Сегодня состоялось редакционное совещание «Вольности»{144}, обсуждавшее конфликт папы с издательством. Говорили долго, все без толку, ибо устранить главную, хотя и потаенную причину конфликта мы не в силах: вся беда в том, что сейчас для казаков папа слишком дорог — понадеялись они на деньги Ярошинского, не взяли, когда давал, а теперь — не дает, и первоклассный редактор им сейчас не под силу: поэтому-то интриги Львова-Абашидзе, этого Янкеля при Тарасах Бульбах, имели успех. А все-таки жаль, что нет Севского: он сумел бы уладить это дело. Обсуждение наше прервалось внезапным появлением Леви, взволнованно сообщившего, что Совдеп постановил взять власть в свои руки и что образован Военно-революционный комитет. Конечно, редакционные дела сразу были забыты: все вскочили, заговорили. Познанский и Ашешов высказывались оптимистически: по их мнению, не исключена возможность, что повторится июль — восстание будет усмирено. Пильский смотрит мрачнее: слишком непопулярен Керенский среди тех, кто мог бы его защитить; даже люди, отнюдь не считающие, что захват власти Совдепом будет полезен как толчок к реакции, полагающие, что это слишком дорогая цена, не пойдут защищать эту бесстыдную политическую б...
Пока все спокойно. Interview Троцкого немного напоминает щедринского волка: «Может быть, я тебя съем, а может быть, и — ха-ха! — и помилую!» Но все-таки, видимо, в Смольном не решаются жечь все мосты. Ах, если бы сейчас нашелся настоящий человек! Но, увы, настоящий сидит в Быхове, в тюрьме{145}, а на истерическую дрянь из Зимнего никаких надежд. К тому же социалы крутят хвостом, Гоцлибердан «ведет переговоры»: слишком хочется этой сволочи «кабинета из 12-ти Пешехоновых»{146}, слишком они ненавидят нас. А тем временем в Смольном наглеют: желания торговаться все меньше и меньше; зачем торговля, если можно скушать и так? Однако выступление все еще под знаком вопроса. Многие надеются, что это — один шум, вроде как в опере: «Мы пойдем, мы убьем», а сами ни с места. В таком тоне, по крайней мере, высказался Миша Орлов, которого я встретил сегодня на Невском: он приехал с фронта и завтра уезжает в Москву.
Отличилась наша революционная демократия! О, паршивые импотенты! О, квинтэссенция пошлости и мерзости! Болтуны, сволочь! Институтка из Зимнего прибежала в Предпарламент в полной истерике, граничащей с безумием. Вопила, что в городе готовится вооруженное восстание, и умоляла поддержать. Как ни гадок наш собственный Александр Македонский, но в данном случае его нельзя было не поддержать. И, тем не менее, поддержка пришла только с правой стороны, забывшей все гадости, все измены и предложившей резолюцию о полной поддержке Кабинета. Левые же предали свой же собственный Кабинет, приняв двусмысленную, уклончивую резолюцию. Правда, сейчас это вообще маловажно: по-моему, настали времена, когда вопрос решается пулеметной стрельбой, а не резолюциями, но в нашем блудословном Отечестве всякая брань на вороту висит, и, натурально, отказ Предпарламента хорошенько обложить большевиков может способствовать намерению Троцкого нас скушать. О настроении институтки говорят разное: кто уверяет, что она в боевом пылу — «Voici le sabre! voici le sabre! voici le sabre de mon pe-e-ere!»[38], — a кто — что совсем раскисла и, будто бы, уезжая из Мариинского дворца, изрекла, приглашая кого-то в Зимний: «Поедем ко мне, в последний раз пообедаем с шампанским». Пока власть приняла единственное решение: развести мосты, чтобы мастеровщина и всякая сволочь Выборгской и Петербургской сторон не пробралась в город. Вследствие сего папа вынужден был остаться ночевать у нас.
