Признаюсь: закончив «Честь», я считал свою миссию выполненной. «Исполнен долг, завещанный от бога мне, грешному». Я готов был с облегчением вздохнуть, но, как и в истории с «Марьей», читатель мне этого не позволил. Пошли письма — потоком, лавиной. Точно открылся какой-то клапан, шлюз: люди тяжких и сложных судеб увидели, что кто-то занялся ими и вообще этими большими и больными вопросами, и стали писать.
Но не только они. В народе обнаружились живые внутренние силы, заинтересованные не только в себе, в своих личных судьбах и интересах, а смотрящие на жизнь глубже и шире и потому задумывающиеся о вопросах преступности в широком общественном плане. Они тоже писали, и тоже обсуждали и рассуждали, и вносили свои соображения и предложения. Это были письма-исповеди, письма-судьбы, размышления, рассуждения на десятки и даже сотни страниц. Не все в них было равноценно, хотя встречались и очень умные и дельные мысли, но, главное, в них была гражданская заинтересованность и встревоженность. Люди думали.
Сначала меня все это оглушило. Я пробовал отвечать, спорить, устанавливать контакты, связи, вмешиваться в судьбы, обращаться в суды, помогать устраивать жизни, но в конце концов стал понимать, что море ложкой не вычерпать.
Но меня беспокоили эти письма, и люди, и жизни, которые за ними стояли, и мысли, и чувства, и боли, которые они в себе несли. Что с ними делать? Нельзя же просто положить на полку или запереть в ящик, и эти письма будут лежать, пока я жив, а потом кто-то выбросит их на свалку. А в них ведь боли и тревоги, живые человеческие боли и тревоги многих людей.
И тогда я понял, что должен вступить в битву в другом, писательском качестве — осмыслить.
Из общего потока обрушившейся на меня лавины я стал отбирать, образно говоря, крупные валуны — наиболее интересные письма, в которых ставились или из которых вытекали наиболее важные проблемы.
Так постепенно складывалась «Трудная книга». Она не была задумана наперед, она вырастала сама собой из обильного, питающего ее жизненного материала. И объем ее сначала был другой, меньший, и заглавие другое («Трудные судьбы»), и характер был другой, эмпирический, и издатель предполагался другой. Но шло время, накапливался материал, осмысливались и заострялись проблемы, менялся характер и пафос книги, и все первоначальное становилось тесным, вплоть до заглавия. И тогда нашлось издательство, а в издательстве — люди, которые поняли эту новую сущность книги, поддержали ее и издали.
Так родилась «Трудная книга», книга о сложностях жизни, о трудностях воспитания и вырастающей отсюда преступности, о проблемах ее понимания и преодоления, о путях формирования человеческой личности и потому, скажу без лишней скромности, вызвавшая большой общественный резонанс, породивший в свою очередь новую книгу, «Пути и поиски», а за нею — завершающую весь этот тяжкий двадцатилетний цикл книгу «Разговор всерьез».
Он тяжкий не только потому, что пришлось преодолеть колоссальное напряжение сил, не только потому, что попутно нужно было решать сложнейшие принципиальные проблемы, философские, идейные, нравственные, но еще и потому, что мне нужно было сохранить и удержать свое внутреннее «я» от буквально «селевого» напора житейской грязи, мрази, подлости и вообще всяческого недобра, необычайно к тому же широкого диапазона, и выработать в себе ко всему этому устойчивый иммунитет.
Одна юная читательница назвала меня «специалистом по преступности». Но если бы она знала, как я исстрадался по чистым и светлым человеческим душам, по счастливым, радостным людям, по «Осанне», которую мне хотелось бы пропеть жизни! Но… молчи, душа, молчи! Не забывай основного завета писателя: «Оставаться самим собой!»
Одним словом, писать о «Трудной книге» тоже трудно, и всего я, конечно, не напишу. Тем более о «внешней» ее истории издания и переиздания, потому что в ней тоже были свои сложности.
Будем лучше говорить по существу, о внутренней стороне процесса создания «Трудной книги».
А существо — это проблематика. В «Чести» эта проблематика обнажилась позднее, в той дискуссии, о которой подробно рассказано в предыдущей главе. В «Трудной книге» она значительно углубилась и проявилась предварительно в двух дискуссиях, которые были проведены в Институте мировой литературы: «Пути развития современного советского романа» (1961) и «Гуманизм и современная литература» (1963). Из них мне особенно хочется выделить вторую дискуссию — и по теме, и по характеру выступлений, и по составу участников, — в ней принимали участие такие интересные писатели, как Ольга Берггольц, Чингиз Айтматов, Сергей Залыгин, английский писатель Ч. Сноу, и такие теоретики, как И. И. Анисимов, А. И. Овчаренко, Л. Н. Новиченко и В. В. Ермилов. Вот с Ермиловым мы на этой дискуссии и сразились по глубоко принципиальному вопросу — о понимании гуманизма.
Истоки его позиции заключались, на мой взгляд, в том, что, опираясь на выдвинутый незадолго перед тем лозунг об усилении роли материальных стимулов в деле хозяйственного строительства, он слишком тесно и впрямую связал два начала — материальное и нравственное, породив тем самым ряд подобных ошибок и у некоторых других публицистов, — о чем я, кстати, писал тогда в статьях «Нравственная позиция» («Известия») и «Стимулы и идеалы» («Правда»), вошедших потом в мою книгу «Пути и поиски» (1970).
Он вообще, по-моему, вульгаризировал всю проблему, лишив нравственное начало его императивности и введя в нравственные категории и отношения, заимствованные из экономики понятия личной заинтересованности и даже выгоды. Он абсолютизировал принцип материальной заинтересованности, построив на нем своего рода концепцию «разумного гуманизма», «когда люди станут действительно необходимыми каждый всем и все каждому», «когда каждый человек становится жизненно нужным другому», «когда каждый бережет другого, потому что каждый материально и духовно необходим каждому и всем вместе» (т. е., переводя на простой язык: ты мне — я тебе). «Может ли быть более высокий гуманистический принцип?» — восклицает Ермилов.
«Может! — отвечаю я ему в своем выступлении. — Александр Матросов знал, на что он идет, он знал, что через минуту ему уже никто и ничто не будет нужно. Знает об этом и Гусев в замечательном фильме «Девять дней одного года», и тот реальный герой, который вслед за Гусевым решит еще больше углубиться в небезопасные тайны материи. Этот подвиг и неотделимая от него жертва нужны им и будут нужны совсем не из-за материальной (ты мне — я тебе), а из той особой высокой «заинтересованности», без которой человек перестает быть человеком. Почему же тогда это «страдальческая», как квалифицирует ее Ермилов, а не героическая жертвенность? Почему — обязательно «отвлеченное», а не подлинное и благородное человеколюбие? Почему это «субъективная», тоже в каком-то презрительно-принижающем смысле, благожелательность.
Односторонность и догматизм вредны всегда и во всем, и наоборот, гипотезы и предположения, утверждения и отрицания — это не порок, это признак живой мысли. Идеи живут ведь не только в голом утверждении, но и в отрицании, в сомнении, в проверке их на прочность, на излом и растяжение. Тем они и отличаются от догм: догмы мертвы и неподвижны, как камни, идеи, подобно кристаллам, растут и развиваются. Так же и идея, абсолютизация материальной заинтересованности как «всеохватывающего этического принципа» тоже может вести к своим логическим крайностям и абсурдам, обескрыливающим человека (напомню из прошлого — толкование слова «материалист»). Жизнь сложна и многостороння, и что бывает абсолютно необходимым для одних времен и условий, то может оказаться ненужным и даже вредным для других. Могут быть обстоятельства и положения, когда, как это сказано даже в «Общественном Договоре» Руссо, «государству нужно, чтобы ты умер, и человек должен умереть». Но это же положение, возведенное в принцип, ведет к гипертрофии государства, к обесцениванию человека и превращается в общественную трагедию. Могут быть обстоятельства и положения, когда человек обязан пойти на жертву во имя общества, которое в других случаях, может быть, так же обязано пойти на какие-то жертвы для спасения человека. Это, на мой взгляд, является одной из существенных граней двуединства личного и общего, проблемы, которую мы должны решить.
