Неожиданная встреча

Мама собиралась на работу и сказала Любе:

— Зачем нам с тобой водка? Сменяй её на хлеб.

И Люба пошла на рынок.

— Смотри, чтобы не вырвали сумку! — крикнула вслед мама.

— Не бойся!

Рынок ещё не виден, но толпа видна издалека. Тёмная, подвижная, шумная, нерадостная толпа рынка военных лет. Каждый озабочен чем-то для него важным, а в общем-то, одним и тем же — своей большой или маленькой выгодой.

Толстая тётка в лопнувшей под мышками телогрейке кричит:

— Масло тамбовское! Масло тамбовское!

Светло-жёлтое сливочное масло скатано в шары чуть поменьше мяча, который до войны разорвал Курятников. Холодные, жёлтые шары масла. Положить такой шар за окно, чтобы не таял, и можно целый месяц отрезать от него понемножку и класть в кашу. А когда-нибудь один разочек, если мама разрешит, можно намазать маслом кусок хлеба. И будет настоящий бутерброд, как до войны.

Люба заворожённо смотрит на масло, чувствует во рту забытый вкус. А тётка, заметив её, зовёт:

— Красавица! Бери маслице! Тамбовское!

Старушка, по самые глаза закутанная в платок, шепчет Любе:

— Не бери у ей масло… Внутри камни, внутри камни. Сверху маслом обмазанные камни.

Люба шарахается от толстой тётки. Кто её разберёт, может, и камни. Она проглатывает слюну, идёт дальше. Люба и не собиралась покупать масло, только мечтала. Но всё равно обидно. А вслед несётся весёлый крик:

— Масло тамбовское! Сливочное, свежее!

Из телогрейки толстой тётки торчат клочья грязной ваты.

Старик шепелявит:

— Свечи, свечи, свечи…

Молоко в больших холодных серебристых бидонах. Есть даже мёд, золотой, тяжёлый. Буханки хлеба, спрятанные за полу пальто. Хлебом торговать запрещено: милиционер ходит и сразу забирает тех, кто продаёт или меняет хлеб. И правильно, думает Люба. Откуда у человека лишний хлеб? У всех карточки. Значит, достал он этот хлеб нечестно.

Вон стоит большой косоглазый парень. Около него деревянный чемодан.

— Бурки трофейные! Бурки тёплые, как мама родная! Сносу нет, трофейные!..

И старушка в чёрной кружевной шляпке, синяя от холода:

— Фикус, кому фикус… — Голос у старушки тихий, шелестящий. — Фикус…

Небольшой фикус в кадке, глянцевые листья поникли на морозе.

— Фикус, фикус, фикус…

На рынке сразу видно, кто голодный, а кто сытый.

Косой, который продавал трофейные бурки, подходит к Любе. Он наклоняется к ней, от него пахнет луком.

— У тебя что? Водка? Сколько просишь?

— На хлеб меняю, за деньги не отдам, — отвечает Люба. Ей неприятен этот косой. Она чувствует, что он подошёл именно к ней, потому что думает, что её легко обмануть, обсчитать. И она делает суровое лицо, сдвигает брови, щурит глаза, плотно сжимает губы. Чтобы он видел, что её не обманешь, она не дурочка.

— Полбуханки возьмёшь? — шепчет косой.

— Нет. Буханку, — резко отвечает Люба. — Я цены знаю.

Она знает, что можно взять и полторы буханки, Славка на днях менял такую же бутылку на полторы буханки. Но то Славка. А Любе мама сказала:

— Чтобы не ходить долго и не нарваться на милицию, отдай ты её за буханку чёрного.

— Дорого просишь, — бубнит косой и продолжает идти по пятам.

Любка не оглядывается на него, пробирается сквозь толпу, врезается в толпу плечом.

— А вон милиция смотрит, — говорит косой. — Отдавай за половину. Рынок не мага́зин, надо уступать. — Он произносит «мага́зин», и от этого становится ещё противнее. — Отнимет милиция твою бутылку и выпьет за твоё здоровье.

Люба не отвечает. Она не может оторвать глаз от того, что перед ней. На деревянном некрашеном прилавке разложены аккуратные ровненькие полешки. Что-то в них очень знакомое, хотя мало ли похожих дров… Любу обдало жаром. За прилавком стоял и посмеивался своими лиловыми губами старик Курятников. Он сложил дрова кучками и скороговоркой повторял:

— Загораются с одной спички! Совершенно готовые — не пилить, не колоть — прямо в печку. Сам бы ел, да деньги надо.

