ЕЩЕ верных четверть часа после ухода республиканцев на нашей стороне никого не было видно. Казалось, все дома опустели. Но по ту сторону баррикады нарастал шум; заунывно звучали вопли:
«Пожар! Пожар!»
Я выбежал, забился под навес сарая. Страшно было смотреть на пожар.
Вокруг было тихо; слышалось только, как потрескивает огонь и стонет раненый, сидящий у стены нашего хлева. Пуля попала ему в поясницу, и он опирался на обе руки, стараясь держаться прямо. То был хорват. Он бросил на меня ужасный взгляд, исполненный отчаяния. Поодаль лошадь, лежавшая на боку, мотала головой, и ее длинная шея ходила ходуном, как маятник.
Я раздумывал о том, что французы, должно быть, отпетые разбойники, раз подожгли наше селение без всякого смысла, как вдруг позади меня раздался легкий шум. Я обернулся и из своего темного уголка сквозь солому, свисавшую с потолочных балок, увидел полуотворенную дверь в амбар, а в ней — бледное лицо нашего соседа Шпика, его вытаращенные глаза. Он осторожно просунул голову, прислушался; потом, убедившись, что республиканцы отступили, он выскочил на улицу, размахивая топором и крича как бешеный:
— Где эти разбойники? Где они? Вот я их сейчас всех перебью!
— А они уже ушли, — заметил я, — но если вы побежите, то еще, пожалуй, нагоните их у околицы.
Тут он посмотрел на меня подозрительным взглядом, но, приметив, что я сказал это без всякой задней мысли, побежал на пожар.
В это время распахнулись двери всех домов. Мужчины, женщины выбегали, оглядывались и, возводя руки к небу, кричали:
— Да будут они прокляты!
И каждый хватал ведро, торопясь залить огонь.
Вскоре люди обступили водоем — негде было яблоку упасть. Они образовали цепи по обеим сторонам улицы вплоть до сеней домов, которым угрожал пожар. Несколько солдат, стоя на крышах, заливали пламя водой. Но удалось лишь одно — уберечь от огня соседние дома. Часов в одиннадцать в небо взметнулся сноп голубоватого пламени. Дело в том, что среди скопища повозок затерялась и тележка маркитантки и сейчас вспыхнули обе бочки с водкой.
Дядя Якоб тоже был в цепи людей, работавших по ту сторону улицы, под надзором австрийских часовых. Однако дяде удалось убежать через чей-то двор и пробраться домой садами.
— Слава богу, — воскликнул он, увидев меня, — ты жив, Фрицель!
И тут я понял, как дядюшка меня любит. Он обнял меня и спросил:
— Где же ты был, бедный мальчик?
— Стоял у окна, — ответил я.
Он вдруг побледнел и крикнул:
— Лизбета! Лизбета!
Никто не отозвался. И мы нигде не могли найти нашу Лизбету, хотя обшарили все комнаты, даже заглядывали под кровати. В конце концов мы решили, что она отсиживается у какой-нибудь соседки.
За это время огонь потушили. На улице вдруг раздались выкрики австрийцев:
— Расступись! Расступись! Назад!
И вслед за этим мимо нас молнией пронесся хорватский полк. Он мчался в погоню за республиканцами.
Но на следующее утро нам стало известно, что хорваты опоздали: их противник уже достиг Ротальпского леса, который простирается до Пирмазенса. Тут-то мы и поняли, для чего республиканцы возвели на улице баррикады и подожгли дома: чтобы задержать кавалерию. А это говорило о том, что в военных делах у них был большой опыт.
С этого времени и до пяти часов вечера две бригады австрийцев продефилировали по селению мимо наших окон: проскакали уланы, драгуны, гусары, затем проехали пушки, крытые повозки, зарядные ящики. А часа в три проехал и главнокомандующий, окруженный офицерами, — рослый старик в треуголке, в длинной белой венгерке, сплошь зашитой витым шнуром и золотыми позументами, так что рядом с ним республиканский командир со своей драной шапкой да изношенным мундиром казался бы с виду простым капралом.
Бургомистр и члены анштатского муниципалитета в кафтанах из грубой шерсти с широкими рукавами, сняв шапки, ждали его на площади. Он на минуту остановился, посмотрел на трупы, лежавшие вокруг водоема, и спросил:
— Сколько тут было французов?
— Батальон, ваше превосходительство, — отвечал бургомистр, согнувшись в три погибели.
