БЕЛЫЙ ЮГ Гетманская Украина

6 сентября 1918 г. Корюковка

/.../ Выехали мы из Москвы 1 сентября. Ночь перед отъездом была ужасна: не спал, волновался, вскочил в 6 часов утра и побежал на вокзал по запустелым и скучным улицам московским. На вокзале еще была Сахара, но это мне было на руку — легко нашел носильщика, обещавшего посадить в вагон, и записался в очередь на делегатские билеты. Последние могли нам достаться лишь чудом. Я уповал: эти билеты, к счастью, раздает не большевик, но обыкновенный помощник начальника станции, коего можно улестить моим членским билетом Московского профсоюза журналистов. Показать же этакую штуку большевику отнюдь не рекомендовалось: все равно, что зайти в охранное отделение и, предъявив партийное эс-эрское удостоверение, требовать на этом основании льгот и преимуществ.

Вид вокзала поверг меня в грусть: новый Брянский вокзал, здание не очень высокого вкуса, но с типично вокзальным шиком (стеклянная платформа, мрамор, фонтан) был обращен черт знает во что: мусор, фонтан завален окурками. В буфете — бурда под псевдонимом кофе и горькие лепешки из миндальной шелухи.

Когда возвращался с вокзала домой, встретил газетчиков с «Известиями», густо черневшими колоссальными заголовками первой полосы: очевидно, случилось что-то важное. Купил: оказалось, какая-то молодая женщина стреляла в Ленина, тяжело его ранив, а в Петербурге молодой человек убил Урицкого. Огромная радость. Жаль только, что Ленин лишь ранен. Но рана, видимо, тяжелая — авось, подохнет! (Перед нашим отъездом на вокзале распространился слух, что уже подох, но, к несчастью, здесь «Киевская Мысль» этот слух не подтверждает).

В два часа дня, простившись с мамою, отправились на вокзал. Здесь уже был ад — толпа солдатни, всякого народа, грязного, вшивого, от которого делалось страшно и тошно. Я встал в очередь на делегатский вагон. Полагаю, ничего бы тут у меня не вышло, если бы не г-жа Филипповская, весьма эффектная дама, актриса, которая тем временем, пока я стоял в очереди, познакомилась с Аней. Она обратила внимание на мой несчастный вид и сказала Ане, которую почему-то сразу возлюбила: «Смотрите, какой несчастный молодой человек! Совсем зеленый» (я уезжал из Москвы совсем больным). Узнав же, что я Анин муж, проявила энергию, ринулась к начальнику станции и в пять минут раздобыла нам два места в делегатском вагоне, причем, по счастью, у окна, на маленьком кресле, так что можно было спать.

Лишь выйдя на платформу, я понял, какое счастье ехать в делегатском вагоне. Вавилонское столпотворение на вокзале было раем в сравнении с тем, что творилось на платформе. У решетки, отделявшей дебаркадер от главной платформы, стояла густая толпа баб и девок — мужчин я почти не приметил, — которые с визгом напирали на решетку. А стоявший за решеткой красноармеец с размаха стегал нагайкой как-то прямо в эту ворчащую, вопиющую человеческую массу. Наши носильщики, приведя в колебательное движение чемоданы, обрушились на толпу с диким воплем: «Делегатский вагон!» Бабы мгновенно расступились (как оказалось впоследствии — не без задней мысли), красноармеец приоткрыл решетку, и мы были как бы вынесены на дебаркадер могучим напором сразу ринувшейся вперед массы. Красноармеец отчаянно завопил, нагайка с жирным чмоканьем зашлепала по бабьим спинам, но все-таки, пока грозному стражу удалось запереть решетку, несколько десятков счастливиц прорвались на перрон и, сразу повеселевшие, уже зубоскаля над стражем, ринулись к еще пустым вагонам. Мои опасения, что в делегатском вагоне надо будет очень осторожничать, дабы не попасться впросак с большевиками, оказались напрасными — в вагоне (старом, грязноватом вагоне II класса, с недействующим электричеством) не было ни одного большевика, ни одного «делегата» — все такие же ловчилы, как мы, грешные. Подозрительна была лишь одна барышня, очень хорошенькая, которая, стоя в очереди у кассы, чересчур громко жалела Ленина, причем стоявший рядом жид, препархатого образа и подобия, всячески старался возбудить в ней сочувствие и к Урицкому — «замечательному деятелю». Барышня отвечала: «Урицкого не знаю, а Ленина мне очень, очень жаль». Но после границы оказалось, что и эта барышня высказывала столь верноподданнические к рабоче-крестьянской власти чувства лишь по причинам процентных бумаг. Выяснилось, что будучи дочерью крупного полтавского помещика, она никакого вкуса к пролетариату не питает, но так как была начинена процентными бумагами, зашитыми и в кофточке, и в голенищах бывших на ней высоких сапог, то считала благоразумным всячески подчеркивать свою лояльность.

