Свет за деревьями, идущий, как снег, летящий, льющийся свет, снег, всюду, сюда, всегда, не слабеющий свет. Это могли бы быть строки из стихов Алексея Макушинского. Близко, но не совсем. Интонация, метод улавливаются. Но в том-то и дело, что свойство настоящих стихов — их летучесть, газообразность. Думаешь — поймал, но сведенная кисть руки сжимает, как обертку, пустую оболочку улетевшего звука. В этом и есть оригинальность, неповторимость автора. Слышно многое, отзвуки, «шум времени», но за ним — голос автора. Голос Алексея, читающий тексты одного из своих лирических героев, слышится в каждой строке: волнистый, волнующийся, московский, акающий, но с германской интонацией «безродного космополита».
Впрочем, столь же безродного, как и его «земляк» Тютчев, как Набоков, Адамович, г-н Пнин, герр Кафка. Прочная, солидная языковая почва мастеровитого прозаика служит лишь взлетной полосой для легких летательных аппаратов строф свободного стиха автора, в свободном полете составляющих исчезающие письмена в облачном небе Баварии.
Жесткость и регулярность строки в части стихов служит скорее эхом ритмики Филипа Ларкина и Одена (в неуловимом переводе звука), чем отзвуками барабанной пальбы плаца российской поэзии. Метафоры порой подвигаются ближе к краю — и замирают, боясь сорваться в метафизические пропасти Рильке.
Явный историзм поэзии Макушинского — это попытка противостоять потоку антивремени, очертить на карте наше поле истории, имеющей пока еще какой-то здешний смысл. Это — противоборство страху энтропии надвигающегося «заката Европы».
В этой исторической, а для поэта значит и личной, ситуации — стихи это единственное, что остается. Поэт Алексей Макушинский заметил свет за деревьями и поймал его отражение, вопреки законам физики, согласно беззаконию лирики.