ПРОСНУВШИСЬ поутру, я увидел, что мои оконца занесены снегом — все еще шел такой густой снег, что даже не видно было дома напротив. С улицы слышно было, как звенят бубенцы на санях дяди Якоба и ржет его лошадь Призыв, только и всего: жители не показывали носа на улицу.
Я решил, что, вероятно, случилось какое-нибудь необыкновенное происшествие, раз дядя куда-то едет в такую непогоду. Я оделся и сбежал вниз — узнать, что случилось.
Дверь в сени была отворена. Дядя, завязнув в снегу по самые колени, торопливо укладывал в сани охапку соломы; на его голову была нахлобучена огромная шапка из выдры, воротник широкого плаща приподнят.
— Ты уезжаешь, дядя? — крикнул я, выбежав на крыльцо.
— Да, Фрицель, уезжаю, — ответил он весело. — Не хочешь ли поехать со мной?
Я очень любил ездить в санях, но, взглянув, как вокруг до самого неба кружатся пышные хлопья снега, я испугался холода и ответил:
— В другой раз, дядя. Сегодня мне хочется посидеть дома.
Дядя громко рассмеялся и, войдя в дом, ущипнул меня за ухо, что он делал, когда бывал в хорошем расположении духа.
Мы вместе вошли в кухню. Огонь плясал в очаге, распространяя приятное тепло. Лизбета мыла кастрюли перед окошком с выпуклыми стеклами, которое выходило во двор. В кухне было уютно; большие кастрюли, казалось, блестели ярче обыкновенного, а на их округлых боках плясало множество огоньков, похожих на языки пламени в очаге.
— Ну, все готово, — произнес дядя, открывая шкаф для провизии и засовывая в карман ломоть хлеба.
Под плащ он повесил дорожную флягу с вишневой настойкой, которую всегда брал с собой, отправляясь в путь. Перед тем как войти в горницу, уже положив руку на щеколду, он наказал нашей старой служанке помнить о его наставлениях: поддерживать огонь во всех печах, держать дверь открытой, чтобы услышать, если позовет госпожа Тереза, подавать ей все, что она попросит, — только не еду, потому что ей можно есть лишь по тарелке бульона утром и вечером да немножко овощей, — и ни в чем ей не перечить.
Наконец он вошел в комнату, я — следом за ним. Я уже предвкушал, какие удовольствия меня ждут после его отъезда и как я буду бегать по всему селению со своим другом Сципионом и хвалиться его талантами.
— Ну вот, госпожа Тереза, — сказал он веселым тоном, — вот я и готов к отъезду. Отличная погода для поездки на санях!
Госпожа Тереза сидела, опершись на локоть в глубине ниши, занавески были раздвинуты. Она грустно-прегрустно смотрела в окно.
— Вы едете к больному, господин доктор? — спросила она.
— Да, бедняга дровосек из Данбаха — это в трех лье отсюда — угодил под свои сани на всем ходу. Ранение серьезное и не терпит промедления.
— Каким трудным делом вы занимаетесь! — сказала госпожа Тереза растроганным тоном. — Выезжать в такую погоду, чтобы помочь несчастному, который, быть может, никогда не сумеет отблагодарить вас!..
— Э! Да что там… — ответил дядя, набивая свою большую фарфоровую трубку. — У меня так частенько бывает. Но что вы хотите? Нельзя же оставлять человека — дать ему умереть из-за того, что он беден. Все мы братья, госпожа Тереза, и бедняки имеют такое же право на жизнь, как и богачи.
— Да, вы правы. И все же сколько других на вашем месте сидели бы спокойно у очага и не стали бы подвергать опасности свою жизнь ради единственного удовольствия — сделать добро. — И, вскинув глаза, она с чувством произнесла: — Вы настоящий республиканец, господин доктор.
— Я? Да что вы говорите, госпожа Тереза! — со смехом воскликнул дядя.
— Да, настоящий республиканец, — продолжала она, — человек, которого ничто не остановит, который пренебрегает всеми бедами, всеми неприятностями ради исполнения долга.
