Глава 23. Путы

Фонари закачались, слепя, и в мире ничего не осталось, кроме белых и жёлтых вспышек.

Слышно было, как поднимается нептица, дремавшая между телегой и выходом, как встряхивается и щёлкает клювом.

— Эй, зверя уймите! — воскликнули грубо. — И давайте во двор! И чтоб без глупостей, ясно? Бежать вам некуда, и вас двое всего, нас побольше будет.

Снаружи их уже ждали. Крепкие мужики с топорами, с виду стражи из Ока — стрижены так же, в кружок, но одеты просто. Двое рослых парней — сыновья трактирщика из Белых Садов. Позади мялись местные с лопатами, то поднимая их, то опуская. А ещё дальше, на туманной дороге неясным пятном темнела повозка, всхрапывали рогачи и растекался огонь фонаря.

— Камень у тебя? — кивнули Нату. — Вынимай, показывай. Искальд, кончай с бабой миловаться, дуй сюда!

Главный носил повязку через глаз. Шогол-Ву помнил и эту тёмную гриву с густой сединой, и широкий подбородок, и бычью шею. Он видел человека прежде среди людей Свартина. Или среди людей Вольда? Когда они собирались, чтобы идти на Зелёные Угодья и дальше, дети полей и дети тропы держались поодаль друг от друга, предоставив разговоры вождям. Шогол-Ву почти не смотрел на людей, они были неинтересны и одинаковы, но этого — этого он запомнил.

Нат кинул быстрый взгляд влево, вправо, не спеша потянул шнурок. К камню поднесли фонарь.

— Искальд, чтоб тебя чащобники заели! Долго ждать?

Нептица встряхнулась и пошла обходить людей, вытягивая шею, принюхиваясь. Её пугнули, пока не зло, и она отпрянула от сапога, топнувшего по грязи, раздула перья. Оказалась на пути того, кто шёл от телеги, и он обогнул её, стараясь не коснуться — тонкий, как лоза, гибкий и ловкий.

Это был сын леса, рослый для их племени. Ему почти не пришлось задирать голову, когда он взглянул в лицо запятнанного. Глаза светлые, как у Хельдиг, но другого толка. У неё чистые, как речная вода, что уносит любой сор, у этого лёд. Мутный, туманный.

— Ну? — поторопил одноглазый. — Настоящий, нет?

— Подними выше, — приказал Нату сын леса. — Ещё.

Тот послушал, поднёс камень чуть не к самому носу беловолосого. Люди смотрели жадно, но руками не тянулся никто. Сын леса присмотрелся, затем сказал:

— Поверни. Не закрывай пальцами. Теперь покажи другую сторону.

Голос у него тоже был как будто вмёрзший в лёд, застывший.

— Да, Матьес, камень настоящий. Если это всё, что ты хотел, я пойду.

— Иди, — согласился одноглазый и кивнул своим людям.

Те шагнули вперёд. Работали слаженно: Ната оттёрли, Шогола-Ву взяли под руки, крепко взяли. Ударили под рёбра, лишая дыхания.

— Вы чего? — закричал Нат. — А ну, не троньте его, или я камень зашвырну, и ползайте в грязи, ищите! Думаете… эй, руки убрал!

Взяли и его, но не били, только держали крепко, чтобы не дёргался.

— Ты, выродок, на колени! — велел одноглазый.

Сзади ударили по ногам. Шогол-Ву пошатнулся, но устоял.

Нептица бросилась на людей, ударила клювом, ещё и ещё. Её оттолкнули, оставив след сапога на белых перьях. Двое взялись за топоры. Поодаль вскрикнула женщина.

— У вас Трёхрукий разум отнял, что ли? — скороговоркой выкрикнул Нат. — Камень-то вот он! Мёртвых поднимает, слышали небось?

— А мы её кусками нарубим! — ухмыльнулись ему в лицо.

— Пока нарубишь, она тебе кишки выпустит!

— Уходи, Хвитт! — воскликнул Шогол-Ву, выворачиваясь из крепких рук. — Пошла прочь!

Он не заметил, как здесь оказалась дочь леса. Видно, прибежала от телеги. Протолкалась вперёд, встала между людьми и зверем.

— Не трогайте, не убивайте! Я прикажу ей, она уйдёт…

Её соплеменник шёл следом. Теперь и лицо его застыло.