Генерал не промолвил ни слова. Он снял треуголку и проследовал дальше.
Тут подоспела и вторая бригада, возглавляемая тирольскими стрелками в зеленых мундирах и черных шляпах с загнутыми полями. Стрелки были вооружены скорострельными карабинами с короткими стволами. За стрелками шагала вся остальная пехота — солдаты в белых мундирах и небесно-голубых рейтузах, в высоких гетрах до колен; за ними двигалась тяжелая кавалерия — огромные, саженного роста воины, закованные в латы: из-под забрала виднелись только подбородок и длинные рыжие усы. А за ними в обозе тянулись большие лазаретные подводы под парусиновыми навесами; в хвосте плелись калеки, отставшие от своих, и трусы.
Военные лекари обошли площадь. Они подняли раненых, уложили на подводы. Один из их начальников — невысокий старик в белом парике — сказал бургомистру, показывая на оставшиеся трупы:
— А все это немедля зарыть!
— Готов к вашим услугам, — с важностью ответил бургомистр.
Наконец последние подводы уехали. Было около шести часов вечера. Стемнело. Дядя Якоб стоял рядом со мной на пороге. В пятидесяти шагах от нас, у водоема, на ступеньках были сложены тела убитых. Они лежали лицом к небу, с широко́ открытыми глазами, словно восковые от потери крови. Вокруг теснились женщины и дети, сбежавшиеся со всего селения. Пришел могильщик Иеффер с двумя сыновьями — Карлом и Людвигом; на плечах они несли заступы. Бургомистр сказал им:
— Наберите дюжину человек, выройте могилу побольше в вольфтальских лугах для всего этого люда. Понятно? И все те, у кого есть телеги или же двуколки, должны отдать их на время вместе с упряжкой — ведь это повинность общественная.
Иеффер кивнул головой и тотчас же отправился в вольфтальские луга вместе с сыновьями и людьми, которых он отобрал.
— Однако надо же нам разыскать Лизбету, — промолвил дядя.
Мы возобновили поиски, обыскали все, от амбара до погреба, и только под конец, когда собрались уже выйти из погреба, мы увидели в темноте, за бочкой с квашеной капустой, между двумя отдушинами, какой-то узел с бельем. Дядя встряхнул его, и сейчас же раздался жалобный голос Лизбеты:
— Не убивайте меня! Сжальтесь, ради бога!
— Встань же, — ласково сказал дядя, — уже все позади!
Но Лизбета еще пребывала в таком смятении, что с трудом передвигала ноги, и мне пришлось взять ее за руку, как малого ребенка, и отвести наверх. Тут, очутившись в своей кухне, она присела у очага и расплакалась, благодаря творца за спасение, — это доказывает, что старики так же дорожат своей жизнью, как и молодые.
И потекли часы, полные скорби. Никогда мне их не забыть. Никогда не забыть, как дядя неустанно откликался на призыв всех страждущих, взывавших к его помощи.
Не проходило минуты, чтобы какая-нибудь женщина или ребенок не вбегали к нам с криком:
«Где господин доктор?.. Скорей… Он очень нужен… Болен муж… Болен брат… Больна сестра…»
Иной был ранен, иной сошел с ума от страха, иной упал навзничь и не обнаруживал никаких признаков жизни.
Дядя не мог поспеть всюду.
— Вы его найдете в таком-то доме, — говорил я встревоженным людям, — ступайте туда поскорее!
И они шли за ним.
Вернулся он поздно, около десяти часов. Лизбета приходила понемногу в себя; она разожгла в очаге огонь и накрыла, по обыкновению, на стол. Но штукатурка, упавшая с потолка, осколки стекол и щепки еще валялись на полу. И вот среди всего этого хлама мы сели за стол и в полном молчании принялись за еду.
Время от времени дядя поднимал голову и смотрел на факелы, двигавшиеся во тьме вокруг убитых, на повозки, черневшие перед водоемом, на местных низкорослых лошадок, на могильщиков и на зевак. Глубоко задумавшись, наблюдал он за всем этим.
К концу нашей трапезы он сказал мне, указывая на площадь:
— Вот что такое война, Фрицель! Смотри и запоминай… Да, вот она, война! Смерть и разрушение, жестокость и ненависть, попрание всех человеческих чувств… Когда господь хочет нас покарать, он ниспосылает нам чуму и голод, но это неизбежное бедствие происходит, по крайней мере, по его мудрому повелению. Война же происходит по воле самого человека: он ввергает в беду себе подобных и сам безжалостно огнем и мечом опустошает все вокруг.