— А если вы так понимаете это слово, то я счастлив, что заслужил такое наименование, — ответил дядя. — Но такие люди существуют во всех странах и государствах на свете.
— Значит, господин Якоб, они все республиканцы, хотя и не помышляют об этом.
Дядя невольно улыбнулся.
— У вас на все есть ответ, — сказал он, запихивая пачку табака в обширный карман плаща, — вас не переспоришь!
Наступило недолгое молчание. Дядя высек огонь. Я обхватил руками голову Сципиона и твердил про себя: «Вот я держу тебя… и ты побежишь за мной… Мы вернемся пообедать, потом снова убежим…» Лошадь по-прежнему ржала на улице. Госпожа Тереза снова принялась смотреть на хлопья снега, которые всё вились за стеклом, а дядя кончил разжигать трубку и вдруг сказал:
— Меня не будет до вечера, но Фрицель составит вам компанию, и время для вас не будет идти так медленно.
Он взъерошил мне волосы. Я покраснел как рак, и госпожа Тереза, глядя на меня, улыбнулась.
— Нет, нет, господин доктор, — сказала она, и в ее голосе звучала душевная доброта, — мне ничуть не будет скучно одной. Пусть Фрицель побегает со Сципионом, это им полезно, и, кроме того, им больше нравится дышать свежим воздухом, чем сидеть взаперти в комнате. Не правда ли, Фрицель?
— О да, госпожа Тереза! — ответил я с глубоким вздохом.
— Как, и тебе не стыдно так отвечать? — вскричал дядя.
— Что вы, господин доктор! Фрицель совсем как маленький Жан: он говорит то, что думает. И он прав. Ступай, Фрицель, бегай, забавляйся, дядя отпускает тебя.
О, как я полюбил ее за это, какая у нее была добрая улыбка! Дядя засмеялся. Он взял кнут, поставленный у дверей, и, вернувшись в комнату, сказал:
— Ну, госпожа Тереза, до свиданья и будьте бодры!
— До свиданья, господин доктор, — промолвила она с растроганным видом, протягивая ему свою тоненькую длинную руку, — счастливого пути, и да благословит вас небо!
Несколько секунд они не разнимали рук, словно задумавшись, а потом дядя сказал:
— Я вернусь вечером, в седьмом часу, госпожа Тереза. Не теряйте веры, не беспокойтесь: все будет хорошо.
Мы с ним вышли. Он вскочил в сани, закутал колени плащом и, тронув Призыва кнутом, крикнул мне:
— Веди себя хорошо, Фрицель.
Сани бесшумно заскользили, поднимаясь вверх по улице. Люди, поглядев в окно, должно быть, думали:
«Уж, верно, доктора Якоба позвали к тяжелому больному. Иначе он бы не поехал в пургу».
Когда дядя скрылся за поворотом улицы, я толкнул дверь в сени, вернулся и, усевшись у печки, стал уплетать похлебку. Сципион смотрел на меня, топорща длинные усы, время от времени облизываясь и моргая. Как всегда, я дал ему похлебку в плошке, И он стал лакать степенно, без всякой алчности, не то что другие деревенские собаки.
Мы покончили с едой, и я уже собрался убежать, когда Лизбета, после уборки вытиравшая руки полотенцем, спросила меня из-за двери:
— Скажи-ка, Фрицель, ты остаешься дома?
— Нет, я иду к Гансу Адену.
— Ну так вот что: раз ты уже надел деревянные башмаки, то ступай к Кротолову за медом для нашей француженки. Господин доктор велел приготовить ей питье с медом. Возьми миску и сбегай к нему. Скажешь, что мед для доктора Якоба, Вот деньги.
Больше всего на свете я любил исполнять поручения, особенно же заходить к Кротолову, который обращался со мной, как со взрослым. Я схватил миску, и мы со Сципионом отправились к Кротолову на Крапивную улицу, что позади церкви.
Кумушки кое-где уже принялись разметать снег на улице перед дверями.
