Катя видит:
Славка Кульков подошёл и сказал:
— Любка, тихо. Секретно и без шума. Есть тимуровское задание. Сегодня ты и я пойдём пилить дрова к старику Курятникову.
— Когда пойдём, Славка? — обрадовалась Люба. Она готова хоть сейчас бежать, выполнять тимуровское задание. Тем более со Славкой.
Когда-то, ещё до войны, когда во дворе было гораздо больше ребят, потому что никто не уехал в эвакуацию, они все любили по вечерам сидеть на скамейке у ворот. Скамейка была длинная, на ней могло поместиться сколько угодно людей, надо было только немного подвинуться.
Они сидели там, смотрели на закат. Иногда рассказывали страшные истории. Почему-то обязательно страшные — про чёрный гроб, про золотую руку. Как жутко было слушать заунывный, пугающий голос Риты, она лучше всех умела пугать. У Риты начиналось что-то вроде вдохновения, она выла, вскрикивала… Люба чуть не падала со скамейки. Хорошо, что рядом сидел кто-нибудь и можно было прислониться, слегка толкнуть локтем, почувствовать, что здесь живой человек, совсем близко.
Чаще всего рядом с ней сидел Славка.
Это было совсем давно, ещё до войны. А потом началась война. Уехала Рита. Уехал с мамой Лёва Соловьёв, лучший мальчик во дворе. Так считали все девочки. Не самый сильный, не самый красивый — самый лучший, и всё. Когда Лёва уехал, самым лучшим стал, конечно, Славка. Перед самой войной он и его сестра Нюра вернулись из Средней Азии. «Другие туда, а мы оттуда!» — говорила Нюра с гордостью. «А чего прятаться? — пожимал плечами Славка. — Смелые люди на фронте, а всякие трусы сидят в эвакуации».
Люба была не согласна со Славкой. В эвакуации были смелые люди, они работали на заводах, делали танки и снаряды, а без танков и снарядов воевать тоже никак нельзя. И Лёва Соловьёв был в эвакуации в Сибири. А он не был трусом, лучший мальчик Лёва Соловьёв.
Но Люба не стала спорить со Славкой. Он был старше, а к тому же она понимала, что он и сам всё понимает, а говорит просто так, чтобы получилось, что он, Славка, смелый человек.
Как-то после уроков они собрались в школьной раздевалке. Это было самое тёплое место во всей школе, потому что батареи не грелись, а в раздевалке тётя Дуся поставила железную печку. В печке гудел огонь, все сидели вокруг. Славка постелил на пол телогрейку и сказал Любе:
— Садись. А ты, Нюрка, подвинься. Ишь, барыня, всю телогрейку заняла!
Коляня сидел поджав под себя ногу. Валя Каинова держала ладони недалеко от печки, ладони просвечивали розовым насквозь. Валя считалась самой красивой во дворе. В неё влюбился Лёва Соловьёв. Люба не очень любила Валю и всегда старалась найти у неё какие-нибудь недостатки. Сейчас она подумала, что Валя нарочно не садится, а стоит, чтобы все видели, какие у неё аккуратненькие новые валенки. Хитрая. В других не влюбился Лёва Соловьёв, а в неё почему-то влюбился. Обхитрила. Люба ещё не знала тогда, что так часто кажется, если кто-нибудь кому-нибудь завидует: обхитрила.
Лёва был далеко, никто даже толком не знал, в каком городе.
Ставка потёр озябшие руки, сунул их под мышки и сказал:
— Я решил создать тимуровскую команду.
Славка не имел представления ни о какой демократии. «Я решил» — и всё. Но всем понравилось такое решение. Коляня сказал:
— Всех запишешь? Или по отметкам?
Коляня учился хуже всех, и до войны оставался на второй год в пятом классе.
— Всех желающих, — ответил Славка. Достал из кармана листок, карандаш и стал писать фамилии. Он писал не по алфавиту, а кто как сидел у печки. Но себя Славка записал первым.
— Кто будет нашим Тимуром? — спросила Валя. Она всегда любила задавать лишние вопросы. Сама знает, а сама спрашивает.
— Как кто? Конечно, Славчик, — сказал Коляня.