— Искальд! Уйми свою бабу! — рявкнул одноглазый.

— Ты позоришь моё сердце, Хельдиг, — сказал сын леса. — Отойди. Мужчины знают сами, что им делать.

Но она лишь помотала головой.

— Я не уйду. Зачем убивать зверя, если можно прогнать?

— А мясо, — подал голос трактирщик.

— Камень поднимет её…

— Не болтай, — перебил сын леса.

Голос его даже теперь остался холодным и ровным.

— Да эти уже слышали, — лениво сказал одноглазый. — А видеть им, может, и ни к чему. Ладно. Пусть гонит, возни меньше. Давай, живо!

Дочь леса подтолкнула нептицу. Та зашипела, щёлкая клювом. Люди глазели, и ни один не догадался уйти с пути, чтобы зверь прошёл к дороге.

— Не уходит что-то, — пробормотал местный мужик, поднимая лопату.

— Да как она уйдёт, дурень, когда вы её не пускаете? — воскликнул Нат.

Его дёрнули, чтобы молчал, но люди сообразили, отошли. Дочь леса повела нептицу, поглаживая по спине, уговаривая. Та обернулась раз или два.

— Уходи, Хвитт! — крикнул ей запятнанный. — Пошла вон!

Нарочно старался, чтобы голос звучал грубее.

Нептица фыркнула, вскинула голову и зашагала к дороге, высоко поднимая лапы. Сын леса пошёл следом.

Из-за тумана плохо было видно, но Шогол-Ву услышал, как свистнул хлыст и тонко вскрикнул зверь. Ахнула женщина, хлыст запел снова, и кто-то побежал по дороге, липко защёлкала грязь.

Тут его и поставили на колени. Не уследил. Руки дёрнули вверх, спутывая.

— Тронете моего проводника, и мы с вами не договоримся! — крикнул Нат над головой.

— О чём не договоримся?

В голосе одноглазого звучала усмешка.

— Да ясно о чём. Это ж вы меня нанимали — скажете, нет? Ну и кому я должен был отдать камень? Он сейчас не с вами, я угадал?

— Догадливый ты. Даже слишком, раз удрать пытался. Но мы, видишь, подогадливей будем. И сила не на твоей стороне.

— Сила? Ну, возьми камень силой. Давай, возьми! Что, не хочется, а?..

Голос его оборвался вскриком.

— Не трогать! — прогремел одноглазый. — Я кому говорил? Может, мне повторить, Фьель, и при каждом слове тебе палец ломать, чтобы лучше запомнил?

— Я понял! Понял я, больше не трону!

— Вот то-то… Ведите бабу!

Шогол-Ву поднял голову. Успел увидеть тётушку Галь, и руки дёрнули вверх, вынуждая склониться так низко, что перья, вплетённые в волосы, коснулись грязи.

— Говори, женщина.

— Нат, ты здесь?

Голос тётушки Галь дрожал.

— Нат…

— Здесь я, — процедил тот сквозь зубы.

— Говорила я, ты со своими делами в дурное встрянешь, так и вышло. Сбежать тебе уж не дадут, но и с наградой не обманут. Эти люди слово держат.

— Ага… — начал Нат и осёкся.

— Правду о камне они сказать не могли, это верно. И наградой тебе не воспользоваться. Но они мне её дадут. Ты послушай, милый, послушай: я тебя в дом взяла, кормила, поила, последним делилась! Сам знаешь, как жила. А ты вырос, и что я получила? Не заботился ты обо мне, неблагодарный! Соседи, да будут боги к ним добры, помогали, хотя и не должны они мне ничего, а ты вот должен.

Она умолкла, чтобы отдышаться. Нат молчал.

— А напоследок-то во что меня втянул, старую, а? Ни стыда, ни совести! Оку врать пришлось, как я перед Двуликим-то грех такой замолю? Эти люди меня по доброте только и не тронули, а могли и наказать, чтобы другим неповадно было. Ты, милый, передо мной виноват — вовек не расплатиться!

— Ну, чего уж, — проворчал Нат. — Во, разошлась, старая…

— А что, скажешь, ты мне не должен? По совести, перед богами?

— Ну, должен…

— И как ты долг-то отдать собирался, если бежишь, как пёс трусливый, бросаешь меня?

