Тяжко… Хотя были и радости. Без радостей нельзя.
«В чем источник Ваших духовных сил для той нелегкой борьбы за настоящего человека, которую Вы ведете, и бывают ли у Вас минуты отчаяния?»
Это спрашивает военнослужащий срочной службы, как он себя представил, Анатолий Лящевский. Спасибо ему! Хотя для ответа на это письмо я, откровенно говоря, долго не находил слов и достаточного понимания. Теперь, пожалуй, отвечу.
Минут отчаяния не было. Были приступы боли, жалости, тоски и гнева. А что касается источника духовных сил, я позволю себе ответить словами нашего прекрасного поэта Василия Федорова из его поэмы «Седьмое небо»:
Моей бедой,
Моей отрадою
И даже смыслом бытия,
Моей единственной наградою
Была возвышенность моя.
. . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . .
В огромный,
До конца непознанный,
Страстями полный до краев,
Хочу я в мир, не мною созданный,
Внести красивое,
Свое.
Возвышенность мысли как источник силы и радости — это великолепно. И я полностью понимаю поэта.
…А вот другое письмо от человека с совершенно другою судьбою, от того самого, который до 25 лет катился по жизни, как пустая бочка, и вдруг прозрел, а прозрев, огляделся кругом, и ему стало противно и страшно. И он пожалел меня:
«Вы посвятили всю свою жизнь поиску алмаза в грязи, поиску той крупицы неутерянного в человеке, за которую можно уцепиться, взрастить ее, и если удастся это, то получить бесценный результат — человека. Трудно очень, благородно, но если не будет вышеуказанных людей, то книгу сочтут вымыслом».
Это он писал о «Чести». После этого я послал ему «Трудную книгу», где одни факты, документы и факты, и никакого вымысла. Но мысль о том, что из крупиц неутерянного можно «взрастить бесценный результат — человека», меня тронула.
…На письменном столе под толстым стеклом у меня разместилась целая фотогалерея: фотографии людей, детей, которые когда-то и как-то прошли через меня, через мою работу, через мою душу и оставили после себя зримый след — «на память». Это затея моей Марии Никифоровны и ее ««хобби»: время от времени она пересматривает эту галерею, что-то перекладывает, перемещает — или заменяет одну фотографию другой.
Я сначала подтрунивал над этой затеей, потом постепенно привык, и в конце концов она мне стала нравиться: я смотрю на эти знакомые-перезнакомые лица, и «прошлое проходит предо мною, волнуяся, как море-океан».
Вот «Егорка Бугай», тот самый, который приговорен был когда-то к расстрелу и помилован М. И. Калининым; тот самый, который в стремлении «доказать себя» отморозил на обеих руках все десять пальцев; который потом, когда я с ним познакомился, в усилиях доказать свою невиновность держал голодовку и который в большом нравственном смысле, как я затем выяснил, действительно был… во всяком случае, не так, не настолько виновен, чтобы получить 15 лет заключения; за которого шла потом долгая и упорная борьба, в результате чего ему был снижен срок до 9 лет, он был из дальних северных краев переведен в другую, лучшую колонию, ближе к Москве, куда к нему приехала жена, вернее, женщина, решившая быть его женою. И вот на фотографии мы втроем, там же, во дворе колонии, которая предоставила им по этому случаю специальную комнату для «личного», «интимного» свидания: он и она, «жених» и «невеста», а посредине я в роли свата или посаженого отца. С этого началась их совместная жизнь. А рядом — уже семейная фотография: отец, мать и двое детей, дочь и сын, которых не было бы на свете, если бы не годы борьбы за этого человека, который потом пятнадцать лет проработал на шахте без всяких преступлений и нарушений.
Разве это не радость?
…Вот Сашка Пшенай. В «Трудной книге» ему посвящена целая большая глава, «философ», как мы его звали в своем семейном кругу, дважды судимый, один раз за свою глупость, другой — за подлость председателя колхоза. Большая и трудная история, в которой он, в знак протеста, готов был пойти на крайние, отчаянные меры: «Пусть из волчонка растет волк». И вот опять семейная фотография: отец, мать и двое детей — дочка, окончившая музыкальную школу, и сын, которых тоже не было бы, если бы из волчонка вырос волк. И сам он теперь уже много лет работает мастером-наставником в ПТУ, и любит своих «сорванцов», и страдает об их судьбах, и пишет мне в письме:
«Сейчас читаю все о воспитании от «Домостроя» и «Поучений князя Владимира Мономаха детям» до Сухомлинского и высказываний видных людей о нравственности и воспитании (Белинский, Одоевский, Ушинский и т. д.). Интересно все это!»