Из харчевни «Золотая кружка» доносился звон стаканов и бутылок. Слышались песни, хохот; люди сновали вверх и вниз по лестнице. В пятницу — и такое веселье! Странно! Я остановился взглянуть, свадьба это или крестины. Встав на цыпочки, я посмотрел через улицу в открытые сени и увидел в глубине кухни хорошо знакомый мне чудной силуэт Кротолова. Кротолов наклонился над огнем со своей неизменной черной трубочкой во рту и загорелой рукой клал уголек на табак.
Поодаль, правее от него, старая Гредель в чепце с развевающимися лентами расставляла на поставце тарелки, а серая кошка прохаживалась по краю, выгнув спину и подняв хвост трубой.
Немного погодя Кротолов медленно вышел в темные сени, выпуская большие клубы дыма. Тут я крикнул:
— Дядя Кротолов, дядя Кротолов!
Он подошел к самой лестнице, засмеялся и сказал:
— А, это ты, Фрицель?
— Да, я иду к вам за медом.
— Что ж! Поднимись-ка, пропусти глоточек. Мы вместе и пойдем. — И, обернувшись к кухне, он крикнул: — Ну-ка, Гредель, принеси стакан для Фрицеля!
Я поспешил подняться, и мы вошли в питейный зал, а Сципион за нами. В сизом дыму за столами виднелись люди в блузах, куртках, кафтанах, в колпаках и шапках набекрень; одни сидели рядышком на длинных скамейках, другие — верхом на концах скамеек. Люди радостно поднимали полные стаканы и праздновали победу под Кайзерслаутерном. Со всех сторон раздавалось пение. Несколько старушек пили вместе с сыновьями и веселились наравне со всеми.
Я следовал за Кротоловом, который направлялся к окнам, выходящим на улицу. Там, в правом углу, сидели наши друзья — Коффель и старик Адам Шмитт. Перед ними стояла бутылка белого вина.
Против них, на другом конце стола, сидели трактирщик Иозеф Шпик в пушистом шерстяном колпаке, сдвинутом на ухо, как у бойца, и господин Рихтер в охотничьей куртке и высоких кожаных гетрах. Они пили вино из бутылки с зеленой печатью. Лица у них побагровели, и они орали:
— Да здравствует герцог Брауншвейгский! Да здравствует наша доблестная армия!
— Эй, — крикнул Кротолов, приближаясь к столу, — дайте место еще одному человеку!
Тут Коффель, обернувшись, пожал мне руку, а папаша Шмитт сказал:
— В добрый час! Вот у нас и подкрепление!
Он усадил меня рядом с собой, у стены, а Сципион сейчас же ткнулся кончиком носа в его руку с видом старого знакомого.
— Хе-хе, да это ты, старина! Узнал меня! — воскликнул папаша Шмитт.
Гредель подала стакан, и Кротолов его наполнил.
И тут Рихтер, сидевший на другом конце стола, крикнул с издевкой:
— Эй, Фрицель, как поживает господин доктор Якоб? Что это он не пришел отпраздновать великую победу? Странно, странно, ведь он добрый патриот.
А я, не зная, как ответить, тихонько сказал Коффелю:
— Дядюшка отправился лечить бедного дровосека, которого подмяли сани.
Коффель обернулся и громко, раздельно сказал:
— В то время как внук бывшего лакея Сальм-Сальма протягивает ноги под столом перед печкой и попивает вино в честь пруссаков, которые потешаются над ним, господин доктор Якоб в такую метель спешит в горы на помощь бедному дровосеку, раздавленному санями. Дохода у доктора от этого меньше, чем у тех, кто дает деньги в рост, зато больше права называться хорошим человеком!
Видно было, что Коффель подвыпил, и все слушали его улыбаясь. У Рихтера вытянулось лицо, он поджал губы и не сразу нашелся, что ответить, но немного погодя сказал:
— Э, да чего только не сделаешь во имя любви к правам человека[10], к богине Разума и таксам на продовольствие[11], особенно когда тебя подбадривает правоверная гражданка!