— Как, как! — вскричал Нат. — Да никак! Жила как-то, ну и прожила бы…

Он умолк.

— Не так уж ты и дорожишь тётушкой, а, парень? — вкрадчиво спросил одноглазый.

— Да чтоб вас… Хотите, чтоб я перед вами наизнанку вывернулся, да? Ну вот, вот, слушайте: стыдно мне, да… Да! Ну, плохо я жил, аж самому противно, но её бы не оставил. Думал, часть награды передам…

— О другом теперь думай, — сказал одноглазый. — Отдашь камень по своей воле, и о твоей тётушке позаботятся. Век доживёт, ни в чём нужды знать не будет. А заупрямишься, по-другому потолкуем. С человеком, парень, многое сделать можно, чтобы он к ушам богов отправиться мечтал.

— Ага, только я знаю уже, что стану раздери-кустом, сам себя буду иглами протыкать, и мука эта не кончится. Так было б ради чего соглашаться! Только тронь меня, и так и знай: терпеть буду, пока не издохну, всё вытерплю, а камень не отдам, чтоб к ушам богов уйти, а не лозой колючей стать!

— А если не за тебя примемся, а за тётушку твою? Или даже рук марать не будем, вернём её домой, в Кривой Луг. Людям сдадим и вместе посмотрим, что они решат.

Старая женщина охнула.

— Что вы сразу о плохом? — с досадой воскликнул Нат. — Подумать дайте. Если всё переменилось, так мне теперь крепко нужно подумать… Ты вот, тётушка, людям этим веришь?

— Верю, милый. Они с нами хорошо обошлись, и думаю, слово сдержат. Ты уж решай скорее.

— А я вот не верю! Получат своё, больно ты им будешь нужна? Знаешь лишнее… Эй, оборванцы, а ведь вы тоже знаете больше, чем вам положено! Чего пялитесь, как овцы, думаете…

— Зря не болтай, — перебил одноглазый. — Значит, так: едешь с нами, а по пути решаешь, отдашь камень по доброй воле или нет. Парни, останетесь тут. Подождёте, чтобы мы отъехали — ну, смекаете, — и этого…

Он присвистнул.

— Э, нет, так не пойдёт! — воскликнул Нат. — Придумал! Придумал, хвала Трёхрукому! Вот, слушайте: едем к Холодному заливу. Садим тётушку на корабль, пусть плывёт на Сьёрлиг, а с ней вот этот пятнистый, мой проводник. Первое — я клятву давал, что половина награды его. И так перед богами кругом виноват, ещё этот грех брать… Второе — пусть он за старой приглядит. Она ж сама не справится, да и как прознают, что золото при ней, долго не проживёт. И вам я не очень-то верю, мало ли что подстроите. А как уплывут они, я камень и передам. Ну?

— Нам, значит, не веришь, а выродку веришь?

— Да он дурной, честный. Сами посудите, кто из этого племени со мной бы пошёл? Он от меня пока и ломаной медной раковины не видел, но не уходит, раз клятву дал. Так что да, ему я больше доверяю, чем вам. Во, что скажете?

Повисло молчание.

— Будем ждать, — решил наконец одноглазый. — Дождёмся того, кто тебе за камень платит, и спросим, согласен он или нет. А и скользкий ты, парень, как шилонос…

Нат хохотнул.

— Приходится! Вы-то ведь тоже не просты.

— Тащите его в дом. А вы позаботьтесь о выродке, но он должен остаться живым, это ясно? Кто перестарается, я на том лично покажу, как нужно выполнять такие приказы.

— Что вы с ним делать собрались? — тревожно воскликнул Нат. — Я к тётушке его приставить хочу, не забыли? Сильно он ей поможет с переломанными-то костями! Ну, смотрите, искалечите, и договориться не выйдет!

— Да уж договоримся, — неласково сказал одноглазый. — Скажи ещё, что не думал развязать своего дружка и от нас дёру дать.

— Ничего я не думал!..

— Ладно, парни, не лютуйте. Пусть на ногах сам держится, но вы уж сделайте так, чтобы бежать ему не хотелось.

Били ногами. Молча, спокойно, будто выполняя работу.

Шогол-Ву сумел бы оттолкнуть одного, двоих даже со спутанными руками. Смог бы подняться, но и только. Его одолели бы снова, обозлились, и стало бы хуже.