Теперь сам Славка зовёт Любу выполнять секретное тимуровское задание. Она рада. Вообще ей нравится тимуровская работа: носить продукты из магазина тёте Шуре Смирновой, у которой после гибели мужа распухли ноги; приводить из детского сада дворничихину Маруську, хотя Маруська вытирает свой мокрый нос о рукав Любиного пальто и, сколько ей ни говори, всё равно вытирает. Выполнять тимуровские задания гораздо веселее, чем стоять в очереди за хлебом или варить кашу из твёрдых зёрен пшеницы, которую мама недавно сменяла на патефон. Зёрна пшеницы твёрдые, как каменные, и никак не развариваются. А кашу надо сварить к маминому приходу с работы. И в печку-«буржуйку» приходится подкладывать так много дров, а дрова сырые, от них вместе с дымом идёт пар.
Конечно, ничего не поделаешь — к маминому приходу каша всё равно должна быть сварена, закутана в тёплый платок, поставлена под подушку, чтобы «дошла» и не остыла. И хлеб по карточкам должен быть получен, какая бы ни была очередь. А очередь длинная и не движется, потому что хлеб долго не привозят из пекарни. Самое скучное, тягучее на свете — это очередь, которая не двигается.
— Когда пойдём? А, Славка?
— Заспешила, — смеётся Славка. — Когда стемнеет, тогда и пойдём. Надо, чтобы старик Курятников не видел. Первый тимуровский закон: помогать тайно и не ждать благодарности.
— Да знаю… — отмахивается Люба. — Слав, уже скоро стемнеет. Пока дойдём… Двор-то вон какой длинный.
— Не тормошись, кому и сказал? А то возьму на задание кого-нибудь другого. Перса возьму или Коляню.
Любка притихла. Ещё чего не хватало — Перса! Этот несчастный Перс только во втором классе. Или ещё чище Коляню. Коляня и пилить не умеет, пилу дёргает.
— Славка! Коляня, если хочешь знать, и пилить-то не умеет. Он пилу, как псих, дёргает.
— Ладно. Сказал — пойдёшь, значит, пойдёшь. Успокойся. Мы тихо подберёмся, всё распилим-расколем. Представляешь, Любка? Входит утром старик Курятников в сарай. Ему вчера дрова по ордеру привезли, за сына-фронтовика, свалили как попало и уехали. И он входит в сарай, а дрова-то все напилены, наколоты, аккуратно уложены. Ах! Кто? Как! Когда? Откуда? Обалдеет Курятников, рот раскроет.
Они долго смеются со Славкой. Странное дело: Курятников, старик малоприятный, уже кажется Любке почти симпатичным. Она в эту минуту забыла, как он всегда грозил им из окна корявым пальцем; как однажды выскочил в ярости и сломал Славкин самокат и выбросил на помойку драгоценные подшипники, и Славка шёл за ним и просил: «Подшибники отдайте! Подшибники отдайте!» Нет, не отдал, выбросил в самую даль, так, что и достать было нельзя, хотя они тогда весь мусор перекопали палками. И этот же старик схватил Любкин мяч, нечаянно залетевший к нему в открытое окно, подскочил к окну и на глазах у всех прогрыз мяч. Так и рвал своими длинными зубами красно-синий мяч, который Любе мама подарила на день рождения.
Любка тогда даже заплакала. А Славка сказал про Курятникова: «Злой, как крыса».
Но сказал не очень громко, Курятников не слышал.
Всё это было до войны. А теперь сын Курятникова, дядя Паша, ушёл на фронт. Семье фронтовика тимуровцы обязаны помогать. На то они и тимуровцы. И вообще мало ли что было в далёкое время, до войны.
Теперь под окнами у Курятникова никто не играет, не прыгает и не кричит. Как будто там забор. Но никакого забора нет, просто все знают, что лучше туда не ходить. Привыкли.
Вечером двор становится синим, и снег лежит синий. Люба и Славка идут вдоль стены, крадутся и стараются не смотреть друг на друга, чтобы не засмеяться. Славка несёт длинную двуручную пилу, замотанную в тряпки. И всё равно это похоже на игру, и Люба знает, что и Славка чувствует это, хотя старается быть серьёзным и даже важным.
В сарае холодно, сыро. Сначала Любке кажется, что там чёрная тьма, но постепенно глаза привыкают, и становится видно, что в углу навалена гора дров, а посредине стоят козлы.
