СНЕГ шел не переставая весь день и всю ночь. Все думали, что горные дороги занесет и мы больше не увидим ни улан, ни республиканцев. Впрочем, из-за одного небольшого происшествия перед людьми снова воочию предстали тягостные последствия войны, заставив их поразмыслить о том, сколько горя на бренной земле.
Случилось все это в девятом часу утра, на следующий день после того, как к нашей больной вернулось полное сознание.
Дверь в кухню держали отворенной, чтобы в горницу шло тепло.
Я топтался возле Лизбеты, сбивавшей масло у очага. Стоило мне чуточку повернуть голову, и я видел дядю, сидевшего у замерзшего окна. Он просматривал календарь и то и дело усмехался.
Собака — звали ее Сципион — сидела около меня и, уныло позевывая, упорно и серьезно смотрела, как я то и дело слизывал сливки, вытекавшие из маслобойки.
— Да послушай же, Фрицель, — говорила Лизбета, — о чем ты думаешь? Съешь все сливки, и мы останемся без масла.
В горнице медленно тикали часы, на улице стояла глубокая тишина.
Так продолжалось с полчаса. Лизбета только что выложила сбитое масло на тарелку, как вдруг на улице раздались голоса; затем дверь в сени открылась, и кто-то затопал ногами по плитам, отряхивая снег. Дядя повесил календарь на стену и посмотрел на дверь. Вошел бургомистр Мейер. Колпак из пушистой шерсти с двумя кисточками был надвинут у него на уши; воротник казакина заиндевел, на руках были большие, до локтей рукавицы заячьей кожи.
— Примите мой привет, господин доктор, примите привет, — сказал толстяк. — Снег валит, а я пришел. Но что поделать — приходится, приходится.
И, отряхнув рукавицы — они так и остались висеть у него на шее на шнурках, — он снял колпак и продолжал:
— Обнаружен труп — лежит, бедняга, в сарае старика Реебока, за кучей хвороста. Как видно, солдат, вернее, капрал, а может, даже и капитан, — говоря по правде, понятия не имею. Вероятно, он забрался туда во время сражения, чтобы спокойно умереть. А сейчас нужно составить акт о смерти — я не могу установить, отчего он умер, это не входит в круг моих обязанностей.
— Что ж, бургомистр, — произнес дядя, поднимаясь, — иду. Но нужен бы еще один свидетель.
— Там за дверью ждет Михель Фюрст, — сказал бургомистр. — Какой снежище! Какой снежище! По колени увязнешь, господин доктор. Для посева хорошо, хорошо и для армии его величества, которая расположится на зимние квартиры. Да поможет ей бог! Впрочем, предпочитаю, чтобы она расположилась со стороны Кайзерслаутерна, а не здесь: ведь своя рубашка ближе к телу!
Пока бургомистр разглагольствовал, дядя натянул сапоги, надел широкий плащ и выдровую шапку.
— Вот я и готов, — сказал он.
Они вышли, и, несмотря на уговоры Лизбеты, я улизнул и бросился их догонять. Меня охватило непреодолимое любопытство: мне хотелось увидеть солдата.
Дядя Якоб, бургомистр и Фюрст шагали по безлюдной улице. Но из всех окон высовывались головы сельских жителей и слышалось, как вдали открывались двери. Заприметив, что бургомистр, доктор и сельский стражник идут куда-то вместе, люди догадывались, что случилось какое-то необыкновенное происшествие. Многие даже выбегали на улицу, но, ничего не выведав, тотчас же возвращались.
Мы подошли к дому Реебока, одному из самых ветхих домов в селении. За ним, в чистом поле, стояли крытое гумно, конюшня да сарай под замшелой соломенной кровлей.
Бургомистр, Фюрст и дядя вошли в узенькие сени, выложенные выщербленными плитами. Они и не заметили, что я иду следом.
Дедушка Реебок, видя, как мы прошли мимо его крохотных окон, отворил дверь. В комнате, где старик жил вместе со своей старухой, двумя сыновьями и двумя невестками, стоял пар, как в бане.
