Шогол-Ву осмотрелся. Преследователи отстали, но медлить было нельзя.
Этот берег, так хорошо знакомый по прошлым дням, избороздили теперь следы тележных колёс, а далёкий лес отступил как будто ещё дальше. Видно, люди вырубали его, а за водой ездили к реке, не умея найти другие источники или не решаясь соваться вглубь.
Нептица встряхнулась, рассыпая брызги, фыркнула. Увидела что-то на кромке воды и серого речного песка, поддела клювом.
— Идём, Хвитт, — позвал запятнанный и двинулся вдоль берега.
Всё здесь было ему близко, каждый куст и камень. Каждая щербина на обрыве по ту сторону реки, каждый зубец, торчащий из воды — каменный гребень, которым Белая дева вычёсывала свои пряди.
Много времён назад, ещё до того, как получил имя, Шогол-Ву бывал здесь. Зебан-Ар приводил их, детей племени, и они бежали по мокрому песку у края волны. Потом обратно — по колено в воде. Четырёхногий мешал, хватал за ноги, но поддаваться было нельзя: кто приходил последним, оставался без еды.
Запереть голодным — достаточно суровое наказание, и к другому обычно не прибегали. Лишь одного высекли: он остановился, забыв обо всём. Загляделся, как Двуликий восходит на холм, как нежный розовый свет разливается, пронизывая стылый туман, раскрашивая подножие холма невиданными красками. Как разлетаются клочья одеяла, тёмно-синие, роняя лёгкий пух, желтоватый и белый. Как плывут отражения по сонной реке — видно, Четырёхногий тосковал о холме, мечтал бродить по нему хотя бы так.
А остальные добежали, и Зебан-Ар кричал и не мог дозваться. Это было плохо. Это была слабость. Кто утратит бдительность, до того доберётся враг или зверь. И приказы старших — закон, ослушаться нельзя.
И негодный сын племени лежал в общем доме спиной кверху, закусывая истерзанные губы. Его проучили и оставили тут, а остальные ушли к кострам, где булькали котлы и пахло так вкусно.
В сумеречный час к нему пробралась Раоха-Ур. Принесла отвар от боли.
— Взяла бы мазь для ран, но нельзя. Заметят, — с сожалением сказала она.
Провела по голове ласковой рукой, и всё, что держалось внутри, выплеснулось наружу, будто корку сорвали.
— Я только посмотреть хотел!.. Мы же тут и не видим из-за леса, только когда Двуликий уже на холме… Почему нельзя? Почему — плохо? Зачем тогда ты меня учила, что во всём красота — в узоре на листе, в птичьих перьях?.. Зачем, если хорошему охотнику это ни к чему?
— А зачем жить, если не умеешь видеть по-настоящему? Мир будет лежать перед тобой, как закрытая раковина. Доживёшь до времени, когда волосы станут белыми, как у речной девы, а всё будешь думать, что мир серый и простой. Догадался бы заглянуть глубже, нашёл бы жемчуг. Разве тебе больше нравится серый мир, тот, в котором живут другие?
— Я хочу стать охотником, хорошим охотником! Зебан-Ар сказал, никогда не стану, если мои глаза делаются слепыми, а уши глухими. Твоя вина, Раоха-Ур, но я тебя не выдал!
— Ты станешь охотником, и не просто хорошим, а самым лучшим. Ты уже сейчас видишь больше, чем остальные. Ты стойкий и сильный. Ты станешь охотником!
— Скажи, Раоха-Ур, почему ты привязалась ко мне? Ты не говоришь такого другим, только мне одному! Хочешь, чтобы я был слабым?
Она улыбнулась, не убирая руки с его головы.
— Я не такая, как все, дитя племени. Разве я плохая охотница, скажи? Разве не одна из лучших? И ты не такой, как другие. Видеть больше — не слабость. Закрывать сердце, вот в чём слабость. А чтобы держать его открытым, нужна сила, большая сила…
Шогол-Ву встряхнул головой, чтобы снова видеть этот бурый берег, исполосованный колёсами, и серый песок, и тёмную воду, где блеснула, слепя, улыбка Двуликого — и погасла.