Не знаю, чем кончится все это. Верю и надеюсь — не надолго, через неделю — конец! Но в Питере — они победили! Зимний, осажденный ими, долго не продержится, тем более, что, как сейчас рассказал Греков, Совет Союза казачьих войск распорядился убрать донцев, защищавших дворец. По слухам, ушли также юнкера 1-й школы и павлоны{147}. Трудно осуждать их за это: ведь им пришлось бы сражаться за правительство, сделавшее все возможное для унижения, оплевания армии и казачества (всего несколько дней ведь, [как] казаков глупо оскорбили, запретя крестный ход), за власть фактически социалистическую, левую, лишь количественно, а не качественно отличную от большевиков. Но, вероятно, если бы в правительстве было наличие воли к борьбе, и юнкера, и казаки остались бы и дрались храбро. Однако правительство мгновенно впало в паралич: вчера оно пальцем не пошевелило, когда большевики занимали Государственный банк, почтамт, вокзалы, телефонную станцию; сегодня, правда, утром юнкера отбили телефон и даже взяли в плен броневик, но очень скоро станция была отбита большевиками обратно. Сейчас получено известие, что безо всякого труда мгновенно захвачен Главный штаб. Правительство без боя очистило все позиции и дало запереть себя в Зимнем, в надежде, что откуда-то придет помощь. Институтка, по слухам, улепетнула: то ли труса празднует, то ли помчалась в Ставку за подмогой. Но вряд ли подмога подоспеет. А между тем оказать решительное сопротивление большевикам вовсе не так трудно; как ни малы правительственные силы, но, собранные в кулак, они могли бы без труда рассеять неприятеля. Ведь у большевиков в полном смысле слова ничего нет; гарнизон в большинстве держит нейтралитет и сидит в казармах. Большевистские отряды — банды всякой рвани. Правда, на помощь им приползла из Кронштадта «Аврора». Но велика ли ценность этой розовоперстой богини? Без офицеров, с плохо действующими машинами, она едва поворачивается и ее легко было бы мгновенно привести в христианскую веру несколькими удачными выстрелами береговой батареи. Вся беда в том, что некому собирать кулак. Те, кто может командовать в Зимнем, — Багратуни{148}, Полковников{149}, кн. Туманов{150} — растерянны, бездеятельны. Те, кто хочет, — совсем не импонируют и ничего не понимают. Ну какой же полководец назначенный чем-то вроде диктатора Николай Михайлович Кишкин{151}! Со шприцем для впрыскивания мышьяка я его очень представляю, но с пушкою???! Или — «военный генерал-губернатор Пальчинский{152}»? Или, наконец, тоже получивший какую-то воинскую должность милейший Петр Моисеевич Рутенберг{153}, который боится даже незаряженного пистолета? Ведь это же курам на смех, а тут хотят, чтобы за ними шли на смерть люди, ими непрерывно в течение 8-ми месяцев оскорбляемые в угоду как раз тем, кто сейчас осаждает Зимний. А насколько растерянны большевики и как, в сущности, нетрудно было бы с ними справиться, показывает то, что они до сих пор не арестовали ни одного из своих противников; захватили было, как пишут в газетах, «одно значительное лицо» — Прокоповича — и выпустили; захватили Грекова — и выпустили моментально, найдя на нем приказ казакам очистить площадь. Даже при разгоне Предпарламента (эта говорильня-блудильник смежила свои далеко не орлиные очи, не вызвав ни в ком сожаления), большевики преспокойно выпустили Милюкова, Алексеева{154}, Савинкова. Алексеева матросня даже титуловала «Вашим Высокопревосходительством»!
Кончено: власти в России больше нет; прервана историческая традиция трехсот лет, тянувшаяся с 1613 года: вчера ночью большевики захватили Зимний, министры арестованы. Этого следовало ожидать, но как тяжело, как грустно! Оплеванная, изгаженная — погибла мечта. О падении Зимнего я узнал лишь сегодня утром. Вчера вечером мы, с ночевавшим у нас папой, отправились в «Вольность», сидели там до выпуска. За это время шел непрерывный телефонный звон: звонил Рутенберг, что не может выбраться из дворца и приехать к нам ночевать, как условились утром; звонила Иллария Владимировна, говоря, что на Песочной у них слышна сильная пальба и артиллерийские выстрелы (это палила «Аврора», свалившая решетку дворца). У нас в типографии на Лиговке пальбы не было слышно. Часов в 12 ворвалась в редакцию «борода»[39] и Михаил Шрейдер, сообщившие, что Городская дума постановила «умереть с Временным правительством»{155} и в полном составе двинулась к дворцу. (Сегодня выяснилось, что это торжественное шествие, затеянное, конечно, с.-рами, дойдя до арки Главного штаба, встретило обещание дать ему по шее и повернуло вспять, убоявшись пулемета). Около 2-х часов, когда номер был готов, мы с папой ушли из типографии. Перед уходом телефонировал в «Речь» и узнал, что Зимний не отвечает, хотя известий о падении его еще не было. На улицах было совершенно тихо — выстрелов не слышно, зловещий мокрый туман, проклятая петербургская мжичка висела в воздухе, и было как-то странно, жутко, неприютно. Изредка проносились автомобили, быть может, самые обыкновенные, мирные, но казались они злыми, враждебными.
