МЕЖДУГЛАВИЕ ПЕРВОЕ

И вдруг, среди всего этого смятения и бездорожья, — нелепая до дикости, совершенно, казалось бы, немыслимая и ни с чем несообразная новая запись все в том же дневнике:

«А все-таки когда-нибудь, в будущем, я испытаю свои силы на литературном поприще!

Я давно уже собираюсь начать разработку моего будущего произведения, конечно романа, так как это единственная форма творчества, в которой можно со всей полнотой выразить всю жизнь или идею. Роман я задумал громадный, если это будет один, то типа «Войны и мира» (конечно, в идеале), но, вероятно, придется разбить его на несколько, не знаю, частей, что ли.

Роман этот должен затронуть все наболевшие вопросы жизни и мысли.

Наше время — время переходное, время переоценки, и именно массовой переоценки, всех ценностей, время, когда разбиваются старые скрижали и пишутся новые. Потому-то и необходимо запечатлеть этот момент борьбы двух мировоззрений, постигнуть их сущность, понять, что в этих мировоззрениях хорошее и что плохое.

Этот кризис должен прежде всего касаться области философии и религии. Религия — создание человека, которое до сих пор считалось великим, поставившим человека на пьедестал святости и славы от соприкосновения с божеством.

Теперь это создание рушится, как негодный истукан, и на его месте воздвигается новый кумир — позитивная философия, отрицающая всякое инобытие, кроме человека и его матери-природы. Интересно понять и образно выразить столкновение этих двух мировоззрений.

Это — первая идея моего будущего, конечно весьма еще проблематичного, романа.

Вторая идея — столкновение индивидуализма и общественности, интересов личности и общества. Разобраться в притязаниях того и другого и, по возможности беспристрастно, вынести приговор — вот моя задача.

Третья идея — идея, может быть, навеянная личной жизнью, но тем не менее имеющая не малый интерес, — проблема любви. Изобразить психологию любви, понять те глубины человеческого духа, в которых она рождается, примирить это чувство любви с новыми притязаниями женщины на равное с мужчиной положение и, следовательно, постигнуть новую форму любви — вот третья моя проблема.

Таковы три основных направления, если ее моего будущего романа, то, во всяком случае, моего литературного творчества, если таковое будет. Идеи чрезвычайно важные и трудные, требующие большой подготовительной работы. Не знаю, удастся ли мне со всем этим справиться и удастся ли справиться с художественными требованиями, но то и другое будет основной целью моей жизни».

Вот так! Как говорится, ни к селу ни к городу, ни к месту, ни ко времени и вдруг — проклюнулось. То, что зрело — нет, тлело! — где-то и как-то, может быть, от отцовских литературных чтений, через какую-то мальчишескую «Муху» в гимназическом рукописном журнале, через ученические сочинения, через вирши и «липовые» до наглости пиесы о 1812 годе и русско-японской войне, среди полной растерянности перед грохотом эпохи — и вдруг проклюнулась заявка на всю жизнь. Пусть в другой форме, но на всю жизнь. А главное… для меня это самое главное — когда? В какой тяжкий, самый тяжкий для меня год!

Вот и пойми тут их законы, пути и поиски живого человеческого духа!

…Ну и, конечно, любовь! Что за вопрос? Конечно! Гони природу в дверь, она лезет в окно, наперекор всем проблемам и противоречиям. И обычно это случается нечаянно, как и поется в известной песне.

Так получилось и у меня.

Помню, был у нас в седьмом, предпоследнем классе какой-то вечер совместно с гимназистками. А у меня что-то случилось с рукой, и я по окончании вечера с трудом застегивал верхнюю пуговицу своей шинели. Тогда мне на помощь пришла «она», сама, без всякой просьбы с моей стороны, по зову сердца. Вот она и та самая волшебная нечаянность, вызвавшая такую же нечаянную приливную волну в голове, в сердце, во всем, кажется, существе. И я заметил черные, огромные, будто вопрошающие о чем-то глаза и черные же, густые, с изломом брови.

И этого было достаточно. Нет, «серьезного», как в подобных случаях говорится, у нас с ней ничего не было — ни поцелуев, ни слов любви, ни слов о любви… Так что же тогда было? — спросит иной из современного поколения. А я сам не знаю, что было. И когда впоследствии, в порядке нравственного самоочищения, я исповедовался жене в этом случае, она сказала:

— А ты знаешь? Ты ее до сих пор любишь, эту свою Ольгу.

Думаю, что, при неоспоримой своей проницательности, на этот раз супруга моя была неправа. Это было скорее предощущение любви, то самое, как сказал поэт, «свечение крови», юношеское томление духа, из которого потом рождается настоящее чувство, если оно не будет чем-то и кем-то загрязнено. Возможно, и тогда это прошло бы у нас так же легко и естественно, если бы не одно непостижимое для меня до сих пор обстоятельство.

Встречаясь, мы гуляли, беседовали, хотя в беседах она была немногословна, даже, казалось мне, многозначительна, и я робел и перед этой многозначительностью, и перед огромными, вопрошающими глазами. И вдруг, на масленицу, на самую веселую широкую масленицу, я получаю от нее поздравительную открытку с картинкой. На картинке стол, под столом — кот с шикарным пушистым хвостом, доедающий что-то попавшее ему в лапы, а над всем этим красуется надпись, сделанная витиеватой славянской вязью: «Не все коту масленица». А чтобы все было досказано и понятно, на обороте было написано ее собственной рукой: «У тебя хорошая, чистая, но слабая душа, а потому…» Что означало это «потому», я, конечно, не помню, да и не знаю, прочитал ли я эти последующие строки? Но я до сих пор не понимаю — как и в чем увидела «моя Ольга» слабость моей души? Это был непостижимый, и до сих пор, до глубокой старости, непостижимый, по своей жестокости и непонятности укол в сердце — «слабость души»! Но, пожалуй, самое чувствительное — уж очень противным и нахальным был этот кот с его шикарным хвостом.

Но природа есть природа, и она настоятельно ломится в окно, и тогда через год появляется та самая тарусская птичка-невеличка с птичьей, кстати, фамилией Соловей (а вот как звали ее, ей-ей, не помню), о которой я рассказал в первой главе «Друза». Выслушав в гимназическом кружке мой доклад «Есть ли бог?», она, повторяю, сначала поиздевалась надо мной, затем влюбилась в меня, а потом, сразу же по окончании гимназии, выскочила замуж за кого-то другого, своего, тарусского. В отличие от «моей Ольги», это была если не легкомысленная, то легковесная щебетунья, хохотунья, с которой было легко и безоблачно. Она ничего и ни о чем не вопрошала и потому, пожалуй, не вызвала во мне ответного «свечения крови», и ее измена была для меня не уколом, а скорее щелчком по носу, вскоре забывшимся в бурях того вихревого лета.

Одним словом, это — мимолетный, случайный эпизод, подготовка к настоящему чувству и к встрече с той, которая назовет меня потом «городенским медвежонком».

Загрузка...