Но одними призывами вершины не берутся. На пути к ним лежат трудные и крутые подъемы, и трещины, и провалы, скрытые под сверкающей снежной гладью, и масса других непредвиденных трудностей, для преодоления которых нужен точный взгляд и реальное мышление. Вот почему борьба за резервы, за каждого и тем более за трудного человека является и должна быть для нас не лозунгом-однодневкой, а первостепенной и насущной нашей общественной и политической задачей. Вот почему споры об этом — о роли положительного и отрицательного героя, об изображении «маленького человека», об «ущербных» людях — в той или иной форме и степени не затихают в нашей литературе. Я говорю об этом потому, что есть люди, которые, торопясь в коммунизм, спешат поскорее, и притом по возможности самолично, водрузить победные знамена на маячащих впереди вершинах и поэтому стараются не замечать врага, притаившегося позади, в занятых, судя по сводкам, окопах. И в этом рвении эти люди ополчаются против показа «маленьких» и тем более «трудных» людей, усматривая в этом «дегероизацию», упрощение, а то и искажение реальной действительности, и даже «опасный фарватер», и влияние заносной из-за рубежа концепции…
В этой связи я имею в виду довольно распространенный у нас термин «ложного гуманизма».
Да, «культ жалости и проповеди всепрощения», да, «отвлеченное человеколюбие» и «христианский альтруизм», всякая подмена подлинного внимания к человеку его видимостью, подмена дела пустым и лицемерным словом — это ложь и фальшь, и разговоры гоголевского Ивана Ивановича с нищими на паперти божьего храма являются великолепной иллюстрацией этого добродетельного ханжества.
Ну, а если это не «культ жалости», а действительная жалость, не «всепрощение», а прощение, простой акт благородного великодушия, не «отвлеченное человеколюбие», не «христианский альтруизм», а просто — человеколюбие и альтруизм? Всегда ли мы, справедливо ополчаясь на ложный гуманизм, сохраняем чувство меры и здравого смысла?
Вдумаемся, например, в то, что пишет Ермилов об альтруизме.
«…Социалистическому гуманизму противен альтруизм, основанный на случайности, субъективных капризах «любви к ближнему», на отвлеченной либеральной «симпатии» к человеку, а не на реальной необходимости каждого человека для всех… Альтруизм деспотичен, он требует благоговейного преклонения перед собой, как перед чем-то возвышенным, он самодоволен и, следовательно, глубоко эгоистичен… Альтруизм унизителен для человеческого достоинства… Не пора ли понять пошлость высокомерной, милостиво жалующей, благодетельствующей «любви к человеку»…»
Посмотрите, сколько уничижающих, даже уничтожающих эпитетов применено здесь, и в адрес каких понятий! Но позвольте, какой же гуманизм без симпатии к человеку, без любви к человеку. В конце концов, какой гуманизм без альтруизма?
Ермилов ссылается на Маркса, который «приходил в негодование, когда слышал мещанские, мелкобуржуазные сентиментальные вопли о том, что настоящий социалист должен занимать позиции альтруизма», и, видимо, на этом основании он приходит к итоговой, по существу, бредовой формуле, что «альтруизм буржуазен».
Но прочитайте письмо Маркса Мейеру: «Если хочешь быть скотом, можно, конечно, повернуться спиной к мукам человечества и заботиться о собственной шкуре».
Разве это не альтруизм?
Перечитайте работу Энгельса «Положение рабочего класса в Англии» — сколько там той же самой муки о человечестве, о человеке, превращенном в придаток к машине, о страдающих матерях и голодающих детях. Разве это не альтруизм?
А Ленин?.. Он потому и не любил «добреньких», что был по-настоящему добрым, в самом большом и благородном смысле этого слова.
А Дзержинский? «Я возненавидел богатство, так как полюбил людей».
Да, бывает альтруизм и «альтруизм», и если Маркс говорил негодующие слова по адресу одного «альтруизма» (в кавычках), это не значит, что альтруизм вообще (без кавычек) нужно и можно объявлять противным социалистическому гуманизму, а вместе с тем и другие созвучные ему чувства и понятия, как сочувствие, доброта, человеколюбие и даже жалость.
Да, многие из этих понятий связаны с религией. Но не дадим религии спекулировать на том, что присвоено ею, а выработано народом на протяжении многих веков и тысячелетий. Зачем отдавать ей понятия добра и доброты, человечности и человеколюбия, сострадания и справедливости и т. д. и т. п.
Все это — чисто человеческие понятия и чувства, без которых невозможна и нормальная человеческая жизнь. Гуманизм можно уподобить зеленому дереву вроде нашей красавицы ели, нижние сучья которой стелются по земле, а острие вершины устремлено к небу. И не будем уродовать это пышное дерево и, стремясь ввысь, не будем обрубать сучья, по которым мы в эту высь забрались, потому что тогда это будет уже не дерево, а высокая, но сухая и мертвая палка».
Вот та дискуссия, которая легла в основу моей работы над «Трудной книгой». А может быть, наоборот — моя работа над этой книгой, те судьбы и жизни людей, их вопли раскаяния и призывы о помощи, их размышления и анализы помогли мне осмыслить по-своему тему дискуссии.
Мне кажется, что в какой-то степени это так. Разве можно было придумать или надумать эту проблему? Проблемы не выдумываются, они возникают из жизни. Их только нужно видеть, не быть слепыми.
Я не имею возможности подробно говорить о них здесь — это значит писать новую «Трудную книгу».
Давно, еще во время работы над «Честью», судьба свела меня, наряду с прочими, с одним очень компетентным человеком, умным, душевным, внутренне и внешне интеллигентным, в самом доподлинном и изначальном смысле этого слова, здраво и в то же время свежо мыслящим и отзывчивым на человеческие беды. Он помогал мне в разрешении возникавших у меня дел и вопросов, в облегчении человеческих судеб и в осмысливании проблем. Так трудно создавалась «Трудная книга», под влиянием лавины писем по «Чести» в самом начале процесса осмысливания преступности как проблемы — конфликта между личностью и обществом. Одна сторона этой проблемы не требовала больших доказательств: человек, не выполнивший своих задач как нравственная личность, вносит в общество элемент разрушения и потому не может не нести перед ним ответственности. Это — аксиома, дважды два.
Зато другая сторона была переполнена иксами и игреками, очень нелегко поддающимися раскрытию и уразумению и не всегда, далеко не всегда зависящими от личности, живущей в обществе: тут и условия ее формирования, и те стороны, которыми поворачивается к ней общество, — правосудие, законность, справедливость, — и методы ее воспитания и перевоспитания, и меры ее жизненного устройства после понесенного наказания.
Среди этих воплей были и размышления, иной раз довольно интересные. Приведу одно из них.
Пишет заключенный, который о себе лично ничего не говорит — ни о своем преступлении, ни о каких-либо жалобах, просьбах и претензиях: «Писать свою биографию считаю излишним, потому что то, о чем я хочу сказать, никак и нисколько не касается личного». Он говорит об общих вопросах преодоления преступности, и прежде всего о системе воспитания и перевоспитания в местах заключения, что он видел и испытал на собственном опыте.
«В чем же дело? — спрашивает автор письма и отвечает: — В личности воспитателя и в методе его работы».
«Некоторым индивидуальный процесс воспитания, — пишет он, — кажется не столь важным в таком огромном обществе, и если один процент из ста невоспитан или воспитывается неправильно, на это можно смотреть сквозь пальцы. Но все начинается с малого, как хорошее, так и плохое, и диалектический закон перехода количества в качество равно доступен обоим направлениям, и зараза может действовать быстрее и сильнее, чем лечебные средства.
Теперь наступает последняя ступень развития человечества, и социалистическое общество обязало сделать все, чтобы в ней не оказалось недостатков.
Если все предыдущие стадии развития старались добиться своего силой, то эта ступень же имеет такой возможности, ибо высшая стадия развития (если она возможна вообще) должна основываться на сознании не отдельной группки организаторов и даже не большинства, а каждого ее представителя, как руководящего, так и подчиненного. А сознания каждого можно добиться только индивидуальным способом воспитания, но никак не силой страха и ей подобными путями. И это в первую очередь относится к воспитанию оступившихся в жизни. Но прежде чем воспитывать других, надо быть воспитанным самому во всех отношениях.
Не подумайте, что во мне говорит озлобление или еще что-то подобное. Эта тема не позволяет углубляться в личное, и к тому же мне далеко не безразлична судьба моих сестер и братьев, внуков и правнуков, а им предстоит жить в доме, который выстроили мы».
Все это — и вопли и размышления — терзали меня потому, что я не знал — как к ним отнестись? Чему верить? Чему не верить? И почему не верить? И можно ли всему не верить? Отсюда и вырастала та, другая сторона проблемы, требующая осмысливания: ответственность личности перед обществом означает ли безответственность общества перед ней?
«Мне кажется, что во всех этих вопросах у нас еще очень много не только недоделанного, но и недодуманного, нуждающегося в самом широком обсуждении и общественном осмысливании. Ведь в Программе партии поставлена задача «ликвидации преступности и устранения всех причин, ее порождающих». А как можно устранить не изучая?