Сегодняшний день убил меня своей обыкновенностью. Придя в 11 ч. в редакцию, узнал о большом и страшном: о пленении правительства, о ночной резне в коридорах Зимнего, о неистовствах над пленными (юнкеров почему-то пощадили и дали им возможность разбежаться, но, как говорят, над девушками женского батальона проделали невероятные мерзости и подлости). А на улицах все было каждодневное, как будто ничего не случилось: позванивая бегал трамвай, увешанный, как всегда, «гроздьями висельников», по тротуарной слякоти Невского, как всегда, высокими сапожками и ботинками выступали подкрашенные дамы, делая встречным мужчинам «глаз» — томно и ласково. Над Думою болтался большой плакат: «Вся власть Учредительному Собранию!», да у Полицейского моста виднелись остатки уже разобранной, уже ненужной баррикады — вот и все новое. А в остальном — как всегда. Я прошел весь Невский, дошел до Дворцовой площади, видел здание Зимнего, истыканное пулями, словно в оспе, поваленную решетку, пули, застрявшие в чугунном узоре ограды Александрийского столпа. На площади стояла большая толпа. Настроение у нее было смелое, отнюдь не подавленное. Издевались над неумением большевиков стрелять, открыто говорили, что «это ненадолго». Когда появился газетчик с вечерними газетами, в которых были глухие известия о каких-то столкновениях в Москве, вспыхнула настоящая радость: «Москва не позволит! Да и провинция тоже вряд ли одобрит такое безобразие! Фронт! Казаки!» И было ясно: переворот не испугал никого, контрреволюционная энергия, накопленная бесстыдною политикою Керенского, по-прежнему ищет форм, чтобы отлиться в протест, в движение, в акт. И вчерашние победители прекрасно сие сознают: несмотря на легкость своего успеха, они ему как будто не верят, как будто сконфужены. По крайней мере, бродя по городу, я не приметил ни малейшего их признака. Даже дворец как будто никем не охраняется. Но кто сможет оформить эту антиреволюционную энергию? /Нужен Человек, а наш Человек заточен в Быхове. О, гнусь и подлость проклятой девчонки во френче, социал-кокаиниста!/
Сегодня утром папа уехал от нас: мосты наконец навели. Два последних дня у нас была форменная ночлежка: помимо папы, приюта попросил поручик Верцинский, один из адъютантов Верховского{156}, явившийся к нам с рекомендательным письмом Наташи Мануйловой (она успела заблаговременно выехать из Зимнего, прямо на вокзал и в Москву). Поручик — очень сдержанный, вежливый и приятный человек, производит, как все, близкие к Верховскому, впечатление двойственное: по взглядам, по всему — совсем наш, а вместе с тем горячо защищает «Александра Ивановича», который-де патриот и совсем не социалист. Здорово, должно быть, этот демагог умел втирать очки! Только кому — своему офицерскому окружению или «товарищам»? Или, быть может, и тем, и другим? Сочный мерзавец!
Во время взятия Зимнего поручик находился вне дворца, явился туда уже на другой день и застал полный разгром (который продолжается до сих пор — огромные толпы шныряют по дворцу, волокут что попало, гадят; по счастью, столь присущий «трудящимся массам» идиотизм является своеобразною защитою: накидываются, главным образом, на вещи малоценные, например, вывинтили все дверные бронзовые ручки, в твердом убеждении, что «у царя дверные ручки должны быть из чистого золота»). Так как у нас места из-за того, что в запасной комнате ночевал папа, не было, мы устроили поручика внизу, у Сережи[40]. Сегодня утром он ушел; мне его было очень жалко — при разгроме дворца он потерял все свое достояние. Сегодня явилась к нам с письмом от Васильевой еще одна потерпевшая от переворота — молодая девушка из провинции, солдат женского батальона, ищущая женского платья, так как ходить в форме ей сейчас опасно. С нею у меня вышел конфуз: Ани не было дома, когда она пришла, но уходя, Аня, предупрежденная Васильевой по телефону, сказала мне: «Дашь ей синее платье, что висит в углу шкафа, налево». Я так и сделал. Барышня удивленно посмотрела на платье, сказала: «Но ведь это же вечерний туалет!» Я ей ответил, что, к сожалению, у нас нет ничего другого. Она переоделась и, надо отдать справедливость, получился довольно смешной контраст между шелком еще парижского бального платья и солдатскими высокими сапогами барышни. На счастье, я ее оставил пить чай, и пока она мне за чаем рассказывала об ужасах взятия Зимнего, подошла Аня, которая разъяснила, что мы взяли платье хотя и синее, но не то, которое надо, после чего барышня опять переоделась и приняла вид более человеческий, тем более, что Аня нашла для нее и туфли, правда, чересчур легкие по нынешней погоде, теннисные, но все-таки не так выдающие занятие девушки, как солдатские сапоги. На меня она произвела впечатление ужасно тяжелое: нестерпимый страх в огромных голубых глазах. Про битву рассказывает мало: лежали за штабелями дров, стреляли в темноту, пока неприятель не обошел, и тогда попали в плен. Но о Павловских казармах рассказывает подробно, с нажимом и ужасом. К сожалению, слухи о мерзостях солдатни подтверждаются: это зверье выкидывало гнусности невыносимые — несчастных девушек терзали, пороли нагайками, гасили папиросы о тело, насиловали. Насчет расстрелов, о которых упорно говорят в городе, моя собеседница ничего сказать не могла. Она слышала какие-то залпы, которые солдаты объясняли так: «А это, ежели которая стерва больна, заразить может, ту