— Замолчите, господин Рихтер! — крикнул Кротолов. — Господин доктор такой же добрый немец, как и вы, а женщина, о которой вы говорите, не зная ее, — превосходная женщина. Доктор Якоб только выполнил свой долг, спасая ей жизнь; как вам не совестно подстрекать наших людей против бедной беззащитной больной! Да это безобразие!
— Я-то замолчу, если найду нужным, — кричал Рихтер, в свою очередь. — Что вы раскричались?.. Уж не сказать ли, будто французы одержали победу!
Тут к щекам и вискам Кротолова прилила кровь, он ударил кулаком по столу и уронил стаканы. Он вскочил, но тут же снова уселся и сказал:
— Я имею право радоваться победе старой Германии уж во всяком случае не меньше, чем вы, господин Рихтер, ибо я старый немец, каким был мой отец, и дед, и все Кротоловы. — Вот уже два века мы славимся в селении Анштат умением разводить пчел и добывать кротов, не то что кухари Сальм-Сальма; у них-то одно и ведется из рода в род — шляются вместе со своими господами по Франции да только и делают, что вращают вертела да лизоблюдничают.
При этих словах весь зал разразился хохотом, а Рихтер, видя, что большинство против него, счел за благо присмиреть и спокойно ответил:
— Никогда я не шел ни против вас, ни против доктора Якоба. Наоборот, я знаю, господин доктор человек честный и искусный в своем деле. Но все же в такой день каждый добрый немец должен радоваться. Поймите же, ведь это не просто победа — это конец пресловутой республике, единой и неделимой.
— Как, как? — закричал старый Шмитт. — Конец республике? Вот так новость!
— Да, она не продержится и полгода, — уверенным тоном заявил Рихтер. — От Кайзерслаутерна французы будут отброшены до Хорнбаха, от Хорнбаха — до Саарбрюккена, до Меца, а там и до самого Парижа. Во Франции нас поддержит множество друзей. Дворянство, духовенство и все порядочные люди за нас. Они только и ждут нашу армию, чтобы поднять голову. Ну, а что может сделать вся эта голытьба, завербованная где попало, без офицеров, без дисциплины, когда перед ней несокрушимая армия испытанных солдат, которые наступают в боевом порядке под командованием старой военной аристократии! А у кучки этих сапожников нет ни единого генерала, нет даже настоящего боевого капрала! Я вас спрашиваю, что могут сделать крестьяне, нищие, все эти санкюлоты[12], как они сами себя называют, когда на них пойдут Брауншвейг, Вурмзер и сотни других испытанных полководцев, закаленных всеми опасностями Семилетней войны? Да, они будут разбиты, будут гибнуть тысячами, как кузнечики по осени.
Тут все согласились с Рихтером, и многие говорили:
— Ну, в добрый час! Вот что значит язык хорошо подвешен! Мы сами уже давно так думаем.