Помимо этого милого пирожка с процентными бумагами, в вагоне ехало несколько спекулянтов, М.А. и Ю.К.Арцебушевы со всем балетным выводком — Ленни Воронцовой, Марьей Михайловной[46], двумя дочерьми, Зиной Кариссо и двумя неизвестными молодыми людьми педерастического вида. /.../

Когда мы отъезжали от Москвы, я, глядя на золотой купол храма Христа, уплывавший в синь небесную, вдруг ощутил непреложно, что я очень не скоро вернусь в Москву. Странно, такое же чувство было у меня в 1914 г. — и что же? Три года прожил тогда вне России.

Путешествие наше текло благополучно. Я часто слышал, что в провинции, в глубине России, большевизм гораздо страшнее, чем в столицах. Вероятно, это так и есть, но из окна вагона все как будто по-старому: те же голубоватые, бедные просторы русские, «с красой заплаканной и древней». И диким кажется в этой мирной стране кровожадный плакат на стенке нашего вагона, призывающий к мести «за кровь тов. Ленина». Лишь на станциях бросалось в глаза какое-то унылое запустение: неметеная платформа, босоногие ребятишки, донельзя оборванные; они продавали лесные орехи — единственную снедь, которую можно достать на станциях (слава Богу, что у нас была курица и бутерброды!) Никаких осмотров в дороге не было. Только в Тихоновой Пустыни, ночью, в темный вагон вломилась какая-то орава. Сквозь сон я слышал торжествующий вопль: «Ага, мануфактура!» — и чей-то спокойный, с еврейским акцентом, ответ: «Оставьте, это мои ноги, а не мануфактура!»

Разговоры о границе были самые панические, но нам, по счастью, повезло. В Зернове госпожа Филипповская и я направились к комиссару тов. Когану, указанному г-же Филипповской в Москве в качестве отца и благодетеля. Г-жа Филипповская мгновенно и стремительно обрушилась на комиссара, загнала его в угол и, быстро говоря что-то (потом она призналась, что почти не понимала слов своих), тыкая комиссару в нос какими-то бумажками (боюсь, что это было свидетельство об оспопрививании), доказывала ему полнейшую необходимость пропустить нас без осмотра. Тов. Коган был весьма великолепен, черен, как жук-рогач, то, что называется в Одессе «красавец», — в желтых крагах, декольтированный, с расстегнутым, по матросскому обычаю, воротом. Был ли он польщен тем, что к нему обратилась «прекрасная дама», или просто ошарашила его г-жа Филипповская, только он без труда отдал распоряжение пропустить нас без осмотра. Торжествующе вернулись мы к нашим вещам и начали их грузить на подводу: вдоль насыпи уже стоял ряд подвод с возницами-мальчишками; погрузили мы быстро, паренек у нас попался юркий, разбитной, и в таких высоченных сапогах, что г-жа Ф. спросила его, смеясь: «А кто из вас выше — ты сам или твои сапоги?»

/.../ Наконец мы выбрались в поле и медленно поехали по проселку, слушая, как наши юные возницы восхваляют преимущества переезда через границу на их пунктах Зернов — хутор Михайловский. В то время, когда в других местах нейтральная зона — то есть пространство, где нет никакой власти и только разбитые параличом не занимаются разбоем, — достигает 30—70 верст, здесь ее ширина лишь 4 версты. Притом дорога идет все время открытым полем, так что немцам видно все как на ладони, и в случае нападения они могут подать мгновенную помощь. В таких разговорах мы переехали через какую-то канаву, оказавшуюся границей. Несказанно чувство, охватившее меня в эту минуту, — подлинный восторг освобождения. Оглянувшись в сторону Совдепии, я погрозил ей кулаком и крикнул: «Чтоб ты лопнула!» Через несколько минут, у околицы, к нам приблизились два немецких солдата. Странно было видеть иностранных, да еще вражеских солдат здесь, в такой коренной, глубокой Руси, «откуда три года скачи, никуда не доскачешь». Весьма вежливо спросили паспорта, одна минута на просмотр — «Bitte, meine Damen und Herren!» — и мы вкатили в хутор Михайловский, типичное село при сахарном заводе, очень похожее на Корюковку. /.../