расстреливаем!» Но, возможно, что это были лишь гнусные, подлые шутки двуногого зверя, наслаждавшегося страхом жертв и хотевшего еще оскорбить, унизить пленниц. По крайней мере, из партии, к которой принадлежала моя собеседница, ни одна женщина не была расстреляна. Зато мучения и насилия моя собеседница видела своими глазами, отчасти испытала. Видела она — очереди солдат, становившихся в затылок, — насиловать несчастных пленниц (две из них умерли), слышала подлые возгласы, одобрявшие одну из жертв, которая «двадцать третьего выдерживает», слышала грязные восторги этих скотов... Сама она каким-то чудом избежала этой участи, но не спаслась от другой муки: ее, в числе 18-ти других женщин, подвергли порке нагайками — гнусно и зверски, привязывали к скамейке и, заголив, секли беспощадно, под дикий гогот и рев совершенно обезумевшей толпы. О, Богоносец от Крафт-Эбинга! Непрощающим гневом горит сердце: яснее, чем когда-либо, ощущаю, что ненавижу — четко и холодно — этот проклятый, злобный, сатанинский народ, эту толпу бесстыжего зверя, извращенно-развратного, жестокого, подлого в самой субстанции своей. Им не «старый режим» нужен, а Навуходоносор какой-нибудь — только Великий Зверь может привести их в человеческий облик! И неужели они победили окончательно? Не верю, не верю! Это только Питер, изолгавшийся, проболтавший себя и Россию Питер! Страна не примет этого позора: в Москве действительно происходят крупные события: Родзянко, по слухам, образовал правительство, на улицах — бой. А главное — Он свободен! При первом известии о перевороте не то Духонин, не то Следственная комиссия освободила Его из Быхова, и сейчас Он на пути к Дону. Известие об этом я получил, когда у нас в столовой сидел поручик Верцинский (мне протелефонировал Мирский). Верцинский, услыхав, перекрестился и сказал: «Я не могу ждать от Корнилова ничего хорошего. Людей, близких к Верховскому, он, конечно, не примет. Но дай Бог ему всяческого счастья. Он один может спасти Россию!»
В волне событий не успеваешь опомниться. Кажется, разгром юнкерских училищ, подлый и гнусный, был последнею удачею большевиков. О нем я узнал, сидя дома (два дня не выходил, ибо улица противна, а по делу идти некуда: «Вольность закрыли — ночью на 30-е ворвались какие-то молодцы, разбросали шрифт и исчезли; закрыты также «Речь», «День», «Новое время»); целый день звонил мне Мирский, сообщал подробности — ужасные — о прыгавших из окон владимирцах, прямо под обстрел большевицких пулеметов, и т.д. Главная вина здесь падает, конечно, на «Комитет спасения» — то есть все на того же зловещего Гоцлибердана, который засел там и, по обычаю, глупит и бездарит. Данные для движения были благоприятные: юнкера могли явиться тем кулаком, который с размаха треснул бы по ничего не подозревающей большевицкой башке. Но разве социалисты могут что-либо путное сделать? Повинуясь распоряжению Комитета, юнкера лихо захватили Михайловский манеж... и остановились, ибо дальше не было ни плана, ни приказаний. А тем временем большевики захватили Гоца, у которого нашли подробно расписанную дислокацию. Результат: зря погибшие молодые жизни. Но — хочется верить! — это последняя победа большевиков: Керенский с крупными силами подходит к столице, войсками его — Уссурийской казачьей дивизией — командует ген. Краснов, тот самый, что был в Абиссинии и написал несколько детских путешествий. Большевики очень дрейфят: /.../ войска Керенского исчисляют в 10000, а с такою силою не справиться, а тут еще в резерве армия Чернова, организованная Главным армейским комитетом. /.../ Зато наше настроение сильно повысилось, оживилось: только бы умный подход, умелый руководитель — и Петербург бы воспрял. К сожалению, у нас вместо руководителей — социалистическая чепуха Комитета спасения. Повесили, идиоты, плакат «Вся власть Учредительному Собранию!» и радуются: победихом! Ничтожество этих господ угнетает: я два раза был в Городской Думе, где сейчас сосредоточена вся политическая жизнь города: невероятное va et vient[41] всякого народа. Растерянность с.-ров неописуема: с одной стороны — дикая досада, что лакомый кусок, восемь месяцев таявший во рту, так глупо выскользнул, с другой — страх перед «реакцией». Результат: два шага вперед, два назад. Хорошо еще, что от растерянности слушаются к.-д.: Шингарев говорит в Думе, как власть имущий, и кажется среди ничтожества социалов каким-то Гладстоном. /.../ Но все-таки иногда с.-ры спохватываются и вносят предложения, в корне нарушающие общую линию противодействия большевикам. Так, при обсуждении вопроса о созыве Совещания городских и земских деятелей, один из эс-эров предложил пополнить состав Совещания представителями Советов рабочих и солдатских депутатов. Несмотря на всю абсурдность этого дурацкого предложения (приглашать на Совещание тех, против кого Совещание направлено, — чисто социалистическая мысль!), — оно проходит. В другой раз какой-то с.-р. вдруг обеспокоился, что, в случае взятия Петербурга Керенским возможны репрессии... над большевиками, и предложил принять меры к «предотвращению пролития крови». Этому сантиментальному болвану (как это типично для русского интеллигента — пуще всего бояться, как бы не сделать больно разбойнику, залезшему в ваш дом и насилующему вашу дочь!) прекрасно ответил Винавер: «Я считаю, что победившая законная власть не только имеет право, но и обязана проявить неколебимую строгость».