Ниже по течению, дальше от каменного гребня, юные дети тропы плыли на ту сторону и обратно. И опять туда и обратно. И опять, пока не казалось, что руки и ноги превратились в такой же камень, и Четырёхногий утащит на дно — и всё-таки, собравшись с силами, глотая воду, они выбирались, падали на песок, откашливались. Грудь разрывало, жгло огнём, а Зебан-Ар торопил, и нужно было бежать к кострам по чёрному лесу, где сумерки наступали раньше. Последнему не доставалось еды, и никто не хотел быть последним.
Однажды Шогол-Ву пришёл сюда один.
Зебан-Ар учил их оставаться под водой. Вдохнуть — и уйти с головой в плотный речной холод, в этот особый шум, где глохнут привычные звуки. Рано или поздно кто-то сдавался первым, и почти всегда это был один и тот же сын племени.
Он ждал так долго, что в глазах расцветали огненные вспышки, а сердце сжималось. Этот страх выталкивал его, ослепшего — и оказывалось, что другие ещё в воде.
Тогда-то негодный сын племени и пришёл на этот берег, пока остальные спали. Он хотел стать лучше и сильнее.
Река в те дни разлилась от слёз Двуликого. Зебан-Ар указал бы точное место, где можно войти в воду, а может, и вовсе не пустил, но охотника не было здесь. И юный сын племени совершил ошибку, за которую по справедливости должен был расплатиться жизнью.
Он ослушался и пришёл один. Хотел превзойти других обманом, урвать себе больше времени. Гордыня толкнула его дальше от берега — решил, что справится. А глупость заставила забыть, что река изменилась.
Удивительно ли, что вода оказалась сильнее.
Шогол-Ву и сейчас ясно помнил, как обвились вокруг ног холодные пряди волос Белой девы, как дёрнула она их — и его несёт, не нащупать каменистого дна, по чёрной реке под чёрным холмом. Счастье, что Одноглазый, видный едва, поглядел вниз. Блеснули мокрые камни.
Шогол-Ву помнил их под рукой. Тело болело — видно, ударился, но как, не понял. И как сумел удержаться, не знал. Будто сразу настал холод, и боль, и пальцы, не чувствуя почти, цеплялись, соскальзывали, и речная дева сердилась, дёргая пряди. Каждый раз казалось, сдёрнет и его.
Потом Одноглазый заплакал.
То были плохие слёзы. Известно: под слезами Двуликого ещё как-никак, но можно пройти, а если плачет Одноглазый, укройся. Его слёзы несут хвори и жар, отнимают силу. Никто не сунется наружу, когда Одноглазый не в духе, а значит, сыну племени нечего было и надеяться, что кто-то придёт и поможет.
Он держался, стиснув зубы, обдирая пальцы. Боялся, что не вытерпит, и боялся слёз Одноглазого, и собственные текли по щекам, такие горячие, и их тут же смывала холодная вода. Казалось, он болтался там, в воде и под водой, всю ночь, и ночь эта длилась вечно.
Раоха-Ур пришла за ним. Не побоялась Одноглазого и неспокойной реки. Отыскала в непроглядной черноте, где и не услышать ничего, кроме голоса воды. Заставила отпустить камень — а он уже и думать не мог, чувствовал только, что нельзя, что река того и ждёт. Раоха-Ур велела, чтобы держал руку на её плече. Захлёбываясь, он не понимал, знал одно: хвататься крепче. И всё-таки они вышли на берег.
Юный сын племени сидел на мокром песке, прижимался к Раохе-Ур и плакал. За слёзы, за слабость и глупость его стоило высечь, и больше того: не спасать. Он заслуживал презрения, а она — обняла. Так тоже было нельзя, но ему не было обидно от её жалости. Было тепло внутри. Ни ночь в реке, ни стегающие ледяные струи, ни злой ветер поры жёлтых листьев не могли унять этого тепла.
Он не знал, кто их тогда нашёл. И позже знать не захотел.
Была хижина — не общая, отдельная — и был жар. То ли от побоев, то ли от слёз Одноглазого. Не хватало сил выползти наружу, и Раоха-Ур в этот раз не пришла. А после, когда сын племени смог держаться на ногах и вышел за порог, его впервые назвали знающим мать.
Он понял не сразу.
Нептица издала хриплый бормочущий звук, легко ударила клювом в плечо, и Шогол-Ву отвёл взгляд от реки.
— Идём, Хвитт, — сказал он. — Пора.