Переночевав у одного железнодорожника, на другой день выехали — до Конотопа — теплушками. Путь был очарователен, несмотря на неудобства. Радостным покоем веяло в сердце от знакомого хохлацкого пейзажа — белых хаток и пирамидальных тополей, от веселой ласковости сытого народа, так непохожего на хмурую, несчастную толпу Совдепии. Занимались мы по преимуществу едой: на каждой станции покупали что-нибудь съестное, и тут я впервые понял, почему люди с давних лет обоготворяют хлеб: чувство, с которым я вкушал его, было очень близко к благоговению. В Конотопе пришлось ждать целый день, протекший в блаженной лени, затем последовала довольно трудная ночь пути (хотя немцы пустили нас в свой вагон, и мы ехали довольно спокойно). Я совсем не спал, только впал на мгновение в какое-то полуобморочное состояние, из-за которого не заметил, как мы переехали через Десну и, очнувшись, до смерти перепугался — не миновали ли мы Низковку. Но оказалось, что мы стоим в Макошине, которого я не узнал из-за темноты. По дороге беседовал с двумя солдатами-саксонцами. Было радостно слышать от них выражения бесконечной ненависти и презрения к большевикам: «О, diese verflukte Bande!»[47] На рассвете прибыли в Низковку и, после двухчасового ожидания, наконец попали на Корюковский поезд. В 10-м часу были в Корюковке. Радость приезда омрачилась печальным известием: Шура[48] арестован по какому-то дурацкому доносу. Главная причина ареста то, что Шура, в бытность его уездным комиссаром Временного правительства в Соснице, велел арестовать участников съезда землевладельцев. Но сделал это он лишь затем, чтоб спасти их от расправы с ними разъяренного мужичья, собиравшегося разгромить земельную управу, где происходило заседание, и немедленно, как только буяны разошлись, арестованные по приказу Шуры были освобождены.

7 сентября

В газетах сообщение о том, что большевики объявили в России «красный террор» и что в Петрограде расстреляны, в отмщение за смерть жидовской гадины Урицкого, 500 человек ни в чем не повинных. О, проклятые, проклятые! А в Киеве с ними разговаривают, и Шелухин{175} выражает от имени гетмана сочувствие раненому Ленину (этот изверг, к сожалению, еще не подох!) Для освобождения Шуры следовало бы обратиться к Демченко{176}, бывшему члену Государственной Думы, с которым Аня познакомилась в Риме, когда, при посещении Рима парламентской русской делегацией, он был с визитом у нас в Palazzo Massimo[49] (я тогда уже был в Париже). Демченко скоро должен приехать в Корюковку, но для ускорения дела Аня решила ехать в Киев, предварительно заглянув в Макошино к тете Леле.

8 сентября. Корюковка

Аня уехала. В газетах ужасы: расстреляны тысячи. В числе их Мухин (в Петербурге), с женой которого Аня в Петербурге всего несколько недель назад сговаривалась о совместной поездке на Украину. Не менее печальны известия с Волги: по-видимому, большевики действительно взяли Казань. Все это очень волнует. Здесь же — тишь да гладь, да Божья благодать. Ласковая осень, совсем похожая на лето, людское сочувствие, тишина.