Кротолов и Коффель молчали, но старый Адам Шмитт, усмехаясь, качал головой. Помолчав, он положил трубку на стол и сказал:
— Господин Рихтер, вы прямо гадательная книга. Великолепно предсказываете будущее. Но все это не так уж ясно для остальных, как для вас. Я-то готов поверить, что военная аристократия рождена для того, чтобы производить генералов — ведь дворяне-то и на свет появляются уже в звании капитанов. Но время от времени бывает, что генералы выходят из крестьянства, и они не из худших, потому что стали генералами благодаря собственной доблести. А республиканцам, по-вашему — простофилям, иной раз все же приходят в голову хорошие мысли. Например, у них установлено так, что первый встречный может стать фельдмаршалом, если только он отважен и даровит. Поэтому все солдаты сражаются прямо как исступленные. Они стоят насмерть, а в наступление кидаются, как пушечное ядро; ведь каждый может повыситься в чине, если отличится, стать капитаном, полковником, а то и генералом. Немцы нынче сражаются за своих господ, а французы — чтобы от господ освободиться, в этом тоже большое различие. Я наблюдал за ними в окошко со второго этажа, из дома папаши Димера, прямо против водоема. Видел, как они отбивали атаки гусар и улан — ничего не скажешь, славные атаки! И я был вне себя от удивления, господин Рихтер, когда якобинцы устояли. А на их командира — широколицего лотарингского крестьянина с маленькими кабаньими глазками — было любо смотреть. Одеждой он не щеголял — не то что прусский майор, — зато держался на своем коне так спокойно, будто ему наигрывали песенку на кларнете. В конце-то концов все они отступили, это верно, но на них шла целая дивизия, и оставили они на поле боя только свои ружья, патронные сумки и убитых. Поверьте мне, господин Рихтер, армия с такими солдатами многое может совершить. Старая военная аристократия неплоха, но молодые воины ее перерастают, — так молодые дубки вырастают из-под старых деревьев и подменяют старые, когда те гибнут. Не думаю, что республиканцы, как вы говорите, ничего не добьются. Они и теперь доблестные солдаты, а если у них появятся один-два генерала, то берегись! И напрасно вы воображаете, будто это невозможно: ведь из миллиона двухсот — миллиона пятисот тысяч крестьян выбор больше, чем из десяти — двенадцати тысяч дворян. Может быть, воины будут не так изящны, зато покрепче.
Старый Шмитт передохнул. Все его слушали, и он продолжал:
— Вот возьмем, к примеру, меня. Да если б мне повезло и родился я в той стране, вы что ж думаете, так я и был бы Адамом Шмиттом, сержантом гренадерского полка, получал бы пенсион в сто флоринов за шесть ранений и пятнадцать походов? Ну нет, эту мысль оставьте! Или я сложил бы где-нибудь свою голову, или был бы теперь командиром, полковником, а то и генералом Шмиттом в отставке и получал бы две тысячи талеров. Когда отвага помогает тебе всего достичь, то отвагу ты в себе найдешь. Ну, а ежели и при отваге ты не поднимаешься выше сержантского чина и только дворянам поможешь больших чинов нахватать, тогда шкуру свою крепко бережешь.
— А образование? — крикнул Рихтер. — Выходит, вы ни во что не ставите образование? Разве человек неграмотный сто́ит герцога Брауншвейгского, человека высокоученого?
Тут Коффель, обернувшись, сказал спокойным тоном:
— Правильно, господин Рихтер, образование — это полчеловека, а пожалуй, и три четверти. Вот почему республиканцы бьются насмерть: они хотят, чтобы их сыновья получили образование, как и дворяне. Отсутствие образования ведет к нищете, нищета порождает дурные наклонности, плохое поведение, а дурные наклонности порождают все пороки на свете. Вот самое тяжкое преступление сильных мира сего: они лишают простых людей образования, чтобы дворянство было всегда выше, а это все равно как если бы власть имущие выкалывали глаза людям, появляющимся на свет, чтобы потом попользоваться трудами слепцов. Бог покарает правителей за такие прегрешения, господин Рихтер, ибо он справедлив. И, если республиканцы проливают свою кровь, как они говорят, во имя того, чтобы больше так на земле не было, все верующие, которые думают о жизни вечной, должны их поддержать.
Вот как говорил Коффель и добавил, что, если б его родители могли дать ему образование, он, наверно, не был бы бедняком, а быть может, стал бы человеком полезным, гордостью Анштата. Каждый думал, как он, и многие стали переговариваться:
— Кем бы мы были, если б получили образование? Да разве мы глупее других? Нет, небо всем ниспосылает ласковый свет и благодатную росу. У нас были хорошие задатки, мы стремились к справедливости, но нас оставили во мраке невежества из корыстного расчета, чтобы удержать нас на самом дне. А те-то хотят возвыситься, мешая другим расти, — да это подлость!
И тут я задумался о том, как дядюшка Якоб старается пристрастить меня к чтению книги господина Бюффона; я горячо раскаивался, что недостаточно прилежно занимаюсь.