Вообще, вид у Думы самый безнадежный — эта сплошная плюгавость второсортных «партийников» на скамьях «отцов города» (о котором они не имеют ни малейшего представления), — какое-то Cafe Pantheon в ухудшенном издании, ибо без девочек. Этот «господин городской голова», похожий на Меламеда «уф серебряном чепу»[42] (и что за извращенная мысль возглавить русскую столицу жидами!) — все это ужасно{157}. Добра от таких «вождей» не жди! А между тем настроение для борьбы есть. Чувствую лично по себе: с той минуты, когда в редакцию ворвался Греков и с таинственно-радостным лицом, бросив нам: «Хорошие вести!» — вбежал в папин кабинет, я непрерывно ощущал тревожную радость ожидания и готов каждую минуту претворить это чувство в действие. Но скажите же, господа водители, как? Куда идти, кого бить? Ведь нельзя же ограничиваться нелепыми, в сущности, разоружениями отдельных красногвардейцев на Невском, как это случилось сегодня в 4 ч., когда толпа, возбужденная известием о взятии Царского Села, вдруг ринулась на каких-то двух парней, отобрала у них винтовки и набила им морды? Интересно, что подобные чувства ощущают и люди, стоящие гораздо левее меня. В кулуарах Думы встретил Федора Августовича Степуна{158}. Возобновили московское знакомство. Так вот, Федор Августович, демократ, чуть ли не с.-p., заявил мне: «Я всецело примыкаю сейчас ко взглядам партии Народной свободы. Теперь надо действовать решительно, спасать государство, а не зудеть о кровопролитии!»
В Москве и провинции дела большевиков тоже неважны; на Дону — Каледин{159} объявил себя носителем верховной власти и диктатором; в Киеве Украинская Рада не допустила переворота, и на всей Украине большевики владеют лишь Харьковом; в Саратове и Иркутске идет бой; сведения о большевицкой победе в Москве оказались брехней: битва продолжается, причем наши завладели Кремлем, но известие о правительстве Родзянко — неверно.
В кулуарах Думы Петр Яковлевич Рысс{160}, услыхав о том, что в Симбирске какой-то поручик Иванов провозгласил себя диктатором, заметил не без язвы:
— Ну, теперь, того и гляди, что объявит себя диктатором или мой дворник Вавило, или Рихтер, председатель Василеостровского отдела партии социалистов-революционеров.
Какой-то эс-эрик, здесь присутствовавший, так и взвился:
— Что за сравнения!
— Если обидные, так только для Вавилы, — ответил Рысс, — ибо, по моему твердому убеждению, Вавило есть личность гораздо более почтенная, чем не только Рихтер, но и все с.-ры вместе взятые. И диктатором он будет лучшим, чем Керенский.
Опять рухнувшие надежды, целый склад обломков. Красновский поход — неудача. Москва — неудача. В сущности, и выборы — неудача. Правда, большевики в меньшинстве, но с.-рское большинство, при ничтожной фракции к.-д. — это конец, это безнадежность! А сначала казалось, по Петербургу, что дело пойдет так хорошо: четыре кадетских депутата на 5 большевиков и 1 эсэра! Папа не только голосовал за к.-д. вместе со всем домом, но и выступил с горячею статьею в «Вольности», призывая всех голосовать за к.-д. «Вольность», совсем было позабывшая, что у нее ведь имеется свой собственный список — казачий, напечатала. Но выборы в деревне погубили все: скотское стадо проклятого мужичья идиотским скопом двинулось голосовать за эс-дурье и, в результате — не Учредительное Собрание, а с.-ровский съезд, который, конечно, или поплетется в хвосте большевиков, или бесславно даст себя разогнать (ибо речам, что большевики не посмеют поднять руку на «избранников народа», верю плохо!). Любопытно, что я никак не мог уговорить Ольгу Иванову[43] пойти на выборы и положить бюллетень за к.-д. «Если нет такой партии, которая по-настоящему за царя, не хочу я голосовать!» Твердая женщина, молодец! И почему это наш народ хорош только тогда, когда он консервативен и предан хозяину. Ведь все «сознательные» — такая сволочь!
