Написал я как-то обо всем этом статью под тем же самым заглавием «Нравственное начало». Но редактор, целиком и полностью, без единой поправки, одобрив и приняв эту статью, решительно восстал против заглавия, усмотрев в нем, как он выразился, «некий душок идеализма». Чтобы спасти статью, я, после некоторого сопротивления, принял предложенную им примирительную формулировку: «Нравственная позиция». Под этим заглавием она и была напечатана сначала в газете, а потом и в книге «Пути и поиски». Но при дальнейшем осмысливании мне стало ясно, что я смалодушничал, приняв эту замену, потому что между той и другой формулой есть все-таки довольно существенный смысловой нюанс.
Уяснить этот нюанс помог мне В. А. Сухомлинский, разграничив в одной из своих книг понятия «долг» и «долженствование». Долг — это внешний по отношению к личности импульс поведения (указ, приказ, присяга, закон), а долженствование — это внутреннее, императивное начало, исходящее от самой личности, из ее нравственной сущности.
Вот что пишет он в своем личном письме ко мне по этому вопросу:
«Человек является тем, чем он становится, оставаясь наедине с самим собой. Истинная человеческая сущность выражается в нем тогда, когда его поступками движет не кто-то, а его собственная сущность».
Раньше его, но то же самое в одном из своих писем сказал Владимир Галактионович Короленко:
«Если никто не видит, никто не знает и не узнает о том или ином моем поступке, но я все-таки не могу его совершить, — это и есть совесть».
Или, как изрек кто-то из древних:
«Даже в пустыне безлюдия старайся быть человеком».
В близкой по смыслу, но более обобщенной форме я встретил все эти мысли у одного из замечательных сынов Франции нашего века, солдата и мыслителя Антуана Сент-Экзюпери в его книге «Военный летчик»:
«Мы слишком долго обманывались относительно роли интеллекта. Мы пренебрегали сущностью человека: мы полагали, что хитрые махинации низких душ могут содействовать торжеству благородного дела, что ловкий эгоизм может подвигнуть на самопожертвование, что черствость сердца и пустая болтовня могут основать братство и любовь. Мы перенебрегали Сущностью».
А тогда встает вопрос о сущности этой нравственной сущности, сиречь духовности, упоминание которой, после длительного замалчивания, с некоторого времени стало бурно входить в наш речевой оборот, даже с излишком.
В этой связи припоминается мне одна, по форме своей короткая и дружеская, но по сути довольно глубокая, дискуссия двух наших критиков, из которых один упрекнул в своей статье кого-то в недостатке духовности, а другой, со своей стороны, заметил, что тот, при несомненной справедливости своих упреков, сам, однако, не раскрывает понятие духовности — что сие? И вообще, как потом в устной дискуссии по этому поводу выразился один остряк, «мы ходим вокруг этого слова, как кот возле котла с горячей кашей».
Надо признать, что такая осторожность понятна, потому что на страже этого «котла» издревле стоит матерый и умнющий «кот» — религиозное учение, в которое понятие духовности укладывается полностью и без остатка. А нам, чтобы снять крышку с заветного «котла», нужно совместить как будто бы несовместимое, решить проблему материалистических основ духовности и связанной с нею императивности нравственного начала.
Очень интересную попытку в этом направлении делает В. Эфроимсон в большой и обстоятельной статье «Родословная альтруизма», в которой он рассматривает этику с позиций эволюционной генетики человека как биосоциального существа: «В наследственной природе человека заложено нечто такое, что вечно влечет его к справедливости, к подвигам, к самоотвержению». Иначе человечество, при открытом и ничем не ограниченном господстве грубого насилия, давно, еще в самом начале своей истории, не дожидаясь вершинной техники атомного века, пришло бы к самоистреблению при помощи простых дубинок. Значит, все-таки действительно было заложено в нем это самое спасительное «нечто». Что заложено? Кем? Чем? Как?
В дневниках Л. Толстого дан на это такой ответ:
«Совесть есть память общества, усвояемая отдельным лицом».