Разве это не радость? Разве не ценность?
А вот молодой и счастливый отец с улыбающимся тоже сынишкой на руках. Еще в школе он вступил в преступную компанию с «романтическим» названием «господа удавы», но вовремя одумался — тут опять была большая и долгая история, — а в результате он прошел армию, вступил в комсомол, потом в партию, после армии закончил Московский университет, женился на научном работнике, преподавательнице вуза, и вот он с сынишкой, которого во имя Антона Шелестова, из моей «Чести», назвали Антошкой.
Разве это не радость?
…Вот Алик Федоров, которому в «Трудной книге» отведено тоже немало страниц. Молодой парень, юноша, только что кончивший школу, умница, скромник, романтик, и был прямо на улице, при людях задержан за совершенную якобы попытку изнасилования, задержан по указанию развратной твари, которая этим хотела прикрыть свои «грехи». А так как она была дочерью начальника милиции, то в ход был пущен весь аппарат власти, чтобы доказать недоказуемое. И «доказали». И осудили, как насильника.
Но тогда вступилась «Литературная газета» и ее представитель, покойный ныне писатель Константин Лапин, вступился коллектив учителей, коллектив учеников, комитет комсомола и, в конце концов, я и Борис Полевой, и только так, и только тогда, в результате долгой и упорной борьбы, удалось пробить и сломить железобетонную и неприступную крепость, круговую оборону, деликатно именуемую «честь мундира», и реабилитировать человека, снять, смыть с него незаслуженно позорное и гнусное пятно. Полностью!
Несмотря на такую травму, вернее, драму, в результате которой от него отказалась даже любимая девушка, парень устоял, окончил университет, стал врачом, женился на медицинской сестре, и вот у меня на столе, под стеклом, фотокарточка: они веселые, счастливые, в «подвенечном», свадебном наряде, а рядом другая — фотография их дочки. А вот и они сами, в натуре, все втроем, сидят у нас за семейным чайным столом.
Разве это не радость?
…А вот человек, получивший в результате формального крючкотворства в те же годы неимоверный срок — 25 лет и звание опасного рецидивиста и в виде отличия — полосатую униформу. У меня есть его портрет в этой форме — потрясающе!
Но человек не опустился, стал читать, откликнулся сначала на мою «Повесть о юности», а потом на «Честь» большими и умнейшими письмами, анализами и размышлениями, которые передавала мне его убитая горем мать.
Эти письма я при случае передал генералу, начальнику Главного управления мест заключения, и тот настолько заинтересовался и письмами и личностью их автора, что принял самое горячее участие в судьбе этого человека, в результате чего он был помилован, получил в Москве прописку, комнату, работу и, работая плотником, долгое время красовался на Доске почета.
Жениться ему не удалось, но на фотографии он сидит на лавочке, под кустом сирени вместе со своей старой матерью, оба живые и веселые.
Разве это не радость? Разве это не счастье?
А вот еще… И еще… Впрочем, может быть, это нехорошо, что я все это пишу? Хвастовство? Но после всех трудных, иной раз неимоверно тягостных дел и ситуаций мне тоже хочется немного радости.
Пусть это «крупицы», маленькие, почти незаметные в бешеном круговороте жизни, но все равно — значит, в нашем громыхающем, развороченном и немилосердном мире на эти ничтожные крупицы увеличился общий потенциал добра.
А это значит, что я не зря прожил жизнь. И пусть я не дописал пять или сколько-то еще романов, но пусть это зачтется мне на последнем «страшном» суде общественной совести по закону, высеченному на памятнике доктору Гаазу: «Спешите делать добро».
Да не сочтут читатели за хвастовство, если я добавлю ко всему этому и еще одну переписку.