Вчера любопытное знакомство — Мамонт Дальский{161}. Знакомство, конечно, в пьяном виде. Из редакции втроем, Пильский, Ашешов и я, отправились в погребок «Альказар» на Владимирском. Там встретили некоего авиатора Григоровича с женою, оказавшейся при близком рассмотрении Надей Любошиц, сестрой покойного Аркашки[44]. Поехали к ним «допивать», вышли от них в четвертом часу, и вдруг Пильский воспламенился — спать еще рано! идем к Дальскому, он живет здесь рядом! Ашешов, бывший уже на изрядном взводе, отстал, а мы вломились к Дальскому, где застали целую свору каких-то пьяных личностей: оказались анархисты. Сам Дальский меня очень заинтересовал — эдакий русский Кин, только без Киновского благородства, а с русскою подлинкою, которая иногда, ни с того, ни с чего, выльется в благороднейший порыв, в яркий жест. Его анархизм — форменная чепуха, конечно, от подлинного его невежества. Но, надо отдать справедливость, он до крайности терпим, спокойно слушал, как мы с Пильским его громили. Зато анархисты лезли на стенку. Они совсем неинтересны, так, шпана (не в смысле острожников, это было бы, может быть, любопытно), а просто — дурьи головы эстетствующих курсят и заверченных студентиков. В общем, пьяно, нелепо, по-русски и со скверным привкусом. Между прочим, анархизм анархизмом, a les affaires sont les affaires[45]. Пильский рассказывает, что Дальский, через анархиста Ге{162}, конечно, близкого к Смольному, сумел скупить почти все игральные карты (только что национализированные) и сейчас здорово ими расторговался. Компаньонами его по такой афере были Шаляпин и Коллонтай. Невеличка, але тепла компания! Два прохвоста (из них — один почти гениален, а другой просто гениален) и б...!
«Вольность» лопнула. Союз казачьих войск распался, большинство его денег бежало, денег нету. Положение было бы совсем пиковое, если бы не А.С.Эрманс, ставший во главе вечернего издания «Петербургского листка», пригласивший меня заведовать театральным отделом. «Листок» сейчас вообще пристанище всех погибающих{163}.
Большевики объявили к.-д. «вне закона». По этому поводу Горький в «Новой жизни» дико ругает то, к победе чего сам приложил руку, разразился филиппикой, назвав к.-д. «партией, сосредоточившей 80% мозга страны». Это так же справедливо, как и то, что социалисты сосредоточили 100% «безмозглия» страны.
Попытка собраться избранных членов Учредительного Собрания кончилась арестом Шингарева и Кокошкина, которые присоединены к министрам в Петропавловке. Какая неосторожность! Как можно было доверять «неприкосновенности»! Всецело правы казаки, не пускающие в Питер Каледина, тоже избранного в Учредительное Собрание. /.../
В Бресте начались мирные переговоры. Какой ужас, какой позор, какое низкое предательство! Немцы относятся к большевикам с нескрываемым презрением. Любопытно, что в «Известиях» приветственная речь Иоффе{164} Леопольду Баварскому{165} начата словами: «Господин Главнокомандующий!» А на деле не так: немцы пригрозили семь шкур содрать с делегации, если она посмеет хамить, и Иоффе преспокойно начал речь: «Ваше Королевское Высочество!» Об этом открыто рассказывает Е.А.Беренс, который, к моему великому удивлению, согласился войти в большевицкую делегацию в качестве эксперта по морским делам. Что совершенно нестерпимо — это наглость, с которой большевики обставили свою делегацию: эта бутафория якобы представителей от крестьян, рабочих и солдат (для крестьян нарочно выбрали этакого «пейзана» с длинною бородою, «седого, как лунь, и глупого, как бревно»), эта растрепанная дура Биценко{166}, которая, когда какой-то немецкий офицер хотел ей поцеловать руку, вырвала свою лапу (думаю, к удовольствию офицера). Какая жалость, что старое правительство помиловало ее после убийства Сахарова, вместо того, чтобы вздернуть. Было бы одной стервой меньше на Руси! /.../
Сегодня папа под великим секретом сообщил мне о некоем заговоре, который организует Еллинский{167}. План такой: несколько летчиков, поднявшись с Невы на гидропланах, засыпят Смольный бомбами, а на другой день утром Питер проснется под новым, заранее составленным правительством (папа предполагает: премьер — А.Ф.Кони, министр торговли — В.И.Ковалевский, министр внутренних дел — В.Л.Бурцев, министр иностранных дел — Б.В.Савинков, военный министр — кто-нибудь из генералов, до прибытия Корнилова, который будет провозглашен президентом республики и назначит на этот пост кого-нибудь из своих друзей, статс-секретарь по казачьим делам — Б.Д.Самсонов, юстиции — И.С.Маргулиес, народного просвещения — сам папа, земледелия — Еллинский, финансов — Н.Н.Кутлер{168} или кто-нибудь из москвичей и т.д.). Еллинский сам хочет лететь и метать бомбы (воображаю!). Все это, конечно, совершенно детские игрушки: так перевороты не производятся. Но папа очень увлечен этой идеей, и я ему не противоречил. Скажем только, что, по-моему, хотя я и не знаток, подняться на гидроплане с замерзшей Невы нельзя.