Да, всякая данная мораль конкретно классова. Но ведь, кроме того, она и момент общественного процесса в его широком, еще доклассовом, может быть даже полуживотном, историческом развитии. В порядке аналогии: есть такое явление — остаточная намагниченность горных пород, отражающая и помогающая исследованию отдаленнейшего прошлого земли. Не так ли и здесь? В этом историческом процессе, в самой седой старине, от каждой эпохи, каждого народа и даже от каждого единичного, конкретного случая, факта и ситуации оставались какие-то непреходящие нравственные уроки и выводы, позитивные или негативные, хотя бы в ничтожнейших их микроэлементах, которые, накапливаясь и наслаиваясь один на другой, создавали в веках гранитный монолит общественной нравственности, не подверженный никаким временным лавинам, обвалам и даже землетрясениям.
Одним словом, идя в будущее, мы не имеем права забывать о своем прошлом и, возводя высоты морали, не можем пренебречь ее основанием. В противном случае — неизбежное размывание этого монолита, утеря твердых нравственных позиций и сползание к этическому релятивизму, эмпиризму и приспособленчеству, ко всему, что идет на потребу моменту и открытой или полуприкрытой кое-чем и кое-как корысти и подлости. А это уже не нравственность.
Но нравственность в высоком смысле этого слова — не только и не просто выполнение установленных заповедей, норм и правил поведения. Это, прежде всего, нравственное сознание, из которого вытекают уже заповеди, и правила, и само поведение. И защита всего этого от коррозии утилитаризма, потребительства и всякого рода духовных компромиссов есть высшая задача литературы, если она действительно хочет быть движущей силой духовного развития общества.
Для выполнения этой миссии у нее есть только одно средство и оружие: Правда, не ее словесное оперение, и не разные грани, и виды, и стороны, и тем более, по остроумному замечанию Ильи Эренбурга, не нечто вроде военной тайны, которую нужно скрывать даже от своих, а единственная и настоящая, как выразился пятилетний малыш: «правдашняя правда». А устами младенца глаголет Истина — давно сказано. И хочется верить, что малыш этот в предстоящем ему нелегком пути взросления сумеет преодолеть окружающую его ложь и зло жизни и, сохранив чистоту души, принять в нее, как завет, обжигающие строки Андрея Дементьева:
Я ненавижу в людях ложь.
Она у нас бывает разной!
Весьма искусной или праздной,
И неожиданной, как нож.
Я ненавижу в людях ложь.
Ту, что считают безобидной,
Ту, за которую мне стыдно,
Хотя не я, а ты мне лжешь.
Я ненавижу в людях ложь.
Я негодую и страдаю,
Когда ее с улыбкой дарят,
Так, что сперва не разберешь.
…Я ненавижу в людях ложь!
И да будет так! «Поэтому, — как пишет мне один из читателей, — надо постоянно утверждать эти прописные истины, ибо, если постоянно не утверждать Правду, ее место стремительно займет ложь или заблуждение». Или: «Правда не может быть клеветою».
Нам с ложью не сжиться,
В уюте ужей не ужиться, —
восклицает Евг. Евтушенко в своем поэтическом отклике на смерть выразителя народной совести в нашей литературе Василия Шукшина, подкрепляя этим его простейшую, как кристалл, формулу: «Нравственность есть правда». Но в этой кажущейся простоте скрыта древнейшая мудрость, древняя, как сама природа, к которой взывает в поэме «Даль памяти» и Егор Исаев:
Душа… Душа…
Согласен: бога нету,
И черта нет…
Но как же без ежа?
А еж тот был,
Вот тут он был, где бьется
И требует: дыши!
Ну, пусть не еж,
А совестью зовется!
…Совесть совестливых — вот единственное, что нам осталось постигнуть в наш дерзостный, посягающий на познание в мире всего и вся, на все загадки бытия, но сам такой трудный для понимания и тревожный, такой тревожный век. И неотступность ее, этой совести.