Такое изучение должно вестись как специальными институтами и ведомствами, так и общественными силами, в печати, с обязательным доведением результатов его до общественного сознания, чтобы люди видели и понимали истоки и историю зла и искали бы пути его преодоления. Иначе люди видят только внешние проявления зла, это порождает растерянность, панику и злобу, а злоба только усиливает зло. Она усиливает те житейски понятные, но, по сути дела, обывательские настроения, которые сводятся к тому, чтобы «пресечь», «посадить», обезвредить зло, «куда смотрит милиция?», не задумываясь ни о его причинах, ни о реальных путях его преодоления. Но преступность ведь не только бытовая и житейская и тем более не административная, а социальная и даже историческая проблема, и по-настоящему решить ее можно только общественными силами».
Вот по этим проблемам я и обратился к товарищу Миронову с просьбой принять меня. Николай Романович Миронов заведовал тогда отделом административных органов ЦК КПСС. Он встретил меня любезно, даже приветливо, угостил стаканом чая с лимоном, потом достал из сейфа мои папки и сказал:
— Ну, мы ознакомились с вашими материалами, внимательно их прочитали. Вы видите пометки — одни, другие, разные пометки, разных людей, но если сказать в общем — мы с вами согласны.
— А если согласны, почему же делается все иначе? — тут же возразил я.
— Да ведь, Григорий Александрович! Дело-то не простое. Вы же сами пишете: государственное, общественное дело. С кондачка-то ведь его решать нельзя. И подходы к нему тоже могут быть разные. Вот вы пишете так: изучать да воспитывать. А два других писателя тоже прислали свое мнение, только совсем другое: «На ключ, на хлеб и воду, чтобы другим не было повадно».
— Это ж не писательский, это полицейский подход, — возмутился я.
— Но написали это писатели, и очень известные ваши коллеги, которых вы наверняка знаете. А статья «Человек за решеткой» — ведь это ж тоже мнение.
— Простите! Что это за мнение? — вскипел опять я. — Как можно чистое белье, занавески на окнах, кино и шахматы выставлять как проявление какого-то либерализма? А ведь именно по этому пути, вплоть до ограничения пользоваться нашим советским радио, пошли некоторые ретивые служаки — я об этом тоже пишу.
— Да, это верно. Служаки — наша беда, — согласился Миронов, — но это уже другая проблема.
А я перед этим прочитал довольно любопытное и обстоятельное исследование об американской тюремной системе (Джон Бертлау Мартин. «Разрушим стены». Лондон, 1955), которое, как оказалось, читал и мой собеседник, и разговор у нас, само собой, пошел по широкому кругу вопросов. Нужна ли тюрьма? Что она дает обществу? Защиту, охрану от преступных элементов? Какую охрану, на какой срок? Она временно изолирует зло. Но временно изолированное зло не уходит из жизни. Тогда, значит, нужно оказать на него такое влияние, решительное влияние, которое гарантировало бы, что в общество возвращается безопасный для него человек. Следовательно, снова на первый план выдвигаются вопросы воспитания.
— Вот видите, сколько проблем возникает, — заметил мой собеседник. — И каких! Обо всем этом нужно думать и думать. Дело-то государственное. Случается, что и у нас, здесь, нет единого мнения, да и трудновато его достигнуть. Возьмите такой случай… Жил-был парень. Женился. В жены взял девушку из соседней деревни. Построили они себе хату. А родители ее были против этого брака. Почему? Дело ихнее. И стали приваживать молодуху к себе в гости — дело тоже естественное. Потом она зачастила — нынче в гости, завтра в гости. Оказалось, что родители сводят ее с кем-то другим. Муж узнал об этом, а парень был рисковый, послал все к такой-то матери, спалил свою избу и подался в город. И вот его судили. Как поджигателя. «Какой же он поджигатель? — говорят одни. — Сжег-то он свою избу, собственную?» «А как же? — говорят другие. — Нынче он свою спалил, а завтра — соседнюю, а то и колхозную. Значит, он по душе — поджигатель». Вот как тут разобраться?
Проговорили мы больше двух часов и расстались довольные, кажется, друг другом. Собеседник мой подарил мне на прощание свою небольшую книжечку и предложил встретиться как-нибудь еще. «Звоните!» Воспользоваться этим приглашением мне, к сожалению, не пришлось — товарищ Миронов трагически погиб.
Так постепенно я все дальше и дальше углублялся в лабиринты проблем и юридических, и социальных, и психологических. Иногда это мне становилось невмоготу, и тогда, в одну из таких минут, я обмолвился об этом в одной из статей. Читатель ответил на это серией писем: «Не бросайте нас!» Но разве можно было бросить?
Вспоминалось мне иногда и по-своему мудрое предупреждение того «главного», который в свое время отклонил мою «Честь»: «Ни одному гению не удалось решить проблему преступности». Да, конечно, несмотря на все отчаянные усилия, не удавалось это и мне. Это было ясно. Но так же ясно было и то, что все-таки что-то у меня получалось, и в запутанном клубке разных причин и условий обнаруживались какие-то концы каких-то ниточек, которые указывают путь к новым, хотя бы будущим, решениям.
Из мрачных и пугающих подземных лабиринтов, по древнегреческому мифу, указывала путь герою волшебная нить Ариадны. Так и я в своих путаных «путях и поисках» постепенно нащупывал эту волшебную нить.
Впервые она попалась мне, когда я еще писал «Честь». Тогда пришла ко мне девушка, принесла пачку писем и поведала мне свою историю. Дружила с парнем, а его осудили за бандитские дела. Назвавшись женой, она ходила к нему в тюрьму на свидание, там он сказал ей, что рад тому, что его арестовали и прервали таким образом его связи с преступным миром, которые сам он не имел сил порвать.
— И вы понимаете? — говорила она. — У него были такие чистые глаза. Раньше он был всегда какой-то сумрачный, я только не знала, отчего это. А теперь просветлел.
И она решила дождаться его.
А вот письмо из Харькова:
«Мне двадцать лет, и до сих пор все люди казались мне хорошими, честными, смелыми, а теперь я поняла, что все это далеко не так. Имя его — Сергей. До него я никого никогда не любила, а с ним как-то по-новому, взглянула на мир, увидела, как распускаются почки, как ярко светит солнышко.
И вот я узнаю, что этот человек, которого я люблю, — вор. Наверно, я должна его презирать, ненавидеть, а я люблю его, люблю и не могу забыть! Я хочу как-то помочь ему, увести с пагубной дороги, но как? Ведь полюбить кристально чистого человека легко, а вот такого, у которого оказались отрицательные стороны, даже пороки?
Да и вообще, мне кажется, не обязательно искать хороших людей — надо их делать хорошими! И уж если любить, то любить человека такого, каков он есть!»
Волшебная нить любви.
Профессиональный вор приехал в город, чтобы что-то украсть. Сидит на вокзале, рядом — женщина с ребенком. Потом она просит: «Мне с ребенком надо в туалет, посмотрите, пожалуйста, за моими вещами».
«И вот, — пишет он мне, — я, как дурак, сижу и караулю ее чемодан, который я хотел украсть. Что это?»
Волшебная нить добра и совести! Значит, есть она все-таки, совесть, под всей грязью и мерзостью жизни, неубиенная!
Вот тот вывод, к которому я в конце концов пришел: преступление — это болезнь духа. Она может вызываться и осложняться одним, другим, третьим, но в конце концов — пусть в самом конце концов! — это болезнь духа.
— Болезнь духа? — слышу я чей-то скептический голос. — Странно!
Я сижу на заседании научно-практической конференции, созванной Министерством внутренних дел. Я в то время очень близко сошелся с этой сложной и чрезвычайно ответственной организацией с очень разными и многоемкими функциями и задачами и, следовательно, разными людьми. Среди них приходилось встречать, конечно, всяких — и ортодоксов, идущих от книги мимо жизни, и загибщиков, любителей решать все проблемы ударом буденновской шашки, ну и, конечно, обыкновенных службистов, за службой не видящих никаких проблем. Но наряду с ними я видел, знал и полюбил других — людей душевных и думающих, даже мыслящих, и ищущих разумных путей в решении тех же самых, очень непростых проблем.
Вот письмо одного из них — думающих и болеющих за нравственное состояние молодежи:
«К сожалению, многие заблуждаются, выдвигая на первый план правовое воспитание. Да, законы люди должны знать. Но все же главное, основное — это моральная закалка человека, когда он не юридически, а душой, сердцем, совестью своей не может допустить ничего постыдного, тем более преступного. Каин убил Авеля не потому, что не знал уголовного кодекса, а потому, что нравственно стоял на стадии дикости.