В открытую дверь сарая светит со двора снег.
Славка вытаскивает козлы, ставит их перед сараем, выволакивает длинное суковатое полено, и они наконец начинают пилить.
Радостно и весело Любке. Вжикает пила, сыплются жёлтые опилки, даже в тёмном дворе видно, что они ярко-жёлтые на синем снегу.
— Устала?
— Ни капельки!
Она и правда почти не устала. Так ловко, удобно пилить дрова со Славкой. Пила как будто сама ходит взад-вперёд, Любе приходится только придерживать рукой в варежке высокую ручку пилы.
До войны Люба никогда не пилила дрова, хотя у них дома голландская печка. До войны Люба считалась маленькой. Теперь маме на работе сделали железную печку, железная удобнее, на ней можно готовить. А Люба научилась пилить. Не училась, а вдруг сумела. Наверное, потому что война.
Славка во время работы молчит, но видно, что у него хорошее настроение. Он работает весело и складно. Он мог бы пилить долго. А Люба не сможет долго, она это чувствует. Она не устала, но очень хочется есть. Так хочется есть, что скоро ни одной другой мысли не останется в голове. Только эта: «Есть, есть».
Неужели когда-нибудь наступит время и можно будет не мечтать о еде? Не думать о том, чтобы поесть. Люди будут садиться за стол, обедать или ужинать и забывать об этом. Как много разных интересных мыслей придёт тогда в их головы.
Конечно, будут другие проблемы, совсем без проблем не бывает. Но тогда Любе казалось в синем холодном дворе, что все заполняющее чувство голода и есть единственное мешающее, утяжеляющее жизнь.
Сейчас бы горбушку чёрного хлеба! Только не такую, как утром, тоненькую, а толстую, тяжёленькую горбушечку с немного подгоревшей коркой, со светло-коричневыми зазубринами между тёмным, подгоревшим, и светлым, гладким. Как прекрасно пахнет чёрный хлеб! Люба продолжает двигать пилой, но слышит теперь запах не опилок, не снега, не дыма, который тянется из трубы, высунутой в форточку из тёмного окна старика Курятникова, — а хлеба. Видно, старик топит печку в темноте. Люба тоже иногда так делает: если погасить свет и открыть дверцы печки, в комнате светло от пламени, а тогда можно не опускать маскировочные шторы, и в открытую форточку видны звёзды.
Она всё время слышит запах хлеба — сладкий, кислый, тёплый. Ни на какой запах больше не похожий — запах хлеба.
Если бы у неё была сейчас эта тяжёленькая толстая горбушка, она не стала бы съедать её быстро. Только совсем глупый человек слопает быстро, не наестся и сам не знает, то ли ел, то ли нет. Но Люба понимает, как надо есть горбушку. Она будет откусывать маленькие-маленькие кусочки, подольше жевать, так гораздо сытнее. А ещё хорошо посолить горбушку не очень сильно. Но это если есть соль. А соли нет. Впрочем, и горбушки тоже нет.
— Славка, ты хочешь есть?
— Конечно, хочу. А у тебя есть что-нибудь?
Господи, с какой надеждой он спросил! Рослый парень, ему скоро четырнадцать. Ему же ещё больше надо еды.
Она ответила виновато:
— Нет, Славчик, я так просто спросила. Ничего нет.
— Если про харчи не думать, голод меньше, — говорит Славка и тянет пилу к себе. — Скоро закончим, там всего два полена осталось…
Наконец допилили последнее полено. Самое трудное, самое суковатое. Пила всё налетала на сучок, её защемляло, она не хотела двигаться. Но всё равно они его распилили. Последний отпиленный чурбак упал в снег.
Любе становится весело. Скоро, скоро домой! А там мама. С утра Люба не видела маму и соскучилась. Они мало видятся: мама всё время на работе. И мало разговаривают: мама всегда усталая, морщинка между бровями стала глубже. Мама быстро вытирает мокрой тряпкой клеёнку на столе, быстро моет посуду в голубом тазике, быстро моет руки, стелит постели, ложится и засыпает. Перед сном она говорит обычно одно и то же:
— Может быть, завтра придёт письмо от папы.
Это звучит как заклинание. Больше всего на свете мама хочет, чтобы пришло письмо. Скажет и сразу заснёт.