Погиб, как герой, и казак М.А.Караулов{169}, растерзанный солдатнею на ст. Прохладная. Защищался до последней пули. Жалко безумно: красочная была фигура — этакий Тарас Бульба, мог бы очень пригодиться России. И вот — несчастная погибель; уходят люди крепкие, патриоты. Недавно убили в Питере прапорщика Волка, того самого офицера со стальными глазами, про которого я, познакомившись с ним летом, сказал, что у него из глаз «Бонапартик смотрит, пока маленький. Но — он подрастет!» Увы, не подрос! /.../
Вспоминая вчерашний день, резюмирую одним словом: не жалко! А чтение газет о том, что было внутри Таврического, еще усиливает это чувство. Какая мерзость! Воистину, эти ничтожества, во главе с красавцем Витей{170}, стоили лишь хорошего пинка матросского копыта! (Интересно, что фамилия Железняк{171} уже однажды воспрославилась — при Уманской резне{172}!) Эта позорная трусость с.-p., это из кожи вон старание показать, что мы, мол, тоже революционеры (ведь они, сукины дети, стоя пели «Интернационал»!! Какая гадость!!)... Но подлее всего, конечно, отношение к демонстрации: уже когда «партия бомбы и револьвера» во внезапном припадке «непротивления злу» решила организовать безоружную демонстрацию, — стало ясным, что толка не выйдет. Но все-таки нельзя было ожидать такой гнусности, такой мерзости, какую выкинули с.-p.: послав несчастную толпу под расстрел, гг. лидеры и «избранники народа» во главе с Витей обошли опасное место стороной, в демонстрации не участвовали и явились в Таврический дворец другим путем. Я имел сомнительное счастье зреть сию замечательную картину. Получив поручение от «Петроградского голоса» дать фельетон об «улице», я с вечера забрался к Горовцам на Таврическую и переночевал у них. Утром мы с А.М. отправились ко дворцу. Перед ним стояла небольшая куча народу, человек в 200. Во дворе многозначительно поглядывали дула двух трехдюймовок. Толпа была сумрачная, злая. Сердито спорили с какой-то жидовкой, хорошо одетой, в плюшевой шубке и высоких сапожках, взобравшейся на сугроб и оттуда провозглашавшей что-то большевицкое. Было ветрено, скучно и безнадежно. В 11 часов началось шествие: рядами шли довольно сконфуженные «избранники народа», «единственные хозяева земли Русской». Только Чернов почему-то сиял, как солнце... В толпе жидко выкрикнули: «Ура!» Какой-то господин, видом как черный жук, столь заросший волосами, что они у него из ушей и ноздрей перли, уныло провозгласил: «Клянемся умереть за Учредительное Собрание!» Когда «избранники» входили за решетку, — по морозному воздуху точно орехи рассыпались: на Бассейной затрещали пулеметы по демонстрации. Чернов остановился, поднял руку и вскричал: «Что они делают! Что они делают!» «Избранники» скрылись во дворце. Нам тоже не дали долго прохлаждаться: откуда-то вылетели красномордые, страшные матросы, у их поясов болтались ручные гранаты. Они орали: «Расходись! Расходись!», — и мы, натурально, разошлись. Самое смешное: на лентах их шапок была золотая надпись «Заря Свободы». Хорошенькая «заря».