Еще вчера жизнь наша текла мирно. Мы ничего не требовали, никому не причиняли зла, и вдруг чужие люди вторглись к нам, разорили и разгромили нас. Ах, да будут прокляты честолюбцы, подстрекающие на эти злодейства! Да будут они про́кляты во веки веков! Помни же об этом, Фрицель. Нет на свете ничего ужаснее! Незнакомые люди, в глаза не видавшие друг друга, внезапно вступают в смертельный бой.
Дядя говорил с глубокой серьезностью. Он был очень взволнован, я же слушал, опустив голову, вникая в каждое слово, запечатлевая все в своей памяти.
Так прошло с полчаса, как вдруг на площади началась какая-то суматоха. До нас донеслись глухое рычание собаки и раздраженный голос нашего соседа Шпика:
— Молчать… молчать!.. Проклятый пес!.. Вот я ударю тебя заступом по башке. Пес — под стать хозяевам: они платят вам своими ассигнациями и кусают… но кончают плохо!
Собака зарычала еще громче.
Среди молчания ночи раздавались еще чьи-то голоса:
— А все же странно… Глядите-ка, пес не хочет оставлять эту женщину. А может, она еще жива!
Тут дядя вскочил и вышел. Я отправился следом за ним.
Всего ужаснее на свете — видеть мертвецов в багровых отблесках факелов. Ветра не было, но пламя все же колебалось, и чудилось, что все эти мертвенно-бледные люди, лежащие с открытыми глазами, шевелятся.
— Еще жива! — орал Шпик. — Да ты что, с ума спятил, Иеффер? Уж не больше ли ты смыслишь, чем военные лекари? Нет… нет… она получила по счету… Так ей и надо! Это она уплатила мне за водку бумажками. А ну, отойдите, я прикончу пса, и дело с концом!
— Что тут происходит? — спросил дядя резким тоном.
Все обернулись, словно в испуге.
Могильщик снял шапку, два-три человека отступили, и мы увидели, что на ступенях водоема лежит маркитантка; ее лицо поражало снежной белизной. Прекрасные черные волосы разметались по луже крови, на боку еще висел бочонок, а бескровные руки откинуты были в стороны на каменные плиты, залитые водою. Вокруг лежало множество трупов, а тот самый пудель, который утром согревал ноги маленького барабанщика, стоял рядом с ней. Шерсть на его спине поднялась дыбом, глаза сверкали, пасть ощерилась. Он весь дрожал и, рыча, смотрел на Шпика.
Трактирщик, вооруженный заступом, не решался, несмотря на свои храбрые речи, приблизиться к пуделю: ведь было ясно — промахнись трактирщик, и пудель перегрызет ему горло.
— Что тут происходит? — повторил дядя.
— Да вот собаку никак не отгонишь, — с ухмылкой ответил Шпик, — а они думают, это потому, что женщина еще жива.
— И они правы, — ответил дядя отрывисто. — Животные бывают сердечнее и умнее иных людей. А ну, отойди!
Он отстранил Шпика локтем, подошел к маркитантке и нагнулся. Собака не бросилась на дядю, а присмирела и не мешала ему. Все подошли ближе. Дядя опустился на колени и положил руку на сердце маркитантки. Все молчали. Наступила глубокая тишина. Так длилось с минуту, как вдруг Шпик сказал:
— Хе-хе, да надо ее зарыть, ведь правда, господин доктор?
Дядя поднялся. Сдвинув брови и глядя в лицо трактирщика сверху вниз, он воскликнул:
— Подлец! Из-за нескольких мерок водки, за которые бедная женщина тебе уплатила как могла, тебе не терпится, чтобы она умерла! Ты даже готов заживо ее закопать.
— Господин доктор, — воскликнул трактирщик, надменно поднимая голову, — да знаете ли вы, что существуют законы…
— Замолчи! — оборвал его дядя. — Твой поступок постыден! — И, обернувшись к остальным, дядя сказал: — Иеффер, перенеси женщину ко мне домой. Она еще жива!
Напоследок он с негодованием посмотрел на Шпика. Могильщик и его сыновья уложили маркитантку на носилки и двинулись в путь. Пес не отставал от дяди — шел, прижимаясь к его ноге. Трактирщик же остался у водоема, позади нас, и мы слышали, как он насмешливо твердил:
— Женщина мертва. Доктор разбирается в этом не больше моего заступа. Женщине крышка… А уж сегодня или завтра ее зароют — неважно… Посмотрим, кто из нас прав.
