентки, затем стала компаньонкой, и теперь наконец хозяйкой собственного «предприятия». Сейчас она уже не переходит границу, предоставляя это агентам, но с мая по сентябрь она совершила не менее 15-ти поездок в разные места Совдепии. Обычно ей сопутствовало счастье — попалась она всего два раза, причем в первый дело обошлось сравнительно благополучно: наскочила на сластолюбивого комиссара и, как это ни было неприятно, расплатилась с ним за освобождение своим телом; во второй — вышло хуже; на этот раз она везла из Москвы не товар, а изрядное количество зашитых в пояс бриллиантов, за перевоз коих брала с находившихся уже на Украине владельцев 25 % — сумму огромную. Чека как-то проведала об этом, и на границе, в Курске, ее задержали — на этот раз для отвращения подозрений она ехала в поезде, как обыкновенная пассажирка. Но в момент ареста бриллиантов у ней уже не было: словно предчувствуя беду, она передала их следовавшей в том же вагоне другой контрабандистке, имевшей фальшивые документы члена большевистской партии. В Курске quasu-коммунистку пропустили свободно, а нашу даму, Елену Евгеньевну З., арестовали.

— Вначале я отнеслась очень спокойно к аресту, — рассказывала Елена Евгеньевна, — бриллиантов при мне не было, и, как меня ни обыскивали, ничего подозрительного найти не могли. Я возмущенно отвякивалась, скандалила, требовала освобождения. Но, очевидно, у них были слишком точные сведения; меня не отпустили, а посадили в одиночку, куда на другой день явилась для допроса латышка ужасного вида, которая, безрезультатно побившись со мною часа два, начала меня пытать. Если бы вы знали, как она меня мучила: жгла пятки на огне, хлестала стеком, тушила о грудь папиросу, выворачивала суставы, вкладывала пальцы в дверную щель, колола иглою плечи — еще теперь все мое тело в шрамах. Боль была нестерпимая, и часто мне хотелось сознаться, все равно теперь они не могли догнать мою ложную коммунистку. Но меня удерживала мысль, что, признайся я, они со злости меня непременно расстреляют. Поэтому я продолжала, несмотря на мучительство, отрицать даже само существование бриллиантов. Наконец латышка оставила меня в покое и ушла. Вероятно, на другой день она возобновила бы пытку, но, на мое счастье, Фаюткин, узнавший о моем аресте, пустил в ход все, чтобы добиться моего освобождения. Сам он многого сделать не мог, так как жил конспиративно, собираясь задать лататы. Но в его руках были нити нашей организации, и он нажал на некоего коммуниста, коему мы платили изрядное жалование за содействие нашей контрабанде. Этот коммунист, сфабриковав подложную телеграмму из Брянска об аресте там женщины с бриллиантами, убедил начальника Чека в полной моей невиновности и освободил меня в ту же ночь. Самое ужасное было то, что после перенесенных мук я не могла двигаться и осталась в Курске. Правда, наш коммунист нашел для меня пристанище, по его уверениям, совершенно безопасное, но все-таки три дня, пока я отлеживалась в этом «безопасном» месте, были для меня хуже пытки. А затем я нашла способ перебежать через границу. После этого я прекратила поездки, действую через агентов.

Контрабандное предприятие поставлено в высшей степени широко: есть агенты, перевозящие продукты (это, между прочим, самое безопасное — риск только в том, что продукты могут отобрать, да слегка при этом двинуть в зубы прикладом); есть специалисты по доставке оставленных в Совдепии бежавшими владельцами ценностей (это — опасно); есть, наконец, агенты особые, о которых Елена Евгеньевна говорила неохотно, вскользь, — как мне кажется, работающие в немецкой контрразведке (эти, конечно, рискуют головой). Мальчик в солдатском наряде оказался, например, специалистом по перевозке писем. Судьба его сходна с судьбой самой Елены Евгеньевны. Он хорошей, интеллигентной семьи, учился в Пятигорске, когда грянул октябрьский переворот, в то время как его семья — мачеха и две сводные сестры — жили постоянно в Москве. Будучи отрезан от своих, мальчик решил с ними соединиться и, с большими трудностями, добрался до Москвы, но здесь оказалось: мачеха и сестры выехали неизвестно куда. В Москве у него не было знакомых, он очутился на улице, без денег и, вероятно, погиб бы, если бы на него не наткнулась Елена Евгеньевна и не «приспособила его к делу». Теперь он каждый месяц не менее трех раз переходит границу, перенося, за хорошую плату, корреспонденцию на Украину и обратно. Ему удалось найти почти безопасный путь, а именно: он доезжает до ст. Полтенская, откуда идет пешком до Десны (это недалеко, верст 11) и затем на лодке спускается вниз по течению до Украины. Берега никем не охраняются и ловить сего своеобразного почтальона некому. Только однажды его захватил разъезд, как раз тогда, когда он собирался отчалить от берега. Но так как он успел спрятать письма на дне лодки, то дело обошлось пустяками: его выпустили, правда, наградив несколькими ударами нагайки (но на такие «пустяки» кто же обращает внимание?).

Записи

/.../В Киеве совсем ополоумели. В такой трудный момент не нашли ничего лучше, как нажать в украиноманскую сторону. Гетман отверг предложение большинства кабинета проводить политику федерального объединения с Россией и резко противобольшевистскую линию, предложение, за которое высказались все, кроме Лизогуба{193} и Кистяковского{194}. Кабинет подал в отставку, и новое министерство будет составлено, вероятно, из «щирых». От щирости закокетничали даже с Винниченко{195}, которого принял гетман. Любопытно, о чем пан Павло разговаривал с этой продажной тварью, политической б... на содержании Вены. Одновременно хотели велико создать автокефалию. Святые морщатся, но, вероятно, создадут: ведь «несть власти...», даже в том случае, если власть эта — гетман Скоропадский.