Молодежь всегда была и будет той магнитной стрелкой, которая чутко колеблется на шкале морального состояния общества взрослых, показывая то направление, куда идет это общество.
Я глубоко убежден: нравственное воспитание общества, молодежи — вот наша неотложная, главная задача, от решения которой зависит наше будущее».
Это пишет методист воспитательно-трудовой колонии Э. М. Иткин.
Вот высказывание другого, генерала С. М. Крылова:
«Безнаказанность, как и чрезмерная наказуемость одинаково вредны, как для человека, так и для общества».
И вот — эта конференция, многолюдная и интересная. Здесь собрались и руководители министерства, и практические работники исправительно-трудовых колоний, и, что особенно важно, деятели науки — из Москвы, Ленинграда, Ростова, Свердловска, Кирова, психологи, психиатры, философы, педагоги и медики.
В течение нескольких дней с разных сторон и точек зрения они исследуют вот этот самый «странный», но такой важный и сложный и такой гуманный вопрос: личность преступника.
Да, у нас нет и не может быть коренных экономических и общественных причин преступности, как в капиталистическом мире. Да, принципы и закономерности нашей жизни совершенно другие, но именно поэтому нарушения и извращения этих принципов оказывают зачастую отрицательное влияние на неустойчивых людей. Поэтому личность, ее нравственный уровень и сопротивляемость злу приобретает у нас особое значение.
Мы отвергаем теорию врожденной преступности, но нельзя не признать, что человеческая личность может нести из прошлых поколений тяжелый патологический груз, который ослабляет личность человека, а катастрофически растущее влияние алкоголя еще больше усиливает, этот процесс.
Об этом — о теории личности, о личности как социальном явлении, помню, очень интересно говорил представитель Института философии Академии наук профессор Платонов: «Нужно бить не по следствиям, а по причинам. Нужно познавать законы возникновения преступности, чтобы ее предупреждать».
«Проникать в историю личности», — вторит ему профессор Селиванов и дает обстоятельный анализ, например, психологии поступка: постановка цели, борьба мотивов, придумывание средств и исполнение. И тогда оказывается, что между мотивом и действием далеко не всегда существует ясная и прямолинейная связь — положительные мотивы могут приводить к отрицательным результатам, и наоборот.
«Вообще личность человека сложна и многогранна, она имеет поверхность и глубину», — говорит профессор Ленинградского университета А. Г. Ковалев. Личность формируется во времени, видоизменяется в ходе жизни; и важно проследить ее динамику и формирование новых отношений ее в новых условиях.
Проблеме человеческих отношений был посвящен специальный доклад директора Ленинградского института имени Бехтерева Мясищева. И тогда оказалось, что любовь и ненависть, уважение и презрение, жадность и доброта, принципиальность и беспринципность — не отвлеченные и изолированно существующие качества, а результат отношений между людьми.
Поэтому вся задача профилактики, предупреждения преступности приобретает большую общественную и педагогическую глубину: не просто следить и пресекать, контролировать, читать нравоучения и главным образом ругать, а прежде всего формировать человеческую личность и ее отношения с другими людьми и обществом. Учитывая ее биологическую сущность и индивидуальные особенности, нужно повышать жизненную подготовленность и особенно социально-эстетическую сторону личности, ее направленность, целеустремленность, эмоциональный заряд и волевую закалку. Потому что — и в этом были единодушны все — в основе преступления лежит деградация, разложение личности, ее общий моральный распад и опустошенность.
Вот что такое болезнь духа. И отсюда главный и обобщенный вывод: разобраться и понять сущность человека.
Я к этому очень долго шел в этих своих «путях и поисках», через пресловутые «пережитки капитализма», через «последствия войны», через «влияние среды, семьи», но в конце концов, когда все дальше отходили в прошлое и давно забытый капитализм и последствия войны, а преступления оставались и преступники нарождались уже из наших, новых, собственных рядов и поколений, я все чаще сталкивался с признаниями: «Я никого не виню, я сам во всем виноват, во всем!» А это подтверждалось недоумениями и воплями матерей, отцов, сестер и братьев: «И как это получилось? Почему? Мы сами не можем понять и разобраться!»
Вот один пример, очень яркий, но далеко не единственный.
Письмо первое, исходное:
«Пишет Вам незнакомый парень, ничем в жизни не прославившийся, ничего хорошего в ней не сделавший, да и не задумывавшийся до сих пор над этой самой жизнью. А катил он по ней просто, куда вывезет, и казалось, что так и нужно: живи, как живется, бери, что берется, и не скули в случае неудачи. И я жил, брал и не скулил: украл, не попался — хорошо, попался — тоже не велика беда, а «отсидки» осторожность приносят, опыт, да и авторитет перед дружками поднимают.
И так ладно да гладко шло у меня все, и прожил я таким манером четверть века. И не было нудного до бессилия чувства прожитого впустую, не было терзаний за свое прошлое, и жизнь казалась огромной до бесконечности. Казалась…
А теперь вот почему-то не кажется. Сломалось во мне что-то, и по-другому как-то я стал смотреть на себя и на дела свои. И ничего-то мои похождения никому не дали, ни мне, ни моим близким, ничего, кроме гадостных ощущений, как от ячневой каши. Пустота!»
Письмо его матери:
«Сколько мне пришлось пережить страданий из-за сына, что так у него сложилось — и сама не знаю и не пойму. С малых лет он помогал во всем по хозяйству: мыл полы, ухаживал за домашними животными, носил воду, копал и полол огород и во всем всегда был первым помощником, и вот…»
Теперь она тяжело больна — «дни мои сочтены, письмо это Вам пишу третий день, очень трудно, не соберусь с мыслями, да и слезы застилают глаза».
Тронула меня эта судьба и матери и сына, завел я с ним переписку, послал ему свою «Честь» с надписью: «Думай, Вячеслав! Думай!» И получаю через какое-то время письмо:
«Перво-наперво поблагодарить хочу Вас за книгу. Кстати она мне пришлась, ко времени подоспела, нашел я в ней ответы на множество вопросов, порой ясные, четкие, будто формулы, подставляй свои данные и пользуйся готовым, а порой и запутанные, требующие мысли, не общей, а своей, индивидуальной. А тут Ваш совет: «Думай, Вячеслав, думай!» Вот я и думаю, не по указке, конечно, сам мыслю, а слова Ваши подстегивают в нужном направлении, и знаете, какая получается, Григорий Александрович, любопытная штука.
Если раньше от воровства меня отталкивал страх, который заглушался потом водкой и надеждой на то, что все обойдется, то сейчас во мне появилось что-то другое, какое-то новое чувство и потому этой новизной даже интересное. Я, как и раньше, вижу, что плохо лежит, сохранилась свойственная прошлому зоркость на легкую добычу, но мысли переиначились — они о краже, все о той же краже, но уже без моего участия. В мозгу фиксируются разные возможности, рисуются варианты, даже развертывается действие, роли в котором выполняют какие-то незнакомые, смутные персонажи. Пробовал я вообразить и себя в этом амплуа, но вдруг ощутил страх, но страх другой — страх пустоты в будущем. (Толком не разобрался в этом, нужно покопаться основательнее в себе. Если разберусь, напишу позже.) А потом, когда страх ушел, стало стыдно за свое участие в этой краже даже в воображении. Да-да! Я, тот самый, кто так помнит первые, вытащенные из родительской копилки пятаки, я — воришка с мальства, вдруг ощутил ярую неприязнь к воровству. Теперь мне стыдно брать чужое, как стыдно голому идти по улице».
Что это?.. Пусть упрекают меня в чем угодно, но перед нами прошел сложнейший процесс болезни духа и ее исцеления.
Однажды на небольшой подмосковной станции мне пришлось подождать поезда. В ожидании я сел на свободное место на лавочке, где уже сидели двое молодых людей и две девушки, они довольно оживленно разговаривали, и сначала я принял их за одну компанию, но скоро понял, что это не совсем так. Девушки были явно умнее своих партнеров и в разговоре все время их высмеивали, перекидываясь между собою понимающими взглядами. А потом сразу вспорхнули и пошли, даже не простившись.
— Вас проводить? Не заблудитесь? — кинул им вслед один из парней.
Одна из девушек только с усмешкой оглянулась на него, а другая, побойчее, ответила ему ядовитой частушкой:
Ох, ох, не дай бог с дураками знаться,
Они грязны, не умыты, лезут целоваться.
