Прошло много лет и событий, и вот мы с моей Марией Никифоровной, уже стариками, пришли на премьеру спектакля московского театра «Современник» — «Большевики (30 августа)» М. Шатрова. Спектакль о том же самом, давно пережитом — покушении на Ленина, о том, что напомнило нам о пережитом много лет назад. На наших глазах на сцене происходило заседание Совнаркома под председательством Свердлова, которого блестяще играл артист Кваша, на глазах у всего притихшего зала, напряженно вслушивающегося в каждый поворот мысли, в логику и во все перипетии обсуждения, вскрывающего одну за другой острейшие грани проблемы революционного террора — французская революция, Робеспьер, Сен-Жюст, Маркс, Энгельс, Парижская коммуна, Кропоткин…
А когда под занавес выясняется, что смертельная опасность в состоянии здоровья Ленина прошла, кризис миновал, весь Совнарком, чтобы не потревожить лежащего где-то там, за стеною, больного, тихо-тихо, почти шепотом, запевает «Интернационал», а потом его подхватывают во всю свою мощь репродукторы, а за ними и весь поднявшийся со своих мест зал. И когда дама с мехами на плечах попробовала протолкаться во время этого пения, чтобы скорее попасть к вешалке, ее остановили:
— Вы куда?
А в фойе были размещены документы тех лет, и среди них один, особенный: клятва 1918 года, обращенная «ко всем, кто чувствует в себе сострадание и любовь». Вот ее текст:
«Отрекаюсь от накапливания личных богатств, денег, вещей, обязуюсь поддерживать слабых духом товарищей по партии и обличать корыстолюбцев, если замечу таковых в партии.
Я пощажу лишь того, кто обманут и вовлечен по темноте своей врагами, прощу и забуду тех, кто искренне раскаялся».
Дух времени! Великий дух времени!
— Послушай! — встрепенулась вдруг моя Мария Никифоровна. — А ведь это самое, ну почти этими же словами говорил мне тогда Иван Федорович, когда мы с ним в Полотняный Завод ездили. Ты помнишь его?
Ну как же! Как не помнить! Да, да! Как не помнить этого умного и милого человека с детскими голубыми глазами, ставшего потом секретарем Медынского райкома партии! А вслед за ним как не вспомнить Окминского, и всю ту страшную осень восемнадцатого года, и Резцова, и отвислую губу тупого и плотоядного Перфильева, и низкую мразь Семисалиху, и наши разговоры, даже споры — так, пожалуй, и поныне не решенные споры, — как и почему уже тогда, с самого начала, к великому делу стала липнуть всякая грязь и мерзость?
И вдруг эта великолепная «Клятва»! Интересно, ох как интересно — где он, этот идеалист «хмурого», по выражению Алексея Толстого, восемнадцатого года, и что с ним?
Как далеко все это, как волнующе и далеко. Словно не было!