Самое трудное было — терпеть. Лучше смерть в бою, пусть неравном, но честная смерть, когда сделал всё, что мог, и знаешь о том. И враг знает.

Лучше смерть, чем извиваться в грязи, утыкаться в неё лицом, в эту жижу со следами копыт, сапог и помоев. Лучше смерть, чем, отворачиваясь от грубых подошв, поймать взгляд дочери леса. И ведь сколько он длился, этот взгляд — меньше вдоха, меньше удара сердца, так почему же всё стояли перед ним её распахнутые широко, испуганные глаза? Шогол-Ву видел их и тогда, когда ничего больше видеть не мог.

Он слышал, люди спорили. На кого-то прикрикнули. Его перевернули, и сверху полилась вода, холодная и затхлая.

Шогол-Ву не мог двинуться. Он вдыхал воду, глотал воду и думал, захлебнётся. Казалось, вода никогда не кончится. Но всё же поток иссяк.

Потом его волокли, дёргая связанные руки, и только эта боль не давала уйти во тьму.

Мир исчез и вернулся. Руки затекли. Гудели, сливаясь, голоса. Резал глаза свет очага, и кто-то раскручивал зал, как камень на верёвке. Шогол-Ву согнулся над полом, жалея, что пил.

Его выворачивало наизнанку, и не было сил остановиться. Он бы так и упал лицом в эту лужу, дурно пахнущую брагой, если бы кто-то не держал за плечи.

— Ты позоришь моё сердце, Хельдиг, — прозвучал холодный голос. — Я велю тебе: оставь его и вернись за стол.

— Он спас мне жизнь, я говорила тебе…

— Твоей жизни никто не угрожал. Те люди не тронули бы тебя, это его они искали, и из-за него ты была в опасности.

Сапоги покачивались перед лицом. Начищенные, с грубой подошвой, людской работы. Этот сын леса и одевался как человек.

— Он помог мне вернуть рогачей.

— Помог?

В холодном голосе что-то дрогнуло, но теплее он не стал.

— Помог? Хельдиг, я говорил тебе, как важен для нас союз с людьми. И если Вольду приглянулись рогачи, то и к лучшему…

— Ты знал, что они для меня значат!

— Заведёшь новых! Мы не многое можем предложить людям. Настоящая удача, что Вольду понравились звери, которые нам ничего не стоят, и он сказал, что заплатил тебе за них. У рогачей теперь другой хозяин, и не спорь, и ты ещё попросишь у Вольда прощения за дерзость…

— Немногое можем предложить? А как же камень? Камень, Искальд! Я никогда бы не подумала, что ты…

— Не кричи! — велел сын леса, хотя Хельдиг и не кричала — шептала горячо.

— Я хотела вернуть его тебе. Мне жизни было не жаль! Боги не должны проснуться, и я верила, ты сделаешь всё, как нужно…

— И я сделаю, а о богах помалкивай, не позорь моё сердце. И так на тебя смотрят косо. Было бы кому просыпаться, они бы уже проснулись. Идём.

Двое умолкли, и стало слышно, как за столом у очага веселятся люди.

— И баба-то — ни рожи, ни кожи, драная вся какая-то. А ишь ты, выродок ей милее, чем наш красавчик!

— А он перед ей и так, и так — ну, чего девке надо? Чтоб на коленях упрашивал, может?

— Открыто с другим милуется, ни стыда, ни совести…

Если расслышал Шогол-Ву, у которого шумело в ушах, то уж сын леса точно не пропустил ни слова.

— Ну и сиди, — сказал он. — Ну и сиди!

Сапоги ещё качнулись с пятки на носок и ушли.

Хельдиг склонилась ближе к запятнанному, отвела от его лица слипшиеся от воды и грязи волосы, коснулась влажным полотном. Утёрла рот. Сказала, складывая тряпицу:

— Я не могу снять верёвки, прости меня. Нельзя. Сильно давят?

— Уйди, — сказал Шогол-Ву, набравшись сил. — Хель… диг… уйди.

Нельзя было, чтобы она видела его — такого. Чтобы касалась.

— Молчи, — сказала она, промокая бровь.

Защипало. На светлом полотне остались пятна.