Вторично я явился к Таврическому, когда уже совсем смерклось: опять жидкая толпа, глазеющая на колоссальную, видную сквозь высокие окна люстру и гадающая, что там. А там в это время свершался позор: хулиганили пьяные большевики (особенно старалась эта стерва Розмирович{173}, жидовка, жена стервеца Крыленко), матросы наводили винтовки на председателя, а «российский Баррас{174}» (по меткому выражению Тана, хотя не совсем правильному: Баррас был прохвост, но с тою эффектностью, какая свойственна французу вообще и французскому дворянину в особенности; Чернов же — прохвост серый, как раз для русской провинции, для курсисток из Моршанска, «погибающих за великое дело любви», для акушерки Сарры Пироксилинчик, для самоучек из телеграфистов) притворялся, что все идет к вящей славе демократии, и торопливо проводил «основные законы». Стояли мы и глядели на люстру довольно долго. Я уже хотел было вернуться к Горовцам, ибо электрических люстр на своем веку перевидал достаточно, как вдруг в толпу шмыгнул какой-то тип, произнесший шепотом: «Иверскую привезли! Маруся Спиридонова приехала!» Кто-то ответил: «Ах, чтоб ей, стерве...» Тип обиделся, отбежал в сторонку и вдруг вынул свисток, свистнул пронзительно. Мгновенно откуда-то снова выскочила «Заря Свободы». Трахнул выстрел, кто-то метнулся в сторону, кто-то упал, — не знаю, раненый или просто поскользнулся. Я решил: с меня достаточно и «Зари», и «Свободы», — и отступил на заранее подготовленные позиции — поплелся в редакцию писать. Пробыл там часа два, сдал материал и отправился домой.
А через полчаса после моего ухода в редакции разыгралось черт знает что! Ворвались какие-то матросы с ордером Екатерингофского районного совдепа, объявили газету закрытой и учинили форменный погром: к счастью, удалось сберечь машины — отстояли рабочие, — но редакция и контора разгромлены совершенно: стулья, кресла, зеркала, столы — все погружено на автомобили и увезено неизвестно куда; мало того — деревянная перегородка изрублена топорами в мелкую щепу, сорваны телефонные аппараты. Наибольшее внимание почтенных гостей, конечно, привлекли несгораемые кассы. Долго возились они с ними, пытаясь пробить ломами, но ничего не добились. Сорвали злость на рукописях: изорвали в клочки весь архив, весь запас, весь загон и даже — метрическое свидетельство редактора... Уничтожили почти половину книг библиотеки... Самое главное, между прочим, что это не были большевики: когда позвонили в Смольный, оттуда ответили, что никакого распоряжения о закрытии и тем более разгроме «Петроградского голоса» не было отдано. Пильский уверяет, что это дело рук анархистов и что тут не без Мамонта Дальского. Недурными шутками занялся Мамонт Викторович!
Когда я вышел на Невский, там все было по-обыкновенному. Но на Знаменской площади увидел я зрелище совсем макаберное: толпа красногвардейцев, матросов, всякой рвани плясала вокруг большого костра, распевая:
Ешь ананасы, рябчиков жуй,
День твой последний приходит, буржуй!
(вот он, подлинный гимн нашей революции! О, «великая, бескровная, святая!»). В стороне стоял какой-то старик и горько плакал. Его окружили участливые люди. Оказалось — Красная гвардия и латыши отбирают у газетчиков газеты: только что вышел декрет Смольного конфисковать всю прессу. Костер на Знаменской — это горят конфискованные листки. Старик, сам газетчик, рыдал, однако, не о потере заработка, а из беспокойства о внуке, тоже газетчике, мальчике, которого красногвардейцы поймали и увели куда-то вместе с другими мальчишками. Беднягу утешали, но он все плакал, повторяя: «да что же это такое? Рабочему человеку житья не стало от товарищей проклятых!»
Сегодня я убедился, что беспокойство бедного старика о внуке было небезосновательным. Перед тем, как ехать обедать к папе, я вышел на Невский купить газет. Вдруг выстрелы, и по тротуарам в панике бегут газетчики, за ними — красногвардейцы. Суетня, суматоха. Один мальчик быстро юркнул в подворотню. Я за ним: «Продай газету! Не увидят!» Но он, в полной растерянности и исступлении, засовывая трубкою свернутые газеты за голенище сапога, завопил истошным голосом: «Нет, барин, простите, боюсь! Выпорют!» — «Что за глупости, — засмеялся я, — кто тебя выпорет?» — «Вчера уже пороли!» — продолжал возбужденно мальчик. «Да что ты врешь? Кого пороли?» — «Кого? Меня пороли, в комиссариате, обыкновенно как, разложили на скамье и выдрали. Привели в комиссариат нас много, газеты отняли, а потом драть: не торгуйте буржуйскими газетами! Кому двадцать розог дали, кому тридцать, кому пятьдесят. Я целых пятьдесят получил, сидеть теперь не могу!» — закончил мальчишка.
Вот это называется «Заря Свободы»!