Когда мы пересекли площадь, я увидел, что Кротолов и Коффель идут с нами. На душе у меня стало легче, потому что с ночи я все время чего-то боялся, особенно глядя на убитых, и был рад, что сейчас с нами много людей. Кротолов шел впереди с большим факелом в руке. Коффель, нагнавший нас с дядей, был угрюм.
— Вот какие страшные дела, господин доктор, — сказал он на ходу.
— А, это вы, Коффель! — заметил дядя. — Да, да, дух зла витает в воздухе, темные силы разбушевались.
Мы вошли в сени, заваленные обломками. Кротолов, остановившись на пороге, освещал путь могильщику и его сыновьям, которые шли медленно, тяжелыми шагами. Мы все прошли за ними в комнату, и Кротолов, подняв факел, произнес торжественным тоном:
— Где вы, дни тишины, мирные часы отдыха и доверительных бесед после дневных трудов!.. Где они, господин доктор?.. Ах, они улетели прочь сквозь все эти пробоины!
Только тут я увидел, как разорена наша старая горница: стекла разбиты, острые осколки, сверкающие зазубрины выделяются на черном фоне ночного мрака. И я понял смысл речей Кротолова, подумав, что с нами случилось несчастье.
— Иеффер, положите ее на мою постель? — сказал дядя и скорбно добавил: — Попав в беду, не забывай о том, что другим еще хуже. — И, обернувшись к Кротолову, он продолжал: — Останьтесь и посветите мне, а вы, Коффель, мне поможете.
Могильщик и его сыновья опустили носилки на пол и перенесли женщину на постель, стоявшую в глубине ниши. Им светил Кротолов, и его кирпичные щеки в отсветах факела приняли пурпурный оттенок.
Дядя вручил могильщику Иефферу несколько крейцеров, и он ушел вместе со своими сыновьями.
Старая Лизбета пришла узнать, что случилось. Подбородок у нее трясся, она не решалась подойти, и я слышал, как она тихонько читает молитву богородице. Ее страх передался и мне, но дядя вдруг крикнул:
— Лизбета, о чем же ты думаешь? Черт возьми, да ты, кажется, с ума сошла? Перед тобой женщина как женщина. Ведь ты сотни раз помогала мне при операциях!.. Да ты совсем обезумела… Ну-ну, ступай, хотя бы согрей воду… Никуда не годишься!
Собака уселась около кровати и сквозь кудрявую шерсть, прядями свисавшую ей на глаза, смотрела на женщину, лежавшую на постели, недвижимую и бледную как смерть.
— Фрицель, — обратился ко мне дядя, — прикрой ставни — не так будет сквозить. А вы, Коффель, растопите печку, потому что от Лизбеты мы вряд ли добьемся толку. Ах, если б сейчас, когда вокруг столько горя, мы сохраняли хоть здравый смысл и немного спокойствия! Но ведь все одно к одному: пришла беда — отворяй ворота.
Так с волнением говорил дядя. Я выбежал на улицу закрывать ставни и слышал, как дядя изнутри накинул на них крючки. Я взглянул на водоем: отъезжали еще две телеги с трупами. Вернулся я домой, весь дрожа.
Коффель затопил печку, и в ней потрескивало пламя. Дядя разложил на столе свои инструменты, а Кротолов ждал приказаний и смотрел, как поблескивают ланцеты, — их было множество.
Дядя взял зонд и, раздвинув занавеску, подошел к постели. Кротолов и Коффель последовали за ним. Меня объяло любопытство, и я тоже приблизился. Свет от свечи разливался по алькову. Дядя разрезал куртку раненой, а Коффель большой губкой смывал с ее плеч и шеи черную запекшуюся кровь. Собака по-прежнему смотрела на хозяйку, не шевелясь. Лизбета вернулась в комнату, она держала меня за руку и шептала молитву. Все молчали. Дядя, услышав бормотание нашей служанки, рассердился не на шутку и крикнул:
— Да замолчи же ты, безумная старуха! Ну-ка, Кротолов, приподнимите руку раненой.
— Красавица, и совсем еще молодая, — заметил Кротолов.
— Ни кровинки в лице, — отозвался Коффель.
