О СОЦИАЛЬНОЙ ПСИХОЛОГИИ



— Социальная психология советского человека (сочека, будем говорить для краткости) еще совершенно не изучена, — говорит Эдик. — Да и вряд ли её будет кто- либо изучать всерьез: очень уж скучное это занятие. Переживания сочека, часами стоящего в очереди? Никаких. Тупое ожидание, и больше ничего. Переживания сочека, собирающегося сделать подлость по отношению к ближнему? Тупое ощущение исполняемого долга, и все. Переживания сочека, получившего повышение? Недовольство, что не повысили еще выше, и тупое ожидание следующего повышения. И так далее в таком же духе. Однако некоторые явления социальной психологии сочека заслуживают внимания, хотя бы потому, что люди должны знать, что ожидает их потомков в ближайшем и неотвратимом светлом будущем здании частичного или полного (это — одно и то же) коммунизма. Вот одно из них. Если сочек сложился в значительную личность, противопоставившую себя прелестям нашей действительности, это не значит, что он прожил добродетельную жизнь, позволяющую приписать его к лику святых. Если сочек на деле пытается вести такую жизнь, его либо быстро ликвидируют всеми доступными средствами, либо он вырастает в борца против мелких несправедливостей в своем ближайшем окружении, всемерно поощряемого советскими властями и пропагандой. Такой правдоборец воюет с домоуправлением за починку водопроводных кранов, против курения в помещениях, против шума от транзисторов. Такой правдоборец — опора коммунизма. И никогда он не дорастет до противопоставления себя всему строю нашей жизни. А чтобы противопоставить себя таким образом, надо что-то сделать, достаточно долго пожить и многое обдумать, — надо, чтобы по тем или иным причинам общество само тебя вытолкнуло на такую роль. Конечно, черты характера, условия воспитания и события прошлой жизни играют при этом роль, и порой — решающую. Но не всегда. И не всегда заметно. А главное — такой сочек живет обычной нормальной советской жизнью, лишь постепенно накапливая свою исключительность. Видов, например, вырос в состоятельной, вполне советской семье, был поклонником Сталина до самой смерти последнего и был вытолкнут в антисоветские личности своими коллегами-художниками за его творчество. При этом он дружил с сотрудниками КГБ, встречался с крупными чинами советской власти и стремился быть лояльным с нею. Даже Рогозин вступил в члены партии после смерти Сталина, намереваясь активно бороться с его режимом внутри партии, и это был единственный путь, если человек хотел принять участие в этом деле. Правда, как оказалось потом, и этот путь был иллюзорным. Но это уже другой вопрос. Даже Солженицын, по слухам, был одно время стукачом. Причем, если бы он не дал согласия на это, его вскоре ликвидировали бы, и он не стал бы тем, чем он стал теперь. Так тем более нет ничего удивительного в том, что Петренко (я его хорошо знал) вступил, как положено, в комсомол, участвовал добровольцем в Малых войнах, рано вступил в партию, во время Великой Отечественной войны дослужился до больших чинов (кончил войну полковником с кучей орденов и попал затем в Академию Генерального штаба), был назначен на крупный пост как раз в тот момент, когда сработали скрытые в далекой юности обстоятельства и наступило озарение, — когда он и себе и людям сказал: нет, больше я так не могу!

— А к чему вы это говорите? — спросил я.

— А к тому, — сказал Эдик, — что мы вот сидим тут с вами, едим какую-то дрянь, именуемую бифштексом, и знать того не знаем, какую хохму с нами выкинет судьба сию минуту. Вдруг я ни с того ни с сего заявлю протест. Или вдруг вы выйдете в выдающиеся... ну, что бы такое вам подсунуть... допустим, в выдающиеся ревизионисты.

Мне стало немного не по себе. Хотя этот Эдик вполне мог пронюхать, кто я, и разыграть меня. Хотя вряд ли.

— Я прожил жизнь, — сказал Эдик, отодвинув брезгливо тарелку с абсолютно непережевываемым мясом и пюре из гнилой картошки, политым соусом из какой-то омерзительной дряни. — Смотрите, что мы едим! А ведь это — одно из лучших кафе в Москве. Не всякому по карману такое! Так о чем мы? Да. Я прожил жизнь. И всю ее угробил на изучение подноготной советского образа жизни и его законов. Подноготную я постиг досконально, а вот в законах, признаюсь, я так и не смог разобраться. Кое-какие соображения у меня есть. Но — так, пустяки всякие. Стыдно говорить о них. Тридцать с лишним лет размышлений, а результат... Был я тут недавно в гостях у... Разговорился с его сыном. Любопытный парень. Мерзавец, конечно, отпетый. Но отнюдь не дурак. Так он мне такое выдал о нашем обществе! Мне буквально стало страшно. Правда, все его речи были загажены самым грязным цинизмом. А цинизм убивает ум. Но факт остается фактом, то, что я вынашивал годами, он знает уже по праву рождения. Даже в вопросе о женщинах я чувствовал себя неучем перед ним. Мне под шестьдесят. А много ли у меня было женщин? Раз-два и обчелся. А ему всего двадцать. И он уже перевалил за третий десяток. Нет, не врет, стервец. Сильный, красивый, остроумный, начитанный парень. Уверенный в себе. Опыт большой чувствуется. Нет, не врет. Впрочем, черте ним. Я не завидую. И не порицаю. Время! Ничего не попишешь. Я не об этом хочу сказать. И все же в одном я убедился окончательно и бесповоротно. Я вам еще не надоел? Хотите послушать?