В порядке подготовки ко Второму съезду писателей мы, группа литераторов (В. Шкловский, Друзин и кто-то еще), ездили в Карелию и там в Петрозаводске я познакомился с писателем А. М. Линевским. Это знакомство переросло в многолетнюю дружбу, переписку и изредка — личные встречи. Одна из этих встреч состоялась у нас на даче, когда он прожил у нас два или три дня и познакомился с моими архивами. И теперь, узнав, что я работаю над своими воспоминаниями, он напомнил об этом:
«Ваши мешки с письмами криком кричат о многом и многом. Эти мешки не выходят у меня из головы. Так страшно, если эти стоны уставших душ попадут в холодные руки ловкачей.
В темную ночь жизни Ваших корреспондентов Вы, как фонарем, светили им, помогая найти цель в их будущем.
За годы, когда Вы взяли на себя обет помогать крепить и выводить на дорогу множество тех, кто взывал о помощи, развилось и накопилось «искусство помогать».
Это своего рода наука, которая будет еще долго-долго, что называется, актуальна. Проступки и юстиция из общества не исчезнут. Ваш опыт в развитии своего рода тактики общения — вот что нужно потомкам.
Об этом я пишу Вам многие годы…
Самый сердечный привет вам обоим, не обижайтесь за неуместное «нравоучение» и самовольно взятую роль «советника».
Мой ответ:
«Дорогой Александр Михайлович!
Я глубоко Вам признателен за то, что, восприняв сердцем всю мою проблематику почти как собственную, Вы не давали мне потом покоя своими вопросами, напоминаниями, почти требованиями не успокаиваться, не забывать и, памятуя о быстротекучести жизни, не медлить. Признаюсь, что мне казался в этом некоторый перебор.
Но потом, вдумавшись, я почувствовал в Ваших словах некую объективную правду и зерно истины. Да и словечко для этой истины Вы подобрали, пожалуй, подходящее: «искусство помогать», расшифровав его далее как «тактику общения» и даже как «своего рода науку». Ну, насчет «науки» — это, пожалуй, тоже перебор, тем более что эту «науку» и это «искусство» я никак не отношу только на свой личный счет, зная, и не в единственном числе, людей, принимающих и выполняющих тот же обет «крепить и выводить на дорогу тех, кто взывает о помощи», т. е. святой обет человечности.
Да, мы слишком много и слишком долго, на мой взгляд, полагались на переустройство внешних — экономических и социальных — условий бытия и недооценивали роль и значение духовного начала, не только общественного, но и личного, несущего в себе наследие тысяч и тысяч поколений. Вот почему высказанной Вами мысли я бы придал широкое значение общественного, если хотите, даже эпохального звучания. Хотя слишком страшно, конечно, и очень ответственно звучит это слово, потому что уж очень через многое и многое пришлось перешагнуть нашей поистине великой эпохе на пути к поставленным ею целям.
Ей пришлось перешагнуть и через нравственные поиски и муки Достоевского, и через неясного, но светлого «бога внутри нас» Льва Толстого, отмахнуться от «благоговения перед жизнью» Альберта Швейцера и не заметить «Взаимопомощь, как фактор эволюции» Кропоткина Петра Алексеевича, не говоря уже о христианстве, с его идеей добра и любви к человеку. Зато нам пришлось пройти полный и очень основательный курс «науки ненависти», временами несомненно нужный и исторически оправданный, но оставивший немалые отметины в душе человечьей.
Мы рождены в мятежный век.
Он шел гигантскими шагами,
И кровь лилась миллионом рек
Под беспощадными ногами.
Все для людей, все против них —
Науки, знания, машины,
И сумасшедшие картины,
И бесноватый грозный стих.
Не ищите эти строки в антологиях поэзии — это голос «простого человека», но думающего, одного из моих корреспондентов, почти такой же давности, как Вы, с письмами и стихами которого Вы, возможно, знакомились в тот самый, так поразивший Ваше воображение, приезд к нам. Это — Константин Качанов, инженер, строитель, мелиоратор районного масштаба, обозревающий тем не менее в своих поэтических «Раздумьях» всю нашу грозовую эпоху.
И я с ним согласен: «Наш путь тернист, наш путь кремнист», его нужно было пережить и осмыслить.
Но, пожалуй, лучше всего лирический итог этих моих настроений выразят как нельзя более созвучные им строки того же авторства:
Иду сквозь Зло к Добру,
Без хныканья и слез,
И радостей еще
Немало мне осталось.
Хочу лишь одного:
Чтоб людям я донес
Рукопожатие, тепло,
А не усталость».