Люба задохнулась от обиды, от наглости старика и от собственного бессилия. Если бы она была большая, а Курятников — с неё, она бы подошла, схватила его за шиворот, потрясла и сказала:

«Не стыдно? Совсем совести нет? А ещё отец фронтовика. Спекулянт несчастный тимуровские дрова продаёт!»

Он не видит её и продолжает своим ехидным говорком зазывать покупателей. И у него покупают: мальчишка в коротком пальто с рукавами до локтей складывает дровишки в хозяйственную сумку, а к старику Курятникову уже подошла женщина в шинели с подвёрнутыми рукавами, без погон, и в белом вязаном платке. И тоже купила две кучки дров. Сказала:

— Ладненькие какие, с душой заготовлены — не крупно, не мелко.

А старик Курятников кивает, хвалится дровами, как будто сам молодец.

Люба стоит совсем недалеко. Он не видит её. А вот увидит, что тогда будет? Сразу, наверное, засуетится, забеспокоится. Испугается. Люба не знает, что станет с Курятниковым от стыда, но ей даже самой страшно от того, что сейчас будет переживать старик Курятников.



И вот он увидел Любу. И ничего. Совсем ничего. Не засуетился, не испугался, не заметался. Стоит и продолжает приговаривать весело, с усмешечкой:

— Дрова готовые! Не пили, не коли, прямо в печку вали!



Чуть ли не Любе адресована эта дурацкая прибаутка собственного сочинения.

И — удивительно: она тогда сама заметалась, заторопилась. Скорее скрыться от наглых насмешливых глаз старика! Почему так бывает? Кто-то делает что-нибудь плохое, а тебе — не ему — стыдно? Почему? Люба не понимала и сердилась на себя.

Она быстро втёрлась в толпу. Подальше от этого места! Уйти, не видеть, забыть. Вытеснить из головы поскорее саму мысль о Курятникове. Ах ты, Курятников! Ну Курятников! Погоди, Курятников. Это тебе даром не пройдёт! А что она может ему сделать? В том-то и печаль, что ничего.

А если бы могла? Она бы в эту минуту, наверное, бросилась на него с кулаками. Такой ненависти Люба не испытывала ещё никогда.

Опустошённая, озябшая и подавленная, она выбралась из толпы. Люба ещё не знала, что ненависть делает человека пустым и усталым.

Она стояла в стороне, косого уже не было рядом. Сумка в руке стала странно лёгкой. Сунула руку в сумку, а сумка пустая. Бутылки нет.

— Ой! Вытащили! — ахнула Люба.

— Не зевай! — захохотала женщина в яркой, разрисованной розами, шали с тяжёлыми кистями. — Молодая, учись не зевать!

Как вернуться домой с пустой сумкой? Она шла медленно-медленно, как будто валенки стали тяжелее. Но как ни медленно идёшь, всё равно придёшь, куда шла. И Люба оказалась в своей комнате.

Мама не спросила её ни про рынок, ни про хлеб. У мамы сияли глаза.

— Письмо от папы! Он ранен в ногу. Пишет, что неопасно. Он жив! Он жив и, может быть, приедет после госпиталя на несколько дней!

Мама заглядывает Любе в глаза. Маме надо, просто необходимо, чтобы кто-нибудь сейчас радовался вместе с ней. А Люба так долго не приходила. И теперь наконец можно сказать Любе, что папа жив, что он прислал письмо и скоро приедет. И Люба, конечно, заплясала: её папа приедет, он жив, её папа! Он войдёт в комнату, они увидятся, она ему всё расскажет. Он теперь солдат, её папа.

Хлопнула входная дверь, мама быстро пошла в кухню поделиться радостью с соседкой Устиньей Ивановной.

А Люба села на диван, подложила под себя ладони — они медленно отогревались.

Папа приедет. Может быть. А может быть, и нет. Но ей хотелось верить, и она уже верила, что приедет.

До войны мама с папой часто ссорились, Люба не понимала почему. Хороший папа, Люба его очень любит. Хорошая мама, Люба её тоже очень любит. Зачем ссориться двум таким замечательным людям, самым лучшим на всей земле? Люба не понимала и мучилась от их ссор, хотя была ещё маленькой. Мама кричала папе: «Ты испортил мою жизнь!» Люба затыкала уши, она не хотела слышать эти слова, она не понимала, что значит «испортить жизнь». Но они ссорились громко, и всё равно было слышно, как папа отвечал: «А ты — мою».

Потом мама плакала, а папа никогда не плакал наверное, мужчины не умеют плакать. Мама плакала, и Любе было жалко маму больше, чем папу. Всегда жалко того, кто плачет, тем более если плачет твоя мама. Получалось, что мама несчастная и обиженная, а папа виноватый и жестокий.