Они сидели в углу, том самом, где ещё недавно мужики искали крысу. Над огнём висел котёл, душно тянуло чадом, и зал как будто проезжал мимо, и возвращался, и ехал снова. Звуки и запахи стали остры и резки, и ком подкатил к горлу.

Дочь леса держала за плечи и что-то шептала, утешая, но что, Шогол-Ву знать не хотел. Лучше бы ушла. Лучше бы сидела за столом с другими, её-то не неволили, и не смотрела в его сторону.

А она подождала терпеливо, и опять протёрла его лицо, и усадить попыталась, чтобы не падал на бок. А после села рядом, плечом к плечу, и заплакала тихонько. Он бы и не услышал, ощутил только, как дрожат её плечи.

— Как нас нашли? — спросил Шогол-Ву. — Это ты… ты сказала?

Плечи застыли.

— Ты?

— Я. Я не думала, что так обернётся…

— Мне нет дела, что ты думала, я спрашивал не о том. Уходи.

— Я не хотела зла!..

— Какое же тут зло, дочь леса? Я буду жить… уплыву, как хотел. Золота дадут… больше, чем обещано. А ты… иди к тому, кому отдала сердце. Над тобой уже смеются, и над ним тоже.

Дочь леса промолчала. И уйти не ушла, и дышать, казалось, перестала. Впору и забыть, что рядом сидит.

А за длинным столом всё пили — и люди Матьеса, и местные, и парни из Белых Садов, и торговец. Даже Нату позволили бренчать на стренге, а может, приказали. С ним рядом сидели двое с мрачными рожами, кружек перед ними не было. Следили за порядком.

Не пил и одноглазый Матьес. И сын леса не пил, но смотрел в тёмный угол всё злее.

Он и в гневе оставался холодным. Не хмурился и зубы не стискивал, лишь раздулись и побелели ноздри тонкого носа и глаза прищурились недобро.

Шогол-Ву опустил веки, чтобы не видеть, как кружится зал. Он заткнул бы и нос, и уши, если бы мог.

— Ты покажи только, а я уж сама управлюсь, — раздался голос неподалёку. — Я, даром что не вижу, хозяйство вела, помощи не просила. Ну, дома-то каждый угол знаком…

Сюда шёл хозяин, нёс пук соломы. Под свободную руку его держала тётушка Галь.

И одноглазый поднялся, сменил место, сел ближе. Пригляделся.

— Где утереть? — спросила тётушка Галь. — Давай мне солому, я живо…

Хозяин сунул ей пук. Дочь леса поднялась, протянула руки.

— Я приберу…

Но старая женщина прижала солому к груди.

— И без тебя справлюсь! Шла бы ты, девка, к тому, кто тебя ждёт. Сделала выбор — значит, место твоё рядом с ним теперь. Иди, иди! По гордости его топчешься, думаешь, долго будет терпеть? Да ещё на ком зло выместит…

Хельдиг послушала. Ушла, опустив голову.

Тётушка Галь наткнулась на ноги запятнанного, нащупала стену, спросила:

— Где убирать-то? Здесь, передо мной, или с другой стороны?

— Здесь.

Она присела, раскладывая солому.

— Ох и глупая девка, а? Хуже нет, когда сердце жалостливое, а умишка боги не дали. Сидит, будто тебе с того польза великая, а над тем, кому она сердце отдала, люди смеются. Его бы лучше пожалела! Он, бедный, так зубами скрипел, как бы не изломал.

Тётушка Галь провела ладонью, разровняла солому.

— Вот и ладно. А то чего доброму человеку полы портить? Ох ты, горюшко… И не мог Нат, что ли, хороших спутников найти? Вот не думала, что на старости лет плыть на Сьёрлиг придётся, да ещё с выродком! Да ещё с таким, за которым подтирать то и дело… о-ох, спина моя! Да, вот так удружил Нат, ничего не скажешь. А я-то думала, в город переберусь, вот хоть и в Заставу.

Она поднялась с трудом, держась одной рукой за стену, другой за поясницу.

— Ох, тяжко… Постою ещё. Ну что ж, может, и на Сьёрлиге люди добрые. И об этой горемычной заботиться не придётся. Ловко Трёхрукий всё сложил, а?.. Ты, бедолага, жив там или помер?

— Жив, — откликнулся Шогол-Ву.

Тётушка наклонилась, поймала пальцами его подбородок, будто видела.