Один из парней не то что растерянно, а действительно как-то глуповато улыбнулся — у него был острый, как клин, нос, узенькие маленькие глазки и до самых бровей старательно прилизанная рыжая челка, но другой, с пушкинскими бачками и транзистором через плечо, небрежно процедил:
— А ну их!.. Вумные!
И тут я понял, что это была вовсе не компания, а просто два пижона, убежденные в своей неотразимости, с ходу подсели к девушкам и вот потерпели фиаско. В этом я окончательно убедился, когда через какую-то пару минут мимо прошла одинокая девушка с модной прической и, остановившись в стороне у решетки, вынула книжку из сумочки и стала читать. Мои соседи переглянулись, перемигнулись и, поднявшись, направились прямым сообщением к ней: убеждение в своей неотразимости, видимо, у них ничуточки не пошатнулось. Не дошло! Я не мог слышать, как у них там развивался разговор, но девушка скоро закрыла свою книжку и перешла на другое место, оставив моих кавалеров опять с носом.
Я подумал: дойдет это до них теперь или нет? Вероятно, нет, вероятно, и эту девушку они обзовут «вумной» или «идэйной» и пойдут дальше, как два пустых баллона, в своих начищенных до блеска остроносых туфлях, пока не нападут на такую же пустую и глупую балаболку, которой все равно с кем идти и с кем гулять, так же как все равно это и им. И мне, по нетерпеливости своей, захотелось тут же завести с ними откровенный мужской разговор, но они куда-то исчезли, а потом уж из окна вагона я увидел их на другом конце перрона, таких же одиноких и ищущих.
И мне стало и жалко их, и стыдно, по мужски стыдно за это откровенное, такое обнаженное, оголенное искание. Что мужчина ищет женщину — это вполне естественно, закон природы. Вполне естественно и то, что он при этом старается чем-то привлечь, прельстить ее. Но если петух, павлин, фазан, глухарь распускает при этом свое оперение, так ведь ты ж не фазан и не петух, и челка твоя, и транзистор, и остроносые ботинки не идут с этим ни в какое сравнение, потому что ты человек и «оперение» у тебя должно быть другое — человеческие достоинства ума, и чести, и характера, и устремлений. В конце концов, какой-нибудь фазан, или глухарь, или олень даже лучше тебя — он не просто прельщает свою подругу пестротой оперения или красотою ветвистых рогов, он бьется за нее, для него это таинство жизни, закон природы, своего рода долг перед ней. Для тебя — развлечение. Тебе все равно — кто с тобой пойдет сегодня: не одна, так другая, не другая, так третья. Тебе все равно. Ты перестаешь быть мужчиной и совсем забываешь о том, что ты — человек. И тогда ты превращаешься в животное, а то и в зверя, тащишь девушку, а то и девочку, первую, которая тебе попалась на глаза в темном переулке, и портишь ей жизнь. А то и губишь.
Так мне хотелось бы сказать этим пустым пошлякам в мужском разговоре, с глазу на глаз, откровенном и потому беспощадном. Мне стыдно за них. И больно. И за них, и за девушек, за их мечты и надежды. А мечтают они совсем о другом.
«Я верю в любовь, верю в дружбу, верю, что большинство наших людей честные и хорошие», — говорит одна.
«Хочется, чтобы парень и девушка для парня были примером, и совестью, и судьбой, — вторит ей другая. — Скажите, есть ли такие парни? Честные, искренние, уважающие девушку, однолюбы, или же они встречаются только в книгах?»
Так пишут искренние, чистые девушки, тоскующие о хорошей жизни, о чистой любви и о благородных, честных парнях, однолюбах. И сколько горечи, сколько обиды и гнева слышится в их голосах, когда вместо этого они встречают хамство, подлость и низменность.
«Я не хочу говорить о хороших делах своего города. Я его люблю, привыкла к нему и знаю, что в нем хорошего и что плохого. Но обидно смотреть, когда молодежь разгуливает пьяная, ругается нецензурными словами, совершенно не считаясь ни с девушками, ни со взрослыми. И, глядя на это, думаешь: есть ли у них что-нибудь за душой? Чем они живут, что их интересует? И зачем они такие мерзкие? Почему? Что им не хватает? Почему лучшие человеческие чувства — любовь, дружбу — они превращают в пошлость и грязь!»
Ну, что сказать ей, этой самой Гале, чудесной девушке из старинного уральского города. Но она поворачивает медаль и другой ее стороной.
«Ну, это парни, — продолжает она. — А девушки? Им-то чего не хватает для нравственного развития? Им-то что нужно? Ведь девушка должна быть девушкой, так чего ей беситься?» Или: «Придут в клуб парни, пьяные (и чего их пускают в таком виде?), стоят с нахальными лицами, перебрасываются между собой насчет девушек. Подойдет с папиросой и, вместо того чтобы вежливо пригласить: «Разрешите?», скажет грубо: «А ну, пойдем», а то и почище. И она идет! Он ее обнимает, а то и целует при всех, и она — ничего. Такие девушки напоминают мне собачек, глупых к тому же. А теперь скажите — кто виноват в этом?»
Ну что ответить ей? Что ей сказать? Как убедить ее в том, что это не так, что кругом полно людей умных, честных, чистых, деятельных и созидающих.
И все это делают они, пакостники, полагающие, что своей челкой или сдвинутой на затылок шляпой, грязной руганью и папиросой в зубах изображают каких-то героев. Может быть, даже считают себя героями? Может быть, даже обижаются за эти резкие мои слова?
Обижаетесь? Хорошо! Слушайте дальше!
Девушка назначила свидание любимому, а он пришел с компанией друзей, и они коллективно изнасиловали ее. Страшно? Страшно.
Нравственное падение, разложение, распад личности имеет свою логику: соскользнув на одну ступеньку, ты катишься на другую, на третью, и вот ты посягаешь уже на что-то святое и для человека неотъемлемое и можешь до самого страшного дойти, если не остановишься.
А ведь есть любовь! Бывает! Настоящая и высокая, до зависти. О ней, к примеру, рассказывает Валентина Елисеева в напечатанной в журнале «Новый мир», а теперь широко известной, получившей уже сценическое воплощение, но по истокам своим строго документальной повести «Так это было».
Молодая девушка, студентка педвуза, из своих чисто педагогических целей завязала переписку с имеющим достаточно большой срок заключенным. Сначала это была как бы игра, эксперимент. Но шли месяцы, потом и годы. Происходило взаимное познание. А потом и сближение душ. На самой высокой человеческой основе: она поняла и поверила в него, а он увидел в ней путь к духовному воскресению.
Из этого возникла любовь, та самая, настоящая, прошедшая испытания на верность и нравственную стойкость.
«Я много, очень много думаю о том, как мы будем строить с тобой нашу семью, — пишет она к нему в далекую Якутию. — Хочется, чтобы это была самая счастливая и крепкая семья. Я верю в то, что все наши мечты сбудутся. Спорить мы с тобой, конечно, будем, в этом не может быть сомнений, а вот ссориться мы не должны. Да?»
«Женька, любимая, спасибо тебе за все: за радость, за веру в человека. И теперь нет такой силы, которая заставила бы меня изменить своему слову».
«Толик, родной, спасибо тебе за все: за нежность, любовь и заботу. Ты мне принес счастье. Пусть это кажется странным для кого-то, но я счастлива. И я горжусь тобой — слышишь? — горжусь. И не собираюсь ни перед кем склонять голову. Ты не волнуйся, что кто-то посмеет меня упрекнуть тобой. Умный этого не сделает, а с дураками нечего считаться».
Так выросла любовь, а из любви — семья, о которой когда-то мечталось, здоровая и крепкая: теперь у них двое детей. У каждого своя работа и общая, выпестовавшая их духовная мать — Валентина Филипповна Елисеева.
А вот другая любовь, в другой среде и обстоятельствах. Но такая же чистая. По ряду полюбившихся нам кинокартин читатели, может быть, помнят великолепного французского артиста Жерара Филипа. Несколько лет назад он умер. Его вдова Анн Филип написала после этого книгу «Одно мгновенье». Книжечка небольшая, но удивительно умная и возвышенная. Это разговор с ушедшим мужем, разговор, как с живым, крик, исповедь любящей души. Рассказ об истинной любви и верности тем идеалам, которым они вместе служили. И посмотрите, как тонко и проникновенно описывает она свое, вернее, их взаимное, чувство любви, решительно отграничивая его от мелкой интрижки, в которой «мы постепенно растрачиваем себя, как ткань, которую время пожирает прежде, чем она послужит своему назначению». В противоположность этому она рисует подлинное чувство подлинной высокой любви как процесс непрерывного обогащения души.