10 сентября. Корюковка

Известие о расстреле А.А.Виленкина{177}. Жалость и негодование; бедный! Вот уж не ожидал, что этот энглизированный, блестящий человек, с изрядным налетом снобизма, кончит жизнь мучеником! Я с ним сравнительно мало встречался (познакомился в 1913 году на одном из воскресений Грифа{178} — в этом Ноевом ковчеге, где можно было встретить губернского предводителя дворянства и рядом... Маяковского; потом мы очень весело кутили в «Аквариуме», за несколько дней до нашего отъезда за границу, затем, по возвращении, я его встречал в Москве, уже георгиевским кавалером и гусаром; в Петербурге он был у нас на новоселье, когда мы переехали на Николаевскую), но каждая встреча сохранялась в памяти, как блестящий фейерверк острых словечек, любопытного разговора, не без некоторой внешней эффектности выпуклого, красочного «рассказа». Causeur[50] он был удивительный. Смерть его для меня неожиданна, но я не скажу, чтобы она была неестественна: несомненно, в нем, под налетом сноба и скептика, жил какой-то героизм, какое-то рвение душевное, в страшный час революции не могшее не привести к смертной катастрофе. Еврей по религии и национальности, он был подлинным русским патриотом — и не мог вытерпеть позора Родины. Такие евреи, как он и Каннегисер{179}, лучше всех воплей о правах человека доказывают неправоту антисемитизма — и возможность дружественного соединения России с еврейством, — если даже при старом угнетении среди евреев могли появляться настоящие патриоты, значит, дело небезнадежно. Вспоминаю: в Петербурге, когда я высказал мысль — не было бы полезно, чтобы большевики низвергли Керенского и довели революцию до абсурда, Александр Абрамович ответил: «Вероятно, это было бы полезно, но мне здесь один момент не нравится: это когда меня будут вешать»... Словно напророчил, бедный! Вместе с ним расстреляли В.С.Лопухина, брата Петра Сергеевича.

11 сентября

Расстрелян П.И.Пальчинский[51]. Интересный был человек, живой. Помню его в Cavi di Lavagne, еще эмигрантом, но уже завязавшим крупные связи с торговым миром России, бывшим комиссаром Русской плавучей выставки (по восточным морям). Производил тогда великолепное впечатление — бодрым восприятием жизни, крепким американизмом каким-то. /.../

14 сентября

Аня вернулась. В Киев она не попала, все время пробыла в Макошине у тети Лели, которая почему-то решила, что лучше дождаться приезда Демченки в Корюковку.

В Корюковке произведены новые аресты: на этот раз немцами, а не державной вартой{180}. Кажется, попали в цель: арестовано несколько рабочих и гимназистка, которую все здесь зовут просто Варка. Эта компания, действительно, большевички. Любопытно, что Варка во время большевиков принадлежала к числу их противников, и они однажды чуть ее не убили, когда она на каком-то торжестве выступила с речью против Советской власти. Но стоило придти немцам, и Варка, сдуру, мгновенно перешла налево. Арест ее вызывает большой восторг среди корюковского общества. Интересна вообще здесь эволюция взглядов. В прежнее время корюковская интеллигенция здорово левила (это понятно, так как на 2/3 она состоит из евреев). Теперь же, в особенности у доктора, слышишь такие речи, что ой-ой-ой! Впору казачьему есаулу! А между тем, никаких особенных зверств большевики здесь не вытворяли. Вообще, большевизм был лимонадный: ни одного расстрела, ни одной конфискации «излишков»... Но достаточно было этим хамам влезть в квартиры, грубо, издеваючись, по-мужицки, чтобы интеллигенты поняли, какая такая штука «народоправство» и благословили саксонского солдата, их от народоправства избавившего. Кстати, о саксонцах: главная улица Корюковки (на ней можно утонуть в грязи, и количество свиней, ее обитающих, — несколько преувеличенное) теперь называется Wettin-Strasse. Улица саксонской династии в Черниговской губернии! Довольно дико!

В Киеве опять сорвали флаг с большевистской миссии. Шелухин извинялся. Какая глупость эти извинения! Вести себя, «как в хорошем доме», с разбойниками и сволочью! Доведет это миндальничанье до веселых дел! /.../

23 сентября. Харьков

Наконец, найдя приют, возобновляю прерванную запись. Из Корюковки мы выехали 20 сентября и два дня — 20 и 21-го — провели в Макошине у тети Лели /.../ Поезд пришел в Харьков с опозданием, и мы великолепно выспались. Странно было ехать в чистом, прекрасном вагоне I класса, залитом электрическим светом, с постельным бельем, водою в умывальниках и чистою уборною (особенно — последнее; иногда мне кажется, что главным завоеванием революции является загрязнение общественных уборных). В коридоре, пока не освободилось место, я проторчал часа два, но не жалею, так как попутчики попались любопытные. Во-первых, помещик, имение коего расположено в пограничной полосе. Настроен пессимистически. Приходится жить на военном положении, ибо не проходит дня, чтобы не переходили границу. Равным образом и наша варта, и немецкий лейтенант частенько совершают набеги на Совдепию; вообще, пограничная война не прекращается. Но это цветочки, ягодки будут впереди. Стоит немцам уйти, и большевики в три недели дойдут до Киева; у них скоплены достаточные силы и, кроме того, блестяще подготовлено восстание в кажущихся мирными и тихими пограничных уездах. Конечно, пока немцы (ими помещик не нахвалится) остаются на Украине — безопасность полная, но... можно ли так безоглядно надеяться на немцев? «Unsere Lage ist glänzend, aber Hoffnungslos»[52], сказал недавно Мумм{181}. И на Балканах, говорят, начались неудачи. Время еще есть — подготовиться к отпору, и сейчас немцы уже не противились бы, а содействовали организации сопротивления большевикам, так как немцам очень бы хотелось снять часть своих войск с Украины. Но — киевское правительство словно ослепло: ничего не делает, украинофильством отталкивает от себя те круги, на которые могло бы опереться, и только умеет клянчить у немцев новые и новые кредиты.