Запятнанный шёл, раздумывая. Он видел сразу и правый берег, обрывистый, где сейчас не было иного движения, кроме колебания трав, и левый. Там у опушки поднимался дымок.
Впереди был брод, а чуть в стороне, на излучине — Старые Тропки, людское поселение.
Шогол-Ву присмотрелся. Дождался ветра, послушал, что тот несёт: только речную влагу. Ни дыма, ни звонких дальних голосов, ни стука топоров, ни крика домашнего зверя. Значит, в Старых Тропках по-прежнему никто не жил, и мудрено ли, если поселение стало упокоищем.
До Оскаленного мира, до того, как Койчи-Ит и Свартин Большая Рука мешали кровь, в другую пору жёлтых листьев здесь случился мор. Звали служку из храма Двуликого, и тот сказал, дурное место. И выжившие — их была едва ли треть — разбрелись кто куда. Ушли в Подковки, в Заставу.
Больше не ждал гостей постоялый двор, прежде шумный и живой, где останавливались идущие к Косматому хребту, все, кто искал проводника или хотел помощи охотников. Не заворачивали сюда и случайные люди, чей путь лежал через Приречье.
Шогол-Ву прищёлкнул языком, заставляя нептицу на миг замереть. Ещё прислушался. Стражи во главе с Указующим Перстом захотели бы перехватить его у брода, но пока их не было слышно.
Не видно было и глубоких следов колёс. Гружёные телеги отчего-то не проезжали тут, значит, делали крюк к старому мосту у лесных границ. Но отчего, если к Заставе ближе через брод? И река не разлилась.
— Не отходи, Хвитт. Нельзя. Держись рядом.
Постоялый двор звался «Раненый космач». Шогол-Ву бывал здесь прежде раз или два, когда старшие договаривались с людьми. Стоял у изгороди, жадно разглядывая цветастые наряды, женщин, мужчин и детей, рогачей, повозки. Его разглядывали тоже, кто с любопытством, кто со страхом.
Баэрвин, светлокосая хозяйка, проходилась насчёт названия. Ворчала, что хорошие дворы зовутся иначе: «Под улыбкой Двуликого», «Тихая заводь», «Тёплый очаг». Кому понравится «Раненый космач»? Здоровяк Ольгер, тот, с кем она обошла пять храмов, только посмеивался. Гостей хватало.
Теперь «Раненый космач» затих. Не фыркали у перекладины рогачи, не пили шумно воду, не роняли сено. Не стучали кружки о столы во дворе, да и столов не стало. Развеялись густые запахи варева, жаркого, трав и браги. Не раздавались голоса и смех. Темно было за приоткрытой дверью — никогда уже не выйдет оттуда Баэрвин, статная, с полными плечами, с улыбкой, с кувшином и кружками в руках. Не заглядеться, как колышутся бусы на её груди — цветные, со Сьёрлига, в три ряда, — когда она склоняется над столами.
Мор унёс её, уложил в эту землю — может, здесь, за домом. Под конец люди рыли могилы где придётся, чтобы не идти далеко. Не стало и Ольгера. И «Раненый космач» — низкая кровля, густо поросшая травой, как пегая шкура — тоже умер.
— Сюда, Хвитт, — подозвал Шогол-Ву. — Переждём внутри. Нельзя, чтобы нас заметили.
Нептица вошла неохотно, приглядываясь. Потянулась к брошенным ящикам, отпрянула. Всё, что хранилось там прежде, сгнило.
Запятнанный прикрыл дверь. Встал у окна, крошечного, давно не мытого, почти слепого. Поглядел на дорогу, по которой много дней не ходил никто, кроме ветра.
Чуть дальше, ближе к броду, стоял почерневший сруб. Когда дети тропы покидали Косматый хребет, чтобы идти со Свартином на Приречье, все дома были целы. Этот сгорел после — может, огонь упал с холма.
Шогол-Ву слушал. Пел ветер, налетая, трепал кровлю, совал нос в трубу. Двуликий чинил одеяло и то совершенно за ним скрывался, то не успевал доглядеть — и клочья летели по холму. Ветер гнал их с воем, кружился, не мог усидеть.
Нептица поскребла дверь. Поняла, что не выпустят. Осторожно подобралась к ящикам, вытягивая шею. Испугалась, отпрянула, хлопнув крыльями. Потянулась опять.