Эдик разлил остатки водки, поднял свою рюмку и предложил тост: за молодежь, пусть она будет умнее и опытнее нас! Он проглотил водку и нехорошо выругался.

— Ну и дрянь, — сказал он. — Во-первых, химия сплошная. Во-вторых, разбавляют, сволочи. В этом суть нашей жизни. Все дело в человеческом материале, который образует наше общество, производится им и сам производит его. Те качества людей и те их взаимоотношения, которые полностью замалчиваются в нашем искусстве и которые считаются второстепенными в западном искусстве, здесь у нас являются самыми главными. У нас нормой являются самые отвратительные качества человеческой натуры, только обладание которыми обеспечивает выживаемость в советских социальных условиях. И прикрыта вся эта мерзость самой грандиозной и самой лживой идеологией. Рядовой советский человек на голову выше любого западного чинуши, интеллигентика! Ни больше ни меньше! Подобно тому, как на жизнь на пределе биологических возможностей (в пустыне, на севере) порождает определенные формы живого, так жизнь на пределе социальных возможностей — а именно таковы наши социальные условия — порождает определенный тип социальных индивидов: социальных клопов, социальных червяков, социальных крыс, социальных змей, ящериц, скорпионов... Именно эти социальные типы имеют больше шансов здесь выжить, чем те виды, которые появляются в благоприятных социальных условиях западной цивилизации. Социальные условия Советского Союза отличаются от таковых Запада подобно тому, как биологические условия в пустыне или за Полярным кругом отличаются от условий Западной Европы и Америки. Вот первая истина, которая для меня бесспорна и которую я уже никогда не буду передумывать. А вот вам вторая. Вы скажете, что сейчас люди живут и за Полярным кругом, и в пустыне. И неплохо живут. Да. Но это люди живут, т. е. существа, которые развились в благоприятных условиях и имеют поддержку из мира, существующего в этих условиях. Что я хочу сказать? Если бы нас предоставили самим себе, мы быстро деградировали бы во всех отношениях даже сравнительно с теперешней нашей полунищенской (сравнительно с Западом) жизнью. Мы мало-мальски держим некоторый жизненный уровень лишь постольку, поскольку мы существуем за счет идей и результатов прошлой истории и западной культуры. В самом по себе в Советском Союзе социальный прогресс невозможен. Это — социальный паразит. Вы поняли меня?

Безымянный (он присоединился к нам) пожал плечами.

— Не знаю, — сказал он, — насколько точно. Вы употребили слова «прогресс» и «деградация». А они весьма многомысленны. Я бы предпочел пока обходиться без оценочных понятий. Хотя бы пока. Просто констатирующими выражениями. Деградация в одном отношении вполне уживается с прогрессом в другом. Например, мы с каждым годом выпускаем все более пошлые романы и фильмы, зато с каждым годом лучше пляшем, катаемся на коньках, забиваем голы и выжимаем штанги.

— Это верно, — говорит Эдик. — Но ведь литература и пляски не равноценны с точки зрения судеб цивилизации.

— Не знаю, — сказал Безымянный. — Все зависит от числа и комбинаций таких явлений. Тут нет абстрактных априорных законов. Тут действуют законы эмпирические. Открыть их — нужны наблюдения и измерения. И учтите, история — индивидуальный процесс. Мир вообще еще индивидуальное явление. Живое сложилось однажды. Социальное сложилось однажды. Советский Союз сложился однажды. Повторяемость в отдельных местах и временах? Знаю. Но это совсем другое дело. Тут надо брать весь процесс в целом. Так что повторения в деталях суть лишь детали целого. Я не утверждаю непознаваемость нашего процесса жизни. Я тоже ломал голову над этим дерьмом. И тоже получил кое- какие выводы. Например, дело обстоит гораздо серьезнее, чем думаем мы с вами, чем думают советская власть и ее идеологи, чем думают враги и критики советского

образа жизни. Я не берусь сейчас категорически утверждать, является Советский Союз раковой опухолью на теле западной цивилизации или здоровой жизнеспособной тканью. Я признаю: Советский Союз означает перерождение всех основ культуры. Но является ли это вырождением? Для меня лично эти вопросы пока не ясны. На эту тему наговорено и написано необычайно много. Но все это — пустяки. Сейчас никто — ни апологеты марксизма, ни критики его — не понимает происходящего. Мир в растерянности. Нет ясности в главном. Отсюда — удручающая суетня всех и во всем. Мелкость какая-то.

— А Солженицын? — сказал Эдик.

— Солженицын обличает, констатирует, будоражит, — сказал Безымянный. — Но понимания нет и у него. То, что он предлагает, иррационально. А в наш век даже иррационализм должен быть продуктом научного исследования. Мистика нужна. Но мистика, рожденная пониманием, а не отсутствием такового.

Я слушал с большим интересом. Странно, почему наши профессиональные работы вызывают у всех скуку, а вот такой дилетантский разговор можно слушать часами.

— По-моему, — сказал Эдик, — вы преувеличиваете важность науки. Нам чего-то другого не хватает, а не науки. Науки слишком много. Вон и марксизм претендует на научность. Да еще на самую высшую. Лучше бы немножко добра. Немножко наивности. Детского, что ли. Хорошей сказки.




Загрузка...