— Ну, дышишь вроде…

И прошептала торопливо:

— Не спи! Людям этим не верь…

Матьес, который наблюдал молча, тут же подался вперёд.

— О чём шепчетесь? — спросил он. — Что вы всё трётесь возле него?

— Да о чём мне с выродком-то шептаться? — неласково откликнулась тётушка Галь. — Друг он мне, что ли? Узнать хотела, много ль с него толку будет. Поди, ещё на своём горбу тащить придётся!.. А ты, милый человек, если уж рядом оказался, проводи старую к столу. Место незнакомое, трудно мне самой. И за какие грехи Трёхрукий глаза отнимает…

Матьес хмыкнул, но ничего не сказал. Поднялся, увёл тётушку Галь, и Шогол-Ву остался один в своём углу.

Казалось, его всё ещё бьют по голове. Зал уходил то влево, то вправо. Каждый вдох отдавался болью, и нельзя было даже приложить ладони к вискам.

Люди говорили и смеялись, и голоса их были нестерпимо громкими. Стренга выла так, что хотелось её расколотить. Гремели миски, стучали ложки — изготовилась похлёбка и пахла так, что выворачивало. Для ужина слишком поздно, до часа Двуликого неблизко, но люди ели и шумели. Никто не ложился спать.

Только дочь леса не ела и не смеялась. Время от времени она смотрела через плечо, и тот, что сидел рядом с ней, делался всё мрачнее.

— Что, Искальд, не по нраву тебе эта дыра? — обратился к нему один из людей Матьеса. — Нос от выпивки воротишь…

— Кружки грязные, — ответил сын леса, кривя губы. — И миски тоже.

— И чё, есть-пить не будешь теперь? Ну и нежный ты, прям как баба!

— Может быть, ты слышал, Фьель, как мы меняемся сердцами? Я отдал сердце Хельдиг, она дала мне своё. Прежде бы я не брезговал есть и пить.

— А, ну так я выпью, если не будешь?.. А как меняетесь, прям из груди вынимаете и перекладываете?

— Нет, достаточно слов.

Человек осушил кружку, рыгнул, утёр губы и сказал:

— Дикие вы какие-то! Придумали тоже — сердце… А если у неё твоё сердце, чё она тоже бре… э!.. брезговает?

— Я сыта, — ответила Хельдиг.

— Спросили не тебя, — одёрнул её сын леса. — Не позорь моё сердце, Хельдиг. Молчи, если говорят не с тобой.

Она опустила голову.

И тут снаружи поднялся вой.

Сперва показалось, тоскливо заплакал пёс, вознося мольбы Одноглазому. Но в эту слёзную песнь тут же вплёлся второй голос, третий — что-то ударило в стену, что-то пронеслось по крыше, посыпался сор и труха — дрогнули стёкла слепого окна, такого грязного, что и свет почти не отражало — и сотни пёсьих голосов слились в один.

Кто замер на месте, застыл с поднятой кружкой, с ложкой, из которой текло в миску, кто вскочил, поправляя ремень, нащупывая топор.

Вой стих ненадолго, и прежде чем поднялся снова, стало слышно, как бормочет торговец:

— Храни нас Двуликий!.. Спаси, защити!..

Псы выли, скулили и рычали. Они бросались на стены. Дрожала дверь. Замычали испуганно рогачи, оставленные снаружи под навесом.

— Да что же это? — воскликнул один из мужиков. — Что творится?

— Выйду, посмотрю, — сказал другой, разгорячённый брагой. — А ну, кто со мной?

— Куда ты, дурень!..

— Да гляну только! Хотите, чтоб рогачей порвали или разогнали? Застрянем тут… Ну-ка, прочь с пути!

Его пытались удержать, он отмахнулся. Покачиваясь, добрался до двери и толкнул — та не поддалась. Толкнул сильнее, и створка только было пошла вперёд, как захлопнулась с грохотом и ударила человека. Тот отлетел на пол, сел, потирая локоть.

Псы завыли громче. Пламя в очаге сжалось и задрожало, будто хотело выбраться, кинуться прочь. Повеяло холодом.

А после всё стихло. В ушах, казалось, ещё звучал далёкий вой, и слышно было, как потрескивает огонь и как тяжело дышат люди.

В этой тишине дверь скрипнула негромко и приотворилась.

Загрузка...