Я подошел поближе и увидел лицо, белое как снег. Голова женщины откинулась назад, черные волосы рассыпались. Кротолов держал ее руку на весу. На груди, около подмышечной впадины, зияло лиловатое отверстие. Из него сочилась кровь. Дядя Якоб, стиснув губы, зондировал рану, но зонд не проходил. Я с самозабвением следил за дядей — ведь я никогда не видел ничего подобного, — всей душой я был с ним. Вдруг он произнес:
— Странно!
В этот миг женщина протяжно вздохнула, и собака, молчавшая до сих пор, принялась нежно и жалобно подвывать — прямо человеческим голосом. Волосы у меня на голове зашевелились.
— Молчи! — крикнул Кротолов.
Пес умолк. Тогда дядя сказал:
— Поднимите-ка снова ее руку, Кротолов. А вы, Коффель, подойдите с той стороны и приподнимите раненую.
Коффель обошел кровать и приподнял женщину за плечи. И зонд сейчас же проник глубоко в рану.
Женщина застонала, и пудель зарычал.
— Ну, теперь она спасена! — воскликнул дядя. — Смотрите, Коффель: пуля проскользнула по ребрам, вот пощупайте здесь, под плечом. Чувствуете?
— Да, ясно чувствую.
Дядя вышел и, увидев меня в складках занавески, воскликнул:
— Что ты тут делаешь?
— Я смотрю.
— Вот еще чего недоставало — он смотрит! Да, все у нас теперь вверх дном!
Он быстро взял со стола ланцет и вернулся к раненой.
Собака смотрела на меня горящими глазами, и мне было не по себе. Вдруг женщина закричала, а дядя сказал радостным голосом:
— Вот она! Это пистолетная пуля. Несчастная потеряла много крови, но все будет хорошо.
— Пуля в нее угодила, когда открыли стрельбу уланы, — заметил Коффель. — Я был у старика Кремера на втором этаже — чистил стенные часы — и видел, как они стреляли, въехав в деревню.
— Возможно, — ответил дядя, который только сейчас решил посмотреть на раненую.
Он взял подсвечник из рук Кротолова, стал у изножья кровати и несколько секунд с задумчивым видом рассматривал бедняжку.
— Да, промолвил он, — она хороша собой. Какое благородное лицо! Как прискорбно, что подобные женщины следуют за армией! Гораздо отраднее было бы видеть ее в лоне честной семьи, в кругу прекрасных детей, рядом с порядочным человеком, которому она составила бы счастье! Да, жаль! А впрочем… на то воля божья.
Он вышел и, подозвав Лизбету, сказал:
— Принеси какую-нибудь свою рубашку и сама надень ее на больную. Кротолов, Коффель, идите-ка сюда: давайте выпьем по стаканчику — ведь день выдался для всех нас тяжелый.
Он сам спустился в погреб, а когда вышел оттуда, наша старая служанка вернулась с рубашкой. Увидев, что маркитантка жива, она осмелела, вошла в альков и задернула занавеску. Тем временем дядя откупорил бутылку и достал из буфета стаканы. У Кротолова и Коффеля вид был довольный. Я тоже подошел к столу. Он еще был накрыт, и мы закончили ужин.
Пудель поглядывал на нас издали. Дядя бросил ему несколько кусков хлеба, но пес так и не притронулся к ним.
Пробили церковные часы.
— Половина, — сказал Коффель.
— Нет, уже час, — возразил Кротолов. — По-моему, пора спать.
Лизбета вышла из алькова, и все пошли посмотреть на больную, одетую в ее рубашку. Маркитантка, казалось, спала. Пудель, встав передними лапами на край кровати, тоже смотрел на нее. Дядя погладил его по голове, приговаривая:
— Ну, ну, больше не тревожься — она поправится… ручаюсь тебе!..
И бедный пес как будто понял его и стал ласково повизгивать.
Наконец все разошлись.
Дядя со свечой проводил Коффеля и Кротолова до выхода и сказал нам:
— Ну, теперь ступайте спать, давно пора.
— А вы-то сами, господин доктор? — спросила Лизбета.
— А я буду сидеть… раненая еще в опасности, да меня могут вызвать в селение.
Он подбросил в печку полено, уселся в кресло и стал свертывать клочок бумаги, чтобы разжечь трубку.
Мы с Лизбетой поднялись наверх и разошлись по своим комнатам. Но мне не скоро удалось заснуть, хоть я и очень устал. Через каждые полчаса грохот телеги и отсветы факелов на стеклах оповещали, что снова везут убитых.
Наконец на рассвете все стихло, и я заснул глубоким сном.