«Я поняла, что наша судьба в значительной мере зависит от того, как мы представляем себе счастье. Ведь счастье — это не только духовное и физическое благополучие.
…Я заглядывала в самую глубину твоей души, и ты раскрывал ее. Сколько лет и минут понадобилось нам на то, чтобы достичь этих тайников, еще более глубоких, чем чувство, в котором разум и инстинкт сливаются воедино. Мне нравилось наше стремление к трудностям, наше недоверие к легковесным переживаниям… С тех пор, как родилась наша любовь, мы не переставали изучать, узнавать друг друга. Мы открыли друг другу свои души и, обезоруженные, отбросили закон джунглей… И вдруг оказалось, что мы богаты — нас обогатили бесчисленные мгновения, события, пережитые вместе… Наши побуждения были благородны. Мы верили друг другу».
Смотрите, как непохоже это на те упрощенные по закону джунглей, а потому убыстренные и потому бесконечно обедненные даже не интрижки, как их деликатно называет Анн Филип, а до цинизма обнаженные, а потому омерзительные схождения и расхождения.
Высокое и низкое… Может, здесь истоки? Истоки чего? Всего — и подвигов, и преступлений.
…А вот убийство. Заранее осмысленное и подготовленное — «Олега нужно убрать». Жестокое до озверения — пятнадцать ножевых ран.
Кто?
Кого?
За что?
Школьники. Восьмиклассники. Из одной школы. Товарищи, почти друзья. «План убийства и роли каждого из них они обсуждали вместе» — так сказано в приговоре суда. Из-за чего? Ради чего? Ради личного авторитета. Организатор и вдохновитель убийства — «хороший ученик», комсомолец, волевой и развитой парень, способный оказывать воздействие и даже подчинять себе других. А когда у него «произошла ссора с одноклассниками, он хотел этим запугать своих соучеников», он и привлек их к осуществлению своего плана — «убрать Олега». И убрали.
И никаких угрызений совести. Труп под прикрытием вечерней темноты вынесли из подвала, где совершилось убийство, и бросили в реку. Замыли следы крови на брюках. И даже забрали с собой остатки водки и закуски, специально закупленных для создания атмосферы дружеской беседы. А после суда начали писать письма ко мне с перекладыванием вины с одних плеч на другие, с просьбой помочь в «восстановлении справедливости» и ссылкой на то, что «мне было тогда только пятнадцать лет».
Ноль! Полный, круглый нравственный ноль. До дрожи. Скажут: а кому это нужно, писать о таких? Зачем? Затем, чтобы обнажить зло. Да, обнажить, потому что только обнаженное зло вызывает протест и стремление что-то понять и осмыслить. Чтобы испугать кого-то этим ужасом и цинизмом. А может быть, что-то предупредить и кого-то остановить в последний миг у той, крайней черты, у бездны. И в конце концов, чтобы что-то понять и осмыслить.
У Маркса во введении «К критике гегелевской философии права» есть интересная мысль, касающаяся задач, стоявших перед немецким народом того времени: «Надо заставить народ ужаснуться себя самого, чтобы вдохнуть в него отвагу» (курсив Маркса. — Г. М.). Перефразируя это, я бы хотел, чтобы человек ужаснулся тому, на что он способен, и этим мог бы усилить свое сопротивление злу.
Так и здесь — нужно!
…Лирики и циники. Высокое и низкое. Может, здесь истоки? Истоки чего? — вспыхивает вопрос. Всего! И подвигов, и преступлений. Всего!
Приведу в этой связи еще одну переписку.
«…Я часто задумываюсь, с какого момента жизни во мне зародился червячок эгоиста и любителя легкой жизни…
В своем воспитании усматриваю огромный промах родителей, свойственный многим. Они были слишком добры к единственному сыну и всегда все прощали, поругав только для порядка. С мелких краж, обманов я начал свою юность. Мне стало казаться, что деньги — это все, и чем их больше, тем лучше. Никто не спросит: откуда они? А наоборот — тебя будут уважать и принимать за приличного молодого человека. В 14 лет я занялся фарцовкой, появились деньги, вещи. Родители мало обращали на это внимания, а спросят — я говорил, что «купил с рук», «выиграл в спортлото» и т. д. Эти отговорки их устраивали.
В это время я учился в ПТУ. Казалось бы, там комсомольская организация, мастера, учителя должны обратить внимание на модно одетого, беспечного юношу. Нет, не обратили. Лишь бы был на уроках и не получал двоек! К этой системе я быстро приноровился.
С Вами я познакомился уже в колонии по книгам «Честь» и «Трудная книга». Их у нас читал весь отряд, и все были поражены, до чего судьбы героев этих книг похожи на их собственные.
Многие причины преступлений, однако, уже устарели. Если раньше многие шли на преступление потому, что идет вся компания и отказаться вроде бы стыдно, то сейчас многие идут на преступление сознательно, зная, что за это, возможно, они понесут наказание. Но это только подогревает, становится интересным, потому что требует ума, физической подготовки. Поначалу переступить порог закона страшно, но потом появляется чувство очень крупной игры. Тогда дело уже не в деньгах, они вообще интересуют, оказывается, до определенного предела.
Очень остро начинаешь чувствовать пульсацию жизни: сегодня ты на свободе, а завтра, может быть, нет. Появляется смысл в жизни, жажда ее, жадность. И уже не останавливаешься ни перед чем. Потом происходит выделение себя из миллионной толпы людей, хочется быть личностью, что-то представлять из себя.
Возникает чувство обособленности самого себя: я могу совершить любое преступление, а вот эта масса людей не может, и почему-то эту массу считаешь ниже себя. Сейчас я уверен, что такая философия всегда кончается хорошим сроком.
Я не нашел своего места в жизни; некоторые специальности мне нравятся, но на них надо учиться в институтах, а я запустил учебу. Схема же «работа — дом — семья» меня не устраивает, слишком однообразно и скучно. А ведь хочется увидеть и горы Кавказа, и тундру, и тайгу. С семьей разве это возможно? Поэтому я боюсь, как бы по выходе из ВТК, хотя впереди у меня еще три года, не заняться прежним, только более тонким ремеслом. И Вас я очень прошу убедить меня в том, что лучше 11 месяцев работать, а один отдыхать, чем наоборот…»
За этим письмом последовало второе: подросток откликнулся на мою просьбу подробнее изложить причины, побудившие его нарушить закон.
И вот мой ответ на оба эти письма:
«…получил и твое второе, надо сказать, очень интересное письмо. Спасибо. Оно подтвердило мое первоначальное впечатление от первого. Ты учишься думать, учишься понимать себя. Твои письма отличаются логикой изложения и, в известной мере, широтой мысли, хотя широта эта вовсе и не всегда означает ее правильность.
…У тебя ни разу не встречается слово «совесть». А вместо раздумий над ним вырывается очень странное, я бы сказал, даже пугающее признание: «Поначалу переступить порог закона страшно…»
А потом? Потом, оказывается, происходит выделение себя из «миллионной толпы людей. Хочется быть личностью».
Подумать только! Личностью!..
Какой личностью? Ведь это же главный вопрос! Неужели ты этого не понимаешь? Личности-то разные бывают. Одни хотят творить, создавать, исследовать, помогать людям, а другие… Впрочем, скажу твоими словами из второго письма. «Я имел в неделю тысячу рублей, а если я буду даже хорошо работать, я буду иметь 200 рублей в месяц. Где же логика?» — недоумеваешь ты.
И опять: какая логика? Чья логика? Логика, к твоему сведению, тоже разная бывает. Ведь ты сам пишешь, что схема «работа — дом — семья» меня не устраивает, слишком однообразно и скучно. Хочется увидеть и горы Кавказа, и тундру, и тайгу. А с семьей разве это возможно?» Но ведь люди летят в космос и возвращаются к своим семьям — все дело в том, каков ты сам и какова твоя семья. Люди отправляются пешком к Северному полюсу — зачем? Чтобы доказать свою личность? Люди годами исследуют проблему Тунгусского метеорита, поднимаются к огнедышащему кратеру вулкана, люди едут и в тайгу, но не затем, чтобы просто взглянуть на нее, а чтобы строить там БАМ, подобно тому как люди лечат, спасают людей, люди учат людей, но они все это делают во имя чего-то, во имя каких-то высших целей…
Ты просишь убедить тебя в том, что «лучше 11 месяцев в году работать, а один отдыхать, а не наоборот». Единственно, что могу привести в доказательство, это жизнь свою — мне 80 лет, и я все время работал и в этом видел радость жизни…
Но разве может все это убедить неубедимого эгоиста? Еще раз прошу понять: это — не ругань, это — анализ. Люди разные. Позиции разные. Цели разные. А именно это главное — цели. Во имя чего живет человек и какими нравственными мотивами он руководствуется.