Расклевала связку грибов у очага, старых, до того сухих, что и в бурлящем котле отмокнут не сразу. Сунулась в очаг, вдохнула золу, а после фыркала, мотая головой, и чистила клюв лапой.
Шогол-Ву ненадолго вышел. Оглядел землю, стёр два-три следа, вернулся. Нептица ждала у двери, но завидев его, обиженно отошла, легла на пол, обратив к запятнанному хвост.
Он прошёл к окну и замер там.
Нептица вздохнула раз или два, не оборачиваясь. Прислушалась к чему-то, поднялась и ушла из общего зала в заднюю комнату. В это время на дороге показались всадники.
Кто-то поскакал дальше, к лесу. Оставшиеся не спешили. Осматривались, но не разделялись. Заглядывали во дворы, но с ленцой — видно, больше для порядка, не веря, что найдут беглецов здесь.
Тут из задней комнаты донеслось слабое мычание. Шогол-Ву насторожился и пошёл туда медленно, чтобы не скрипнули половицы.
Нептица стояла, подняв лапу, будто собиралась ударить, но не решалась. Перед ней в тёмном углу застыла девочка, подняв руки к лицу.
Голоса стражей зазвучали ближе. Запятнанный прикрыл за собой дверь, нащупал задвижку. В каморке, прежде слабо освещённой только светом общего зала, стало черно, как в гриве рогача.
Зашуршали перья — должно быть, нептица села. Шогол-Ву проскользнул мимо, и она ткнулась в него клювом, не видя в темноте. Девочка метнулась в сторону, но не закричала, лишь застонала слабо, когда пальцы зажали ей рот. Заскребла своими тонкими пальчиками, неожиданно острыми, но не сумела отбросить чужую ладонь.
— Тихо, — прошептал Шогол-Ву. — Не причиню вреда. Люди уйдут, отпущу.
Девочка поняла, застыла так, что и дыхания не было слышно. От неё несло застарелой гнилью, как от забытой в ящиках еды — уже не столько порченой, сколько засохшей.
Наружная дверь скрипнула.
— Ну, что скажешь, Улле?
Запели половицы. Ударил сапог, что-то откатилось.
— Да не было их тут. Вот не верю, что мы бы и следа не нашли. Я ж говорю: против течения пошёл. Там рукой подать до Древолеса, за которым выродки сидят. На кой ему лезть дальше в людские земли?
— А на кой они выползли? Шатались туда-сюда, в Каменный Мост зашли, Перста прям в Новом городе прирезали. Это как, по-твоему? И Жирный Треффе с людьми пропал, не зря ж Чёрный Коготь думает, тут пятнистые замешаны.
— Может, и замешаны, а только я на его месте сейчас бы к своим вернулся. Ну, долго стоять будем? Пошли уже. Мертвечиной тут смердит, дурное место. Всё надо было пожечь.
— И то верно. Тьфу, погань!
Дверь затворилась, и голоса стихли.
Шогол-Ву ещё постоял, слушая тишину, и медленно отвёл пальцы от детского лица. Девочка отшатнулась, не издав ни звука.
— Я не трону. Зачем ты пришла сюда? Это плохое место.
Дитя не ответило.
Шогол-Ву отвёл задвижку, выглянул в общий зал. Никого. Прошёл к окну, послушал — тихо. Всадники убрались.
Нептица зашипела.
— Хвитт! — позвал запятнанный, не дозвался, вернулся в заднюю комнату.
Хлопнул нептицу по боку, отгоняя. Присел, тронул девочку за плечо — та сжалась в углу, прикрыв голову руками. Заставил подняться, подтолкнул к двери.
Она застыла в общем зале, не поднимая лица. Волосы серые, будто вылинявшие. Косу давно не переплетали, и она свалялась. Одежда хорошая, не бедная, но грязная и порченая. И не для холодного времени.
— Почему ты здесь? — спросил Шогол-Ву.
Она медленно повернулась. Белые слепые глаза глядели так, будто видели. Кожа изъедена — на лбу проглядывает кость. Тёмные губы шевельнулись, но слов не вышло. Пальцы сжались, тонкие, почти бесплотные.
На груди поверх лёгкого платья лежали бусы — цветные, в три ряда — слишком длинные.
Шогол-Ву замер. Он вспомнил, что Ашша-Ри говорила о мертвеце.