Господин Рихтер, видя, что все против него, и не зная, как ответить на справедливые речи Коффеля, только пожал плечами, словно хотел сказать: «Вздумали дурни важничать! Вот бы проучить их как следует!»
Итак, все понемногу утихомирились, и Кротолов заказал еще бутылочку вина, как вдруг из-под стола раздалось глухое рычанье. И мы увидели, что около Сципиона вертится Макс, огромный рыжий пес господина Рихтера. У Макса была короткая шерсть, желтоватые глаза, приплюснутый нос, выступающие ребра, длинные уши, а хвост торчал, как сабля. Собака была большая, поджарая, мускулистая. У Рихтера было заведено так: он охотился с ней целыми днями, а есть ничего не давал под предлогом, что хорошая охотничья собака должна испытывать голод, тогда будет хорошо чуять дичь и бежать по следу. Макс все хотел обойти Сципиона сзади, но Сципион оборачивался, подняв высоко голову и ощерясь. Взглянув на Рихтера, я увидел, что тот исподтишка науськивает свою собаку. Папаша Шмитт тоже заметил это и крикнул:
— Господин Рихтер, зря вы науськиваете собаку. Пес-то у нас солдатский, прехитрый, все уловки воинские знает. Ваша-то, может, и из аристократов, да берегитесь, как бы наша ее не придушила.
— Придушить мою собаку! — воскликнул Рихтер. — Да моя-то сожрет десяток таких паршивых шавок. Двинет разок клыком и переломит ей хребет!
Услышав это, я хотел было удрать вместе со Сципионом, так как Рихтер продолжал науськивать своего великана Макса и все со смехом обернулись — поглазеть на схватку. Я чуть было не расплакался, но дедушка Шмитт положил мне руку на плечи, тихонько говоря:
— Оставь… оставь, не бойся, Фрицель. Говорю тебе, наша собака в политике смыслит… а чужая — дура, не видавшая видов. — И, обернувшись к Сципиону, он все повторял: — Смирно… Смирно…
Сципион не шевелился; он стоял у окна, задом к стене, подняв голову. Его глаза сверкали из-под длинной курчавой шерсти, усы подергивались, в уголке ощеренной пасти белел острый-преострый клык.
Рыжий великан приближался, наклонив голову; шерсть на его тощей спине вздыбилась. Оба рычали. Но вот Макс прыгнул, собираясь вцепиться в горло Сципиону. И тотчас же послышались три-четыре раза подряд короткие отчаянные взвизги. Дело в том, что Сципион припал к земле, и рыжий пес, промахнувшись, вцепился в кудрявую шерсть, покрывавшую голову нашего пуделя. И в тот же миг Сципион вонзил клык в лапу врага. Надо было слышать, как жалобно взвыл Макс, надо было видеть, как он, хромая, бежит под столами. Он с быстротой молнии удирал между рядами ног, и от его пронзительного визга звенело в ушах.
Рихтер вскочил, рассвирепев, и чуть было не бросился на Сципиона, но в тот же миг Кротолов схватил свою палку, стоявшую у дверей, и крикнул:
— Господин Рихтер, кто виноват, что он укусил вашего недотепу? Вы науськивали свою собаку — теперь, возможно, она искалечена. Вот вам урок.
А старый Шмитт, смеясь до слез и усадив Сципиона у своих колен, кричал:
— Я-то хорошо знал, что ему известны все военные уловки. Ха-ха-ха! Мы одержали победу!
Все присутствующие хохотали, вторя ему; а разозленный Рихтер сам прогнал свою собаку пинками на улицу, чтобы не слышать ее визга. Хотелось бы ему прогнать и Сципиона, но все восхищались смелостью и природной смекалкой нашего пуделя.
— Ну, — воскликнул Кротолов, поднимаясь, — идем, Фрицель. Пора тебе получить то, за чем ты пришел. Приветствую вас, господин Рихтер, собака у вас знаменитая. Гредель, пометь-ка на доске две бутылки.