Ну и что же, что они мало разговаривают? Война, и некогда особенно много разговаривать. И без слов Люба видит, что маме трудно, она устала. Мама посмотрит на Любу прищуренными близорукими глазами, и Люба понимает: мама рада, что Люба дома, рада, что Люба истопила печку, рада, что есть на свете такой человек — Люба, её дочь. Разве обязательно говорить много всяких слов, чтобы это понять?
Скоро, скоро домой! А на верхней полке в буфете лежит немного хлеба и два куска сахара. Люба сама видела утром, как мама встала на стул и положила хлеб и сахар в самый угол верхней полки.
«Чтобы не было соблазна», — сказала мама озабоченно.
До войны мама убирала в дальний угол буфета латвийские конфеты «Лайма». Очень вкусные конфеты в таких ярких нарядных фантиках, что Люба и до сих пор видит эту светящуюся яркость — зелёные бумажки, синие, жёлтые. Синий так уж синий, глазам больно. Наверное, пока не было в магазинах латвийских конфет, Люба не видела таких ярких красок. А может быть, они остались в памяти такими пронзительно яркими потому, что это были не просто картинки, а именно фантики, в них были конфеты. Тянучки, ириски и шоколадные.
— Слава, ты любишь конфеты?
— Не болтай всякую глупость. Взрослая девчонка, скоро двенадцать, а болтаешь ерунду.
— А ты какие больше любишь? Я — ириски. И ещё леденцы. И ещё пастилу. И вишню в шоколаде… я ела один раз в гостях у маминого знакомого дяди Бори.
— Сейчас ты получишь по шее, — серьёзно говорит Славка, и Люба вздыхает и замолкает.
Вздыхает она для того, чтобы Славка понял: нехорошо угрожать человеку, который, в общем-то, не сделал ничего плохого. А наоборот, сделал хорошее — весь вечер работал и не нарушил большую секретную тайну.
Ничего, ничего, скоро домой. И Люба подставит стул, достанет с верхней полки всё самое вкусное — хлеб и сахар. А сырые варежки будут лежать на печке, печка не совсем ещё остыла, Люба топила после школы. Потом они с мамой будут пить кипяток вприкуску. С одним куском сахара можно выпить две кружки, если не откусывать помногу.
Славка убирает в сарай козлы, заворачивает пилу в тряпку, ногой набрасывает снег на опилки, чтобы не оставалось никаких следов.
— Всё. Теперь Курятников ничего не заметит.
— Слав, а вдруг заметит?
— Ты что? Ночью он в сарай не пойдёт, какой дурак пойдёт в сарай ночью? А мы завтра до школы всё закончим. Тут всего-то на час работы. Не проспишь?
— Почему это я просплю?
— Нет, я так спросил. А то можно Коляню позвать.
Любка не догадывается, что он дразнит её. Обижается:
— При чём здесь Коляня? Нечестно!
— Да ладно! — смеётся Славка. — Ты молодец. Хорошо пилишь, хотя и культурная. Завтра свистну под окном, сразу выходи.
Двор совсем тёмный, чёрный. До войны не было таких тёмных вечеров — двор освещали окна. Оранжевый свет, голубой свет, зелёный — у кого какой абажур. Шёлковые абажуры с кистями висели низко над обеденным столом, и на столе лежал светлый круг, а из окна падал во двор мягкий свет — свет домашнего тепла, уюта, порядка.
Теперь, в войну, все окна были занавешены плотными шторами. Если случайно пробивалась узкая полоска света, в квартиру стучал дежурный противовоздушной обороны или просто дворничиха Полина: «Проверьте светомаскировку!» А один раз Полина сказала Любиной маме:
«Кто свет плохо занавешивает, тот есть шпион и диверсант».
«Ну зачем же так, — ответила мама, у неё стало виноватое почему-то лицо, — бывает же случайно».
«Нас сам начальник Бляхин инструктирует. Бдительность прежде всего».
Мама не стала спорить с Полиной. Как-то так выходило, что Полина разбирается лучше. А почему, Люба не знала.
До войны Полина подметала двор и никого ничему не учила. До войны. Мало ли что было до войны. В войну та жизнь вспоминалась какой-то прекрасной, сытной — гораздо лучше, чем была на самом деле.