— Ты слышишь меня? Понимаешь?..
Девочка, помедлив, кивнула. Закивала торопливо, протянула руки с мольбой, поспешила что-то сказать — вышло только мычание, и она, застонав, умолкла.
— Ты жила здесь.
Девочка опустила голову.
— Мор.
Она кивнула ещё раз.
— Что было потом? Как ты проснулась?
Вместо ответа девочка подошла к окну. Указала на чёрный сруб. Костлявые пальцы перебирали стеклянные бусины.
Шогол-Ву вышел наружу. Огляделся, убедился, что всадников больше нет рядом. Бросил взгляд на бескровное лицо в маленьком окне. Девочка ещё раз указала на пожарище.
Там, в сожженном доме, лежали тела. Их рубили перед тем, как предать огню. Отсекали головы и руки, ломали рёбра.
Запятнанный обошёл дворы и не нашёл ни одной целой могилы. Все были разрыты. Земля давно уже осела, разгладилась — случилось это давно. Видно, ещё до поры холодов.
Вернувшись на постоялый двор, Шогол-Ву поднял перевёрнутую скамью, сел и спросил:
— Вы все проснулись? И за вами пришло Око?
Девочка закивала.
Она глядела на него, сжимая тёмные сухие губы, и проводила костяшками пальцев по щекам, будто утирала их. Но слёзы не текли из мёртвых глаз, ввалившихся, окружённых чернотой.
— Ты спряталась и осталась одна?
Вместо ответа девочка потянула нитку бус.
— Мать спрятала тебя. Велела сидеть тихо, а её саму…
Девочка застонала и упала на колени. Сжала голову руками, покачиваясь. Нептица отпрянула, защёлкала клювом.
Шогол-Ву поднялся со скамьи, подошёл, опустился рядом. Помолчал.
Девочка потянулась к ножнам, и когда он поймал её руку, неловкими слабыми пальцами сжала его ладонь на рукояти, жестами попросила вынуть нож. Направила остриё к своей груди. Кивнула.
— Так нельзя. Я не знаю, что вас подняло — может, воля Двуликого…
Девочка замотала головой, подняла руку, растопырила пальцы.
— Длань? Нет?.. Рука? Большая Рука? Свартин?..
Девочка закивала, обвела ладонью зал, указала на окно. Мёртвые губы силились что-то сказать. Шогол-Ву понял без слов.
Мор. Смерть и пробуждение. Страх. Одиночество. Бесконечное одиночество без надежды.
— Бедное людское дитя, — сказал он. — Может, здесь бессилен и нож…
Девочка указала на грудь, туда, где прежде билось сердце. Кивнула. Сложила ладони в мольбе и развела в стороны. Шогол-Ву подумал и сказал, глядя на синий край холма за окном:
— Двуликий, возьми эту душу к себе. Она достаточно настрадалась.
Клинок вошёл в истлевшую плоть. Тёмные губы дрогнули в улыбке, глаза прикрылись — лишь наполовину. Запятнанный, обнимая девочку за плечи, мягко уложил её на доски пола.
Покатились со стуком бусины, синие, алые — острое лезвие перерезало нить. Нептица вскочила, желая схватить одну, но Шогол-Ву поднял ладонь, остановил зверя. Постоял над девочкой, качая головой.
— Бедное дитя. Мать должна была понять, что смерть лучше.
В час, когда Двуликий сошёл с холма, запятнанный вышел на ночную дорогу, подозвал нептицу и направился к броду. Перейдя на тот берег, они легко обошли медлительного стража с фонарём, слепого, видящего не дальше круга света, и двинулись полями. Подморозило, и земля не так хватала за сапоги. Путь давался легко.
Шогол-Ву крутил в пальцах бусину, самую крупную, двухцветную: жёлтое стекло, белая птица. Он взял её на память, продел шнурок и повесил на шею.
Всю ночь они шли вместе с Одноглазым, держась в стороне от дорог, а когда показался Двуликий, остановились в ложбине, куда стекал ручей — белая прядь волос речной девы. Ни на земле, ни на выцветшей жёсткой траве не было людских следов. Только пятна мха и снега, не сошедшего до конца.
С одного края ложбину прикрывал ряд молодых вечников, тонких, редко стоящих. Между ними затесались белостволки, подняли мётлы ветвей, в которых путался туман. Одно древесное тело упало с края на край, потемнело, поросло мхом.