Из совдеповского быта: председатель исполкома говорит меланхолически: «Вот, товарищи, когда выставляли у нас угощение, всегда бывал пленум, а как перестали — никогда кворума не соберешь».

Прибежал ко мне перепуганный Ведов. Брусиловский отказался издавать журнал наподобие «Синего». Ведов обиженно заметил, что он уже собрал материал для первого номера. Брусиловский весьма благородно сообщил, что он считает своим долгом оный материал оплатить. Ведов тогда впал в транс: ведь на деле у него нет ни строчки, а тут — живые деньги. Умолял меня помочь ему сочинить до завтра №. Я сначала отказался от эдакой арапской штуки, но Ведов так приставал, что я согласился, написал первую главу романа «Любовница Дракона» (второй главы, конечно, не будет), Ведов выкопал какой-то свой рассказ. Затем достали несколько стихов и, наконец, сочинили «разные разности» — неимоверную чушь о тыкве «Президент Вильсон», о голубых бегемотах, будто бы открытых в Африке, изображение особого колокола, автоматически возвещающего о восходе солнца (действительно, необходимое изображение!) и т.п. чепуха. Хохот при сочинении был великий. /.../


Приехал в Харьков Милюков. Я присутствовал на его докладе на закрытом заседании к.-д. партии. Сущность доклада: необходимость объединения всех антибольшевистских фронтов. Невозможно дальше терпеть, чтоб гетман сепаратно сговаривался с Красновым (в Скороходове), чтобы каждый генерал образовывал особую армию, чтобы на востоке не знали, что делается на юге. О союзниках Милюков отзывается сдержанно: «В 1917 году все их представители настаивали, чтобы мы объединились с большевиками на предмет сокрушения немцев». Интересны сведения об Уфе. Оказывается, план издания Директории был выработан еще летом в Москве, совместно правыми и левыми. Но успехи чехословаков так вскружили голову с.-рам, что они, забыв о Директории, начали мечтать опять всецело захватить власть в свои руки, что и случилось на Волге и что было главной причиной поражения «Народной армии». По счастью, Сибирское правительство, состоящее в большинстве из к.-д., сумело сделать оппозицию волжским социалам, — и, в результате, в Уфе удалось достичь компромисса: наконец осуществилась давняя мысль о Директории и, самое главное, отпала ответственность вновь избранного правительства перед Учредилкой первого созыва. Но все-таки, социалисты и здесь не могли обойтись без надувательства: вместо предполагаемой троицы — одного правого, одного левого, одного военного, — выбрана пятерка с подавляющим социалистическим большинством: два с.-р. (Аргунов{196} и Авксентьев{197}), один беспартийный социалист (Вологодский) и военный, ген. Болдырев, коего тоже надлежит причислить к левым, ибо в 1917 году «он усиленно махал красным флагом». К.-д. же представлены В.А.Виноградовым, человеком без авторитета и не крупным деятелем. Единственное, что несколько смягчает левизну Директории, это то, что Вологодский сильно поправел и сейчас социалист лишь по имени. Но, как бы то ни было, Н.И.Астров{198}, намечавшийся в Директорию как представитель к.-д., ввиду таких результатов уфимского компромисса, решил, с полного согласия Центрального комитета, в Сибирь не ехать и остаться в Екатеринодаре.


Почти две недели ничего не записывал: погибал; лопнули, рухнули все надежды на кабаре, журналы, газеты. Одно за другим не выходили намеченные предприятия: большая же газета промышленников, которая могла бы все спасти, по-прежнему стоит на мертвой точке. В поисках редактора уцепились было за Чирикова, но Евгений Николаевич почему-то отказался. А тут подоспели, настигли великие события: германская революция. Пока в ней нет ничего страшного. Немцы понимают, что если рассовдепятся, то погибнут, и совдеп их умеренный (хотя все-таки тяжело: неужели же надо было создавать такую великую культуру, науку, искусство, породить Гете, Канта, Бетховена, Вагнера — только затем, чтобы в Берлине сидел Совет рабочих и солдатских депутатов?). Внешне революция заметна лишь в трагическом виде офицеров и в некоторой небрежности, с какою солдаты ходят по улицам. Но внутренне — очень тревожно: теперь немцы нас защищать не станут, гетман — совершенно бессилен... Правда, все верят в скорый приход союзников: промежутка не будет — так твердят все. Ну, а если будет? Недаром сволочь подняла голову: рабочие забавляются забастовками — день сидим без воды и света, но завтра забастовка прекратится, что[бы] послезавтра возобновиться вновь; на юге — форменная Жакерия. Надо бежать, чувствую всем существом, а как убежишь? Денег нет совсем: Музикус тянет с лекциями и еще неизвестно, смогут ли они состояться? Больно тревожно!


Спасен. Слава Богу! Телеграмма от Севского: «Войсковое правительство предлагает пост редактора "Донских Ведомостей"». Выезжаю немедленно (денег удалось достать, продав Сене Покрассу{199} несколько стихотворений для романсов. И комичен же был Сеня, когда, закрывая глаза от восторга, пел трогательным голосом: «Вас увижу вновь, любви больной, усталой, изысканно-ненужная мечта»!). Уф! Кончил муки. Между прочим, вчера, перед получением телеграммы, я нашел на Павловской площади подкову. Вот и не верьте после этого приметам! /.../

Загрузка...