После каждой ссоры Люба думала: «Может, это последний раз, может, они больше не будут?» Ей так хотелось в это поверить, что она убеждала себя до тех пор, пока не начинала верить: они больше не будут. И они все втроём будут жить мирно, как семья Лёвы Соловьёва. Будут ходить все вместе в Зоопарк и кормить лебедей на пруду. Будут по вечерам играть в лото, у мамы пропадёт напряжённая морщинка между бровями, разгладится красивый лоб, засияют глаза. Папа будет снова петь «Три танкиста, три весёлых друга, экипаж машины боевой…». Люба очень любит эту песню и всегда начинает петь её вместе с папой…

Но проходило несколько дней, и они снова ссорились, и снова Люба зажимала уши и всё равно всё слышала.

Однажды, когда началась ссора, папа встал, стукнул об пол зеркалом, оно разлетелось на мелкие осколки. А папа хлопнул дверью — и всё. Больше не вернулся.

Так они и жили отдельно. Иногда папа звонил по телефону не маме, а только Любе. С мамой он не хотел разговаривать даже по телефону.

Однажды Люба сказала:

— Папа, я тебя так давно не видела. Я уже забыла, какое у тебя лицо. А ты помнишь, какое у меня лицо?

— Помню, — ответил папа. — Я о тебе часто думаю. Но я никогда не смогу вернуться. Мы с твоей мамой не сошлись характерами. Понимаешь?

— Понимаю. Мне уже десять лет, что же тут непонятного — не сошлись характерами.

…Было воскресенье, и мама повела Любу с утра к зубному врачу. Любе не хотелось идти, и она замедляла шаги, будто ноги цеплялись за асфальт. А мама нетерпеливо говорила:

— Скорее! Скорее! Врач нас ждать не станет.

Люба думала: «И пусть не ждёт. Ещё лучше, если не будет ждать». При одном воспоминании о ноющем звуке бормашины ей становилось тоскливо.

И вдруг они увидели толпу. Люди стояли, подняв лица к чёрному рупору на высоком столбе. Голос из репродуктора говорил:

«Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами».

И мужчина в косоворотке, подпоясанной узким ремешком, сказал тихо и удивлённо:

— Война.

И все повторяли это слово: «Война».

Мама остановилась, и Люба остановилась. Мама побледнела и спросила:

— Как война? С кем война?

А Люба в первую секунду подумала: «Хорошо, что не надо идти к зубному». И только потом, в следующую секунду, поняла, что значит это слово: «Война». Почему-то вспомнила, как вожатая Клава учила их четвёртый «А» надевать противогаз. И когда Генка Денисов спросил: «Зачем?», Клава ответила: «Мы войны не хотим, но к бою готовы».

— Мама, — спросила Люба, — а как же мы будем — у нас нет противогазов?

Но мама быстро шла к дому, и Люба, хотя и спешила, всё время отставала и должна была бежать. Мама тянула её за руку и не отвечала. А Люба всё твердила:

— Без противогазов нельзя. Они же фашисты. Они нас газом отравят…

И вдруг заплакала. А мама сказала:

— Стыдно плакать. Ты уже большая.

Дома их ждал отец. Он изменился, а может быть, Люба отвыкла от него. Глаза такие же, синие с жёлтыми точками. И брови тёмные, и волосы тёмные ёжиком. И папины руки, большие, обхватили Любу, а она уткнулась лицом ему в живот и долго стояла так и повторяла:

— Папа, папа…

Мама сухо спросила:

— Ты зачем пришёл?

Но Люба слышала, как дрожит мамин голос.

— Война, — сказал папа. — Завтра я иду в военкомат. А сегодня я вернулся к вам… Война, понимаешь ты?

Мама ничего больше не сказала. Взяла с подоконника чайник и пошла в кухню.

Потом они втроём пили чай с латвийскими конфетами. Люба хотела спрятать фантики, но вспомнила, что война. Как-то не вязалось — война и фантики.

Через несколько дней они провожали папу.

Большое поле где-то на окраине города. И по всему полю солдаты в гимнастёрках. И папа, стриженый, в пилотке, в шинели. Глаза синие-синие. А Люба вдруг увидела, что папа очень молодой. Загорелый, синеглазый, худой. Он поцеловал маму и поднял на руки Любу. Пилотка съехала набок, Люба поцеловала колючую стриженую голову.

— Я буду тебя ждать, — сказала мама. — Ты пиши. Помнишь, как ты уехал к своей маме и нам не писал…

— Вспомнила! — сказал папа, и Люба испугалась, что сейчас они поссорятся.

Загрузка...