Шмитт и Коффель также поднялись, и мы вышли все вместе, довольные и веселые. Сципион не отставал от нас: он понимал, что без нас ему тут не ждать ничего хорошего.
Когда мы спустились с лестницы, Шмитт и Коффель повернули направо, к большаку, а мы с Кротоловом свернули влево, пересекли площадь, направляясь в Крапивный переулок. Кротолов шагал впереди, по привычке согнув спину, подняв одно плечо выше другого, то и дело выпуская большие клубы дыма и тихонько посмеиваясь, должно быть, над поражением Рихтера.
Вскоре мы подошли к маленькой дверце, ведущей в подвал — в его жилье. Он стал спускаться по ступеням, говоря мне:
— Идем, Фрицель, идем. Оставь собаку на улице — в моей конуре места маловато.
И верно, это была настоящая конура. Два крохотных оконца на уровне земли выходили на улицу. Было темно. В глубине еле виднелась большая кровать и деревянная лестница; ветхие скамейки, стол, загроможденный пилами, щипцами, гвоздями; шкаф, украшенный двумя тыквами; под потолком — жерди, на которых была подвешена конопля: из нее делала пряжу бабка Бербель, мать Кротолова. Силки всех видов лежали на ветхом навесе в нише, серой от пыли и паутины. Шкурки куниц, белодушек, ласок во множестве висели на стенах; одни были вывернуты наизнанку, другие, еще не выделанные, были набиты соломой для просушки. Негде было повернуться.
В чудесную пору юности сотни раз видел я эту картину летом и зимой, в погожую и ненастную пору, при отворенных и закрытых окошках.
И я всегда представляю себе там нашего Кротолова: он сидит перед низеньким столом, возится со своими силками. Щека у него оттопырена, губы сжаты. А рядом, у печки, старая Бербель, желтая, как лимон. Чепчик из конского волоса сдвинут у нее на затылок, ее маленькие сухие руки с черными ногтями, в толстых синеватых венах с утра до вечера прядут. Иногда она поднимает свое маленькое лицо, испещренное морщинами, и смотрит на сына с довольным видом.
Но в тот день Бербель была не в духе: едва мы вошли, как она крикливым голосом принялась бранить Кротолова, упрекая его за то, что он якобы проводит жизнь в кабаке, только и думает, как бы выпить, не помышляя о завтрашнем дне. Все это была напраслина, но Кротолов не прекословил, ибо знал: все, что ни скажет мать, до́лжно выслушивать безропотно.
Под крики старой Бербель он не спеша открыл поставец, достал с самой верхней полки объемистую глиняную миску, покрытую глазурью. Соты, белые как снег и полные золотистого меда, возвышались в ней ровными рядами. Он поставил миску на стол, вынул два изрядных куска, положил на тарелку, блестевшую чистотой, и сказал:
— Фрицель, вот отменный мед для французской дамы. Для больных нет ничего полезнее меда в сотах: во-первых, он вкуснее, а во-вторых, свежее и для здоровья лучше.
Я положил деньги на край стола. Бербель обрадовалась и протянула было за ними руку, но Кротолов деньги мне вернул:
— Нет, нет, за мед я ничего не возьму, спрячь деньги в карман, Фрицель, да возьми тарелку. А свою миску оставь здесь; я ее принесу вам нынче вечером или завтра утром.
Старуха, как видно, рассердилась, поэтому он добавил:
— Скажешь госпоже француженке, Фрицель, что мед ей прислал в подарок Кротолов, с радостью прислал, слышишь?.. от чистого сердца… потому что она женщина достойная. Не забудь, так и скажи: достойная. Слышишь?
— Да, да, все ей передам непременно. До свиданья, бабушка Бербель, — сказал я, открывая дверь.
Она ответила мне резким кивком головы. Скаредная старуха помалкивала из уважения к дяде Якобу, но нелегко было ей видеть, как мед отдают даром.
Кротолов проводил меня за дверь, и я пошел домой, очень довольный всем случившимся.