Иногда ты чувствуешь шаткость своей позиции и грозящие тебе беды. «Сейчас я уверен, что такая философия кончается хорошим сроком», — пишешь ты. Да разве в «сроке» дело? Кстати, помнишь: «Поначалу переступить порог закона страшно, но потом…»
Мне кажется, что где-то здесь мы совершаем крупную общественно-педагогическую ошибку, выдвигая главным и чуть ли не единственным критерием в оценке поведения формально-юридическое понятие: человек и закон. А совесть? Ведь есть же та нравственная категория, которую Лев Толстой определил как высший и авторитетнейший критерий человеческого поведения, назвал ее «верным руководителем жизни людей».
Ответственность не только перед законом, который подчас можно обойти и обмануть, а перед собой, перед своей человеческой сущностью — вот что такое совесть. Но для этого нужно еще сознание этой своей человеческой сущности как носителя нравственных основ, устоев, выработанных тысячелетиями человеческой истории… Вот о чем, следовательно, нужно прежде всего вам, а вместе с вами и нам, думать — о повышении и перестройке нравственного сознания, о формировании того «личного судьи», который удержит вас от дальнейших, может быть, еще более тяжких преступлений…»
Здесь я не могу не коснуться важнейшего вопроса о роли эмоциональной культуры в формировании и развитии человека.
Наш известный ученый, работающий в области физиологии эмоций, П. В. Симонов, в ответ на мои какие-то статьи прислал мне свою книжечку «Болезнь неведения», с теплой надписью:
«Г. Медынскому — одному из пионеров исследования человеческих мотивов, с уважением и благодарностью».
Эпиграфом к этой книге он взял слова Спинозы: «Не смеяться, не плакать, а понимать». Исходя из этого, он и строит свое рационалистическое толкование эмоций:
«Скажем прямо: а нужны ли вообще эмоции для разумного и целесообразного поведения? Не представляют ли они некий пережиток минувших биологических эпох наподобие отростка слепой кишки? Мы ответим на поставленный вопрос со всей определенностью: эмоции не нужны, если животное или человек располагает полным знанием того, что им надо делать для удовлетворения своих насущных потребностей. Эмоции важны и необходимы, если этих знаний нет или они оказываются недостаточными».
Эту книжечку я, по его просьбе, послал В. А. Сухомлинскому, и он с большой благодарностью возвратил мне ее, сделав в ней одно-единственное замечание именно в этом месте: «Это неправильное суждение об эмоциях». Его собственное и, по-моему, тоже правильное суждение об эмоциях выражено у него в лучшем, на мой взгляд, его произведении «Рождение человека», где мировоззрение человека характеризуется как «личное его отношение к истинам, закономерностям, фактам, явлениям, правилам, обобщениям, идеям».
Итак, эмоции — это не аппендикс, это — отношение, оценки, критерии, это — «нравится — не нравится», «хорошо — не хорошо», «красиво — не красиво», это — наполнение и звучание души. Отсюда — воспитание эмоциональной сферы как основа нравственной культуры, начиная с ее первородных проявлений: любовь к матери, к дому, к дереву и к вечному труженику — муравьишке.
«Я усматривал важную воспитательную задачу в развитии высоких и в предупреждении низменных чувств. Характеризуя те или иные чувства, я старался раскрыть единство эмоциональной и моральной сфер».
«Отражение знаний в эмоциях — важное условие перехода знаний в убежденность и мировоззрение. Эмоциональное состояние имеет огромную возвратную силу влияния на ум, на всю интеллектуальную жизнь подростка».
«Честь» еще не выходила в свет, но одна глава из нее была прочитана по радио, глава о том, как Антон, в поисках выхода и какой-то нравственной опоры, поехал в Ростов, к отцу. Что из этого вышло, читатели могут узнать из самой книги. Главу эту мы с Марией Никифоровной слушали в вагоне поезда по пути в санаторий, а вернувшись домой, я получил письмо.
«Здравствуйте, Григорий Александрович! Сейчас прослушал передачу по Вашей повести «Честь». Меня очень взволновал эпизод встречи Антона с отцом. Я вспомнил про свою встречу с моим отцом, когда я тоже, решив порвать со своим не совсем хорошим прошлым, уехал к отцу, который жил в Смоленске… До приезда я написал отцу письмо, в котором все ему описал. Но первые же слова отца были: «Зачем ты приехал? Убирайся отсюда!..» В конце концов он выставил меня за дверь».
Письмо было большое и заканчивалось припиской:
«Я даже сам не знаю, почему я Вам написал это. Просто рассказал Вам про тяжесть, которую мне одному носить не под силу».
Тронутый искренностью и душевностью письма, я ответил, и у нас завелась с этим молодым человеком длительная откровенная переписка, в ходе которой все больше и больше раскрывалась болезнь его души — слабоволие:
«Я такой — куда позовут, туда и пойду». Как это сказано у Некрасова: «Суждены нам благие порывы, но свершить ничего не дано».
Но «порывы» были, и, используя их, мне многого удалось достичь: парень одумался, поступил в институт, вступил в комсомол, и все шло хорошо. Потом он был у нас на даче в гостях, мы его хорошо приняли и очень подробно и обстоятельно поговорили. Уехал он довольный и, кажется, спокойный. И вдруг — письмо:
«Не знаю, как начать!
Вы помните наш разговор у Вас на веранде? И вот, когда я поехал домой и сел в Москве в поезд, я стал о многом думать и многое еще вспомнил. И я решил, я обязан Вам все рассказать; ведь был случай, когда я хотел убить одного лейтенанта. Я всю ночь тогда думал об этом, и эта мысль не давала мне покоя. Проснулся — и опять то же самое, те же воспоминания. С тех пор я хожу сам не свой. Меня пронзила мысль — совесть. Вы понимаете, ведь я сам, сознательно шел на все. Меня не сманивали. Нет, все сам, по доброй воле. Мне никто не грозил. И Вы представляете, я сознательно шел на убийство. Что же это такое? Почему? Ведь меня правильно воспитывали в школе и дома. Почему же я так морально опустился? Не знаю. Да, я многого еще не понимаю. Я никогда не задумывался над тем, что делал. Никогда.
На всю жизнь запомнил я этот случай. Я, видите, даже писать ровно не могу: рука трясется. И вот с тех пор мне нет покоя. Нет, я не убивал, я никого не убил и не ограбил. Но почему меня сейчас мучит совесть? Значит, это совесть просыпается во мне. Но почему она раньше не проснулась? Где она была? Почему спряталась? Возможно, и то, что я стал краснеть, — это тоже совесть?
Почему я дошел до этого? Почему? Ведь в жизни все было для меня, мне. А я хотел убить человека совершенно ни за что, из-за пистолета. И только какая-то добрая сила удержала меня в последний момент: я вспомнил, как этот лейтенант прощался с девушкой, возле кино.
Нет, сейчас это для меня немыслимо. Вот она какая, совесть! Нет, я кончаю, я не могу больше писать. Да, «счастье вслед за совестью идет», как написала Вам та девушка из Брянска. Аж голова заболела.
Большой привет Вашей замечательной Марии Никифоровне.
Очень жалею, что я не раскрылся Вам до конца во время нашей встречи. Может быть, легче было бы.
Эх, черт возьми! Если говорить правду до конца, так слушайте! Мне предлагают еще одну авантюру с выгодой в 20 рублей, но я не решаюсь и не должен решиться, если только не сойду с ума.
На этом действительно кончаю. Только, пожалуйста, напишите ответ скорее. Ваши письма мне очень помогают. Возможно, я на днях и успокоюсь и напишу еще».
Чем не болезнь? Настоящая болезнь духа.
А вот мой ответ:
«Ну, Виктор, скажу откровенно: я тоже не знаю, с чего начинать.
Первым чувством было негодование и ужас, негодование на тебя и ужас вообще. Значит, действительно в людях есть что-то неисправимое и безнадежное — это ужасно! Это подрыв всего, во что я верил, на что я, не жалея, тратил свои последние стариковские силы. Ведь я старик, я преспокойно мог получать пенсию и жить просто так, ни о чем не думая. А я вожусь с одним, с другим, с третьим, я выслушиваю сотни клятв, воплей и заверений. А думаешь, это легко? Ты знаешь, иногда хочется плюнуть на все и пойти в кино или просто пойти погулять со своей Марией Никифоровной, но вот… Вот предо мной новая пачка писем. Что с ней делать? Верить или не верить людям? Можно добром победить зло или его нужно давить, уничтожать силой, порождая этим новое зло? Вот о чем идет речь.