Другой разговор с прокурором, высланным румынами из Кишинева, хотя он и бессарабский уроженец. Негодуя, рассказывал о гадостях, творимых этою знаменитою нацией над русскими: вся огромная культурная работа, производившаяся за сто лет Росией, пошла насмарку, закрываются русские школы, запрещается русский язык, чиновников безжалостно гонят со службы, и — самое гнусное — воображают себя «европейцами», а нас варварами. До чего мы дожили! Какая-то Румыния, не страна, а публичный дом, где «все женщины дают, а все мужчины берут», смеет издеваться над нами!

В Харькове мы устроились фантастически. Целый день метались по отелям, от самых шикарных до трущоб: ни одной комнаты. Наконец Аню приютила семья швейцара одних меблирашек в своем помещении — огромном подвале, где может разместиться целый полк. А я случайно встретил Сережу Михнева из «Сатирикона» и переночевал в каких-то ни с чем не сравнимых трущобе и клоаке. Но, так как ночь была ужасной: на грязной постели, под охи и ахи Михнева, почти умирающего (перенюхался кокаину), то сегодня я тоже пристроился у швейцара.

В редакциях меня встретили приветливо: в «Южном крае» — любезно, а в «Возрождении» даже с восторгом. Вручил в «Возрождении» статьи, написанные в Корюковке.

24 сентября. Харьков

Не знаю, верны ли мои наблюдения над Украиной — слишком мало я прожил в деревне, но кажется мне, что положение тревожное. Правительство таково, что, не будь немцев, его давно бы опрокинула «la révolution de mépris»[53]... Что же касается до народа — то большевизм, безусловно, на пути к изживанию, но еще не изжит. Двумя соблазнами страшна революция: соблазном материальных благ и соблазном вольности. Мужики увидели почти в своих руках землю — раз, и почувствовали себя не только равными панам, а выше их — два. Это и стало психологиею революции. Немцы круто оборвали обе мечты, и мужики успокоились. Многие говорят, что только внешне. Не думаю, — насколько я могу судить, успокоение малороссийского крестьянина есть глубокое психологическое явление, но успокоение это вытекло не из удовлетворения достигнутыми результатами, а из ихней бесплодности. Еще в Москве Анна Яковлевна Селицкая рассказывала мне, как крестьянка, приехавшая из их имения, говорила: «Ох, барыня, тихо теперь стало, при немцах, хорошо. Но и жутко же». Если немецкая оккупация продлится долго (на ясновельможного, как такового, я не возлагаю решительно никаких надежд), — безусловно, это ощущение жути, это сознание бесплодности побежденных претворится в привычку; мечта о полноте материальных благ удовлетворится вместо всей земли тем «куском аграрной реформы», которую гетман бросит мужикам, а сознание «наша взяла!» уступит место прежнему ощущению пана как существа высшего. Но горе, если немецкая оккупация прервется скоро! Тогда снова воспрянут злые мечты плебса — и беспощадным пожаром запылает Малороссия, ибо теперь будет месть, будет форменный поход гуннов на культуру.

26 сентября

Приехал Д’Актиль: радостная встреча. Мгновенно перезнакомил меня с харьковской богемой: нечто вроде шпаны. Собираются в кафе «Ренессанс». Но денежно здесь, видимо, можно устроиться: предлагают читать лекцию, Д’Актиль затевает журнал «Анчар», а один журналист (увы! фамилия его — Ландышев!) предлагает мне редакторство новой газеты... /.../

Загрузка...