— Славка, а ты до войны любил мандарины? А я любила. Знаешь, почему? Сказать? Потому что они пахнут ёлкой. Нет, они, конечно, пахнут мандаринами. Но немного и новогодней ёлкой.
Славка молчал. Ему не хотелось говорить, что он ел мандарины всего два раза в жизни и не помнил, какие они на вкус и чем они пахнут. Славка до одиннадцати лет жил в деревне, там никаких мандаринов не было.
— Слав, а котлеты я два раза оставила — не захотела доедать. Представляешь? Мама кладёт мне котлеты, а я не хочу. Дура была ненормальная. Сейчас бы штук сто съела!
— Сто не съела бы, — говорит Славка рассудительно. — Сто даже я не съел бы, а штук двадцать — запросто.
— Славка! Кто-то смотрит! — Люба схватила его за рукав. Она на короткий миг оглянулась и увидела, что вдалеке, там, где стоял сарай старика Курятникова, белеет лицо, повёрнутое к ним. Она увидела, но лицо скрылось так быстро, что Люба стала сомневаться: может, видела, а может, показалось.
Славка всмотрелся в темноту — ничего нет. Чёрный длинный двор, голая ветка качается на фоне чёрного неба.
— Что ты! Показалось. Никого там нет.
— Может, и правда, никого.
— Берегитесь чёрного гроба! — засмеялся Славка. — Ладно, я пошёл. Пока.
Он скрылся в своём парадном. А ей надо пройти ещё шагов тридцать. Это очень много. Как только Славка ушёл, Люба пустилась бегом, и всё равно ей показалось, что до своей двери она бежала долго-долго. И нарочно громко пела: «Вставай, страна огромная, вставай на смертный бой». Это была мужественная, смелая песня, и Люба любила её петь. В тот вечер она пела для храбрости, а сама так мчалась по двору, что ветер свистел мимо щёк.
Она добежала до своей двери и никак не попадала ключом в замок — дрожала рука. Наконец открыла.
В комнате тихо, чёрный круглый репродуктор передаёт сводку Советского информбюро. А мама задремала на чёрном кожаном диване. Люба сразу поняла, что мама не ужинала, ждала её. Сразу стало надёжно, ласково и совсем не страшно. Ну в самом деле — кому там быть, в тёмном промёрзшем дворе? Никого там нет. Сама себя испугала.
— Пришла? — Мама подняла растрёпанную голову, близоруко прищурила серые глаза. — В ящик смотрела? Писем нет?
Даже во сне мама ждёт писем от папы. Ну откуда так поздно возьмётся в ящике письмо? Последняя почта в шесть вечера. И мама, когда шла с работы, наверняка заглядывала в ящик. Но Люба говорит:
— Сейчас посмотрю.
А ящик висит во дворе, прямо на входной двери, обитой клеёнкой. Опять выйти в чёрный двор, точно зная, что идёшь зря… Но Люба выходит. Ей даже хочется выйти, что-то победить в самой себе.
Некоторое время она стоит во дворе, правда у самой своей двери. Синие холодные звёзды в чёрном небе. Посмотрела налево — никого. Направо — тоже никого. «Пусть ярость благородная вскипает, как волна… — на всякий случай запела Люба. Никого — это тоже страшно. — Идёт война народная, священная война».
— Что ты там распелась? — зовёт мама. — Каша стынет… Писем нет?
Пусто во дворе и как-то мирно, хотя уже полтора года идёт война.
Люба открывает ящик, на нём белеют буквы: «Для писем и газет». Ящик пустой, письма от папы опять нет. Люба не замечает в темноте, как из ящика выпал на снег совсем маленький, свёрнутый квадратиком, листок бумаги.
Мама говорит:
— Ешь кашу. С маслом. Не сливочное, конечно, какое-то хлопковое. Раньше никогда не слышала, что бывает такое масло — хлопковое.
Люба быстро съедает кашу, проглатывает кипяток с кусочком хлеба и невольно оглядывает стол: что ещё можно съесть? Мама кладёт перед ней ещё кусочек хлеба.
— Ешь, ешь, ты растёшь, тебе надо.
— Не хочу, — ответила Люба. — Куда мне столько?
Мама грустно погладила её по голове.