Я до сих пор верил, что я делаю нужное и полезное дело, и ты, ты был одной из опор этой веры, и Саша Пшенай, переписку с которым ты у меня читал, и девушка из Брянска, и ряд других. И вдруг… Нет, это просто не вмещается в душу! Наваждение какое-то!
Преодолеть все, добиться вуза, учиться, увидеть раскрывшиеся горизонты жизни и вдруг на все на это опустить черное покрывало… «Черное крыло жизни», — как ты когда-то писал.
Нет, я просто не хочу и не могу этому верить! Ты просто не в своем уме! Это просто предательство! Предательство себя, предательство меня, а главное — предательство всего, что есть хорошего на свете, самых лучших и чистых идей. Значит, человек действительно зверь и в любую минуту ни с того ни с сего может полететь, как говорил Достоевский, вниз головой и кверху пятками.
Нет, это не может быть, Виктор! Оглянись и одумайся.
Видимо, ты очень большой груз душевный взял на себя своим признанием, и потому заговорила твоя взбунтовавшаяся совесть. Она взбунтовалась против твоих же собственных грехов. Но зачем же лететь «кверху пятками»? И как ты мог вести какие бы то ни было разговоры о каких-то авантюрах? Ты же знаешь, что значит эта «авантюра». Как ты смел?
Одним словом, Виктор, возьми себя за уши и вытяни, и встряхни, и поставь, сам себя поставь на ноги. И ни на кого не надейся — никто, кроме тебя, этого не сумеет сделать. А там смотри. Ты хозяин своей жизни и можешь все пустить под откос, но помни, что жизнь дается человеку один раз».
Его ответ:
«Здравствуйте, дорогой Григорий Александрович! Теперь вот я не знаю, с чего начать, получив Ваш ответ на мое «сумасшедшее» письмо. Может быть, мне не нужно было его писать. Я прочел раз пять подряд Ваш ответ и остро осознал, сколько горя принес Вам.
Нет, люди исправимы, и безнадежных нет. Верьте в это, Григорий Александрович! Если человек встал на ясный путь, если он видит цель своей жизни, если он сердцем, душой осознал, где хорошо, а где плохо, трудно, а вернее, невозможно сбить его с пути… А людям нужно верить. Вы знаете, какой прилив добрых чувств испытываешь, когда тебе верят! Доверием и добром можно победить зло в человеке, у одного, может быть, быстрее, у другого медленнее. Правда, в иных случаях нужна только сила, подавление. Но таких случаев чрезвычайно мало».
А вот как раз один из этих случаев, крайних случаев, подавления силой, случай уникальный, но страшный в этой своей уникальности: письмо без подписи. Прислано оно было в издательство с такой же анонимной сопроводительной запиской:
«Если вы знаете адрес писателя Медынского, прошу переслать ему это письмо. Если не знаете — уничтожьте».
И вот оно, этот человеческий документ:
«Здравствуйте, уважаемый Григорий Александрович!
Сегодня третий раз закончил перечитывать Вашу «Трудную книгу».
Большое Вам спасибо за книгу, за то, что Вы живете на земле. Ужасно сожалею, что никогда раньше ничего не читал из Ваших произведений. И вот сейчас, когда жить мне осталось совсем немного, как бы для подведения итога жизни, мне вручили Вашу книгу. Читаю и на каждой странице вижу себя. Больше всего поразило то, что Вы знаете уголовный мир с его всеми красками так, как не может знать его человек, всю жизнь проведший в заключении.
Но главная причина, побудившая написать Вам, это Ваша помощь мне разобраться в самом себе, найти корень зла, приведшего меня к столь глубокой пропасти. Читал и видел всю свою жизнь, а самое главное, нашел то, чего не мог найти. Видимо, плохо искал, да и искал ли вообще. Благодаря Вам я сейчас выйду на расстрел с твердым убеждением, что я это заслужил сполна. Раньше я думал несколько иначе, и за некоторые мои выражения в прошении о помиловании мне сейчас стыдно. Поверьте, мне, с 15-ти лет попавшему в тюрьму, в 24 признанному особо опасным рецидивистом и приговоренному к расстрелу, как у Вас сказано, человеку с обмороженными глазами, стыдно.
Я написал прошение о помиловании, и там есть такое выражение:
«Прошу оставить мне жизнь, ибо тяжкое преступление я совершил впервые». Сейчас только я понял, что это впервые выглядит как своего рода заслуга. Да и вообще, наряду с подлецом, я, оказывается, еще и глупец.
Извините, пожалуйста, кажется, начинаю философствовать, а начинал писать не для этого.
Еще раз большое Вам спасибо. Жаль, что не во всех библиотеках колонии есть Ваши книги.
Саша Пшенай в «Трудной книге» писал Вам, что он «курицу не мог обидеть». Да, когда-то это было и у меня, Я даже пробовал писать стихи. Если Вас не затруднит, прочтите одно до конца:
Отбирали жизнь у клена.
Грыз топор податливое тело.
Как живая вздрагивала крона.
Дерево так жить хотело…
Но рука убийцы не дрожала.
Вот и совершила взмах последний.
Треск как крик!
И дерево упало
В молодой ковер травы весенней,
И сейчас стоит перед глазами,
Как еще зеленую листву
Рыжее костра сжирает пламя,
Сок, как кровь, стекает на траву.
Люди! Почему вы так жестоки?
Почему ваш окровавлен меч?
Почему чужие пьете соки,
А свои стараетесь сберечь?
Не прошло и десяти лет, и я сам стал убийцей. И убил не дерево, а человека. Почему я это сделал и откуда взял начало этот кровавый ручей, я понял только сейчас. И в основном благодаря Вашей книге. Появлялись подобные мысли и раньше, но они не находили поддержки, опоры и гасли.
«Иждивенческая психология» погубила и меня и еще одного молодого заключенного — активиста, моими руками.
Григорий Александрович, извините еще раз. Хотел написать несколько слов благодарности, и все, но вот, видимо, желание высказаться заставило написать столько. Да, и весна волнует сердце. За решеткой началась капель — это моя 26-я капель — родился весной.
Обидно, ох как обидно за самого себя, но ничего не сделаешь. «Око за око, кровь за кровь».
Еще раз большое спасибо Вам.
От всего сердца желаю Вам, Григорий Александрович, и Вашей семье всего самого наилучшего.
С огромным уважением к Вам и Вашему труду еще один преступник».
Мы ничего не знаем и ничего уже не узнаем об этой человеческой сущности. Ясно одно, что это был человек недюжинный, и, может быть, из него получился бы неплохой поэт, но… Какая же болезнь, какая чума, какая проказа погубила его? Болезнь духа. Потому что только дух — человеческий дух! — мог так все переплавить в себе и переоценить все ценности и все судьбы, составившие книгу, которую вручили ему на грани его жизни, у последней черты, не для утешения, как библию когда-то, а для осмысливания. И он все осмыслил, но, к сожалению, когда уже все было поздно.
И тут я не могу не вспомнить один из… если не истоков, то притоков «Трудной книги».
Где-то в начальной стадии работы над ней мне пришлось присутствовать на интереснейшем сообщении московского адвоката Светланы Михайловны Буниной, когда она в кругу коллег рассказывала об опыте своей работы, как в течение ряда лет ведет переписку с заключенными, сначала с теми, кого ей пришлось защищать в судах, а потом со всеми, кто к ней обращался. Она разбиралась в их судьбах, давала советы, посылала книги и вообще помогала людям стать на ноги.
И таких подшефных в тот момент у нее было почти сотня (точнее — 96), и один из них, когда-то заключенный, а теперь рабочий, коммунист, рассказывал о роли Светланы Михайловны в этом своем преображении.
И я помню, с каким волнением, с какой болью душевной она закончила свое выступление:
— Нет, вы подумайте. Разбой, поножовщина, даже убийства. В чем дело? Откуда это? Ведь сидят перед тобой хорошие на вид, умные ребята. Ребята как ребята. Работали, учились, были сыты, одеты, обуты, ходили в кино, даже в театры и… грабили. «Нужны были деньги на водку». И кто придумал эту водку? Как я ненавижу ее за то, что она губила и губит людей. И вот эти ребята, которые сидят передо мной, — тоже. Один из них получит, видимо, летальный конец. Глазищи серые, большие. Нет, это ужасно! Нужны какие-то силы, добрые силы, чтобы остановить нашу молодежь, не пускать ее на эту страшную дорогу.