Шогол-Ву ощипал двух камнеклювиков, вырыл яму для костра. Одну птицу бросил зверю, вторую изжарил. Забросал огонь, спрятал следы и принялся ждать.
Нептица, притомившаяся за ночь, задремала, спрятав клюв в перьях. Запятнанный сел, прижавшись к белому тёплому боку, и опустил веки.
Он умел уходить в сон неглубоко, так, чтобы слышать ветер, и воду, и трепет птичьих крыльев, и треск ветвей, и случайные шаги. Даже видел всё таким, каким оно было взаправду: бурую ложбину, косматую прядь ручья, запутанную в камнях, и нашлёпки мха.
Шогол-Ву прикрыл глаза — и к нему подошла Раоха-Ур. Села напротив. Такая же, какой он её помнил: полосы на щеках, на подбородке и шее, добрые тёмные глаза, губы, готовые улыбнуться.
— Ты давно не приходила.
Она не ответила. Поглядела на него, на нептицу — было видно, осталась довольна.
— Я предал племя. Не смог быть сильным. Ты отдала жизнь, чтобы у меня было своё место, а я не смог.
Она только улыбнулась. Не сердилась.
— Что-то не так. Может, боги разгневались. Если ты там, у ушей богов, спроси: за что страдают безвинные? Как доверять богам, если они допускают такое?
Раоха-Ур лишь покачала головой. Протянула руку, погладила по щеке, по волосам, как прежде. Шогол-Ву вскинул ладонь, и в тот же миг охотница исчезла. Не удалось поймать её пальцы, но тело ещё хранило их прикосновение.
Запятнанный огляделся. Всё было спокойно. Он задремал вновь, но Раоха-Ур больше не пришла.
Когда Двуликий ушёл, оставив только край алого покрывала, Шогол-Ву поднялся, свистнул нептице и направился к Пограничной Заставе.
Нептицу пришлось оставить в поле, в пустующем амбаре. Когда прорастёт трава юного года, нальётся зелёным соком, её скосят, разложат здесь, укроют от дождей. Сейчас амбар не был нужен людям.
Нептица сердилась. Уходя поспешно, Шогол-Ву слышал, как билась она о стену и кричала протяжно, хлопая крыльями. Но брать её с собой было нельзя.
Там, ближе к Заставе, по дорогам ездили ночные стражи. То ли и раньше следили за порядком, то ли их подняли из-за того, что случилось у Каменного Моста. Запятнанный лежал во рву у дороги, за чахлым кустарником и голыми деревцами, и следил, как ползут жёлтые круги: ближе, ближе, сошлись. Зафыркали рогачи, встретившись. Их поторопили. Круги расползлись в разные стороны.
Всадники, видно, до того устали от своей работы, что не перекинулись и парой слов.
Наконец они разъехались достаточно далеко, и Шогол-Ву сумел проскользнуть на ту сторону, где за дорогой, ближе к городской стене, у обложенного камнями источника стоял небольшой храм Четырёхногого.
— Ты не спешил, знающий мать, — прозвучал голос лишь чуть громче шума воды.
— Я увёл погоню.
— Человек разведал, как попасть в город. Если бы не он, я не стала бы ждать. Где еда, которой ты дал имя? Наигрался?
— В поле, в пустом амбаре. Я не стал бы вести её ближе.
— Амбар?
Охотница задумалась.
— Мы остановились тут неподалёку, но место плохое. Если кто сойдёт с дороги, увидят. Завязываем морды рогачам. Ты покажешь, где этот амбар. Просторный?
— Места хватит. Ашша-Ри, ты говорила про мертвеца. Я был в Старых Тропках. Все, кого унёс мор, поднялись.
Охотница подалась вперёд, схватила Шогола-Ву за запястье.
— Поднялись? Они ходят там? Живут, как прежде?
— Явилось Око. Мертвецов порубили и сожгли. В «Раненом космаче» я встретил дитя хозяйки. Она показала мне. Дала знак, что в этом замешан Свартин.
— Свартин, эта людская падаль!.. Мы доберёмся до него, я доберусь. И когда Одноглазый будет в этом же месте на холме, Свартин будет скулить у ушей богов, вымаливая прощение за нарушенную клятву! Идём же, порченый. Идём, пока нет огней на дороге!