Серая собака с длинной шерстью и хвостом, волочившимся по земле, выбежала вслед за ним и стала обнюхивать Сципиона. Он шел рядом со мной с горделивым, вызывающим видом, не обращая внимания на чужую собаку, хотя та и увивалась около него, стараясь завести знакомство.
— Сейчас я вам все покажу, — сказал дедушка Реебок, — он там, за гумном…
— Нет, уж вы останьтесь, папаша Реебок, — ответил дядя. — Холодно. Вам, старику, выходить не стоит. Ваш сын нам все покажет.
Но оказалось, что сын старика, обнаружив убитого солдата, сбежал из дома.
Реебок пошел впереди нас. Мы шли за ним гуськом. В сенях была непроглядная темнота.
По пути нам попался хлев, в крыше было оконце, пропускавшее свет; пять коз с выменем, разбухшим от молока, посмотрели на нас своими золотистыми глазами, а два козленка заблеяли жалобным и тонким голоском. Дальше стояла конюшня, в ней виднелись трухлявые ясли. Два быка и корова лежали на подстилке из опавших листьев. Животные молча обернулись.
Мы прошли вдоль забора. Что-то шмыгнуло у меня из-под ног — то был кролик; он скрылся под кормушкой. Сципион и ухом не повел.
Вот появилось и крытое гумно — низкое строение, доверху наполненное соломой и сеном. В глубине виднелось мутное голубоватое окошко, еле пропускавшее свет и выходившее в сад. Свет из него падал сверху на большую поленницу дров и охапки валежника, сложенные у стены, а внизу все тонуло во мраке.
В окошке стояли петух и две курицы. Они спрятали голову под крыло и черными силуэтами выделялись на светлом фоне — презанятная была картина!
Из-за темноты я сперва ничего особенного и не приметил. Все остановились. Слышалось негромкое клохтанье кур.
— Пожалуй, надо было зажечь фонарь, — проговорил дедушка Реебок, — темновато.
При этих словах я увидел справа от слухового окна широкий красный плащ, лежавший у стены, между двумя охапками хвороста, а взглянув повнимательней, я разглядел темную голову и рыжеватые усы; петух соскочил с окна, и стало светлее.
Тут меня охватил страх, и, если б Сципион не прижимался к моей ноге, я бы удрал.
— Вижу, вижу, — сказал дядя.
Он подошел к трупу и добавил:
— Улан. Ну-ка, Фюрст, давайте вытащим его оттуда.
Но ни Фюрст, ни бургомистр не шелохнулись.
Тогда дядя потянул солдата за ногу и перетащил на свет. Я увидел лицо кирпичного цвета, запавшие глаза, тонкий нос, сжатые губы, рыжеватую бородку.
Дядя отстегнул пряжку плаща, отбросил полы на дрова, и все увидели, что улан зажал в руке длинную кривую саблю с голубоватым лезвием. Слева на куртке чернело большое пятно. Там-то, очевидно, и была рана.
Дядя расстегнул пуговицы и сказал:
— Он умер от штыкового ранения во время последней схватки. Это ясно. В суматохе он бежал. Но вот что меня удивляет, папаша Реебок: почему же он не постучался к вам в дом, а пришел умирать так далеко?
— Все мы попрятались в погреб, — произнес старик. — Дверь в комнату заперли. Слышали мы, будто кто-то вбежал в сени, да ведь на улице стоял такой грохот! Я-то думаю, дело было так: бедный малый хотел убежать напрямик, через дом, да, на беду, у нас нет второго выхода. Надо полагать, за ним гнался до самого гумна разъяренный республиканец. У нас в сенях не было следов крови. Вот здесь, стало быть, в темноте, они и сразились. Тот нанес ему смертельный удар, а сам ушел в целости и невредимости. Вот как, думаю я, было дело. А иначе мы бы где-нибудь да нашли следы крови. Но никто ни в хлеве, ни в конюшне их не видел. И только нынче утром, когда для печи дрова понадобились, Сепель вошел в сарай и обнаружил беднягу.
Слушая эти объяснения, каждый представлял себе, как республиканец с космами на голове и в огромной треуголке гонится в темноте за уланом, и каждого пробирала дрожь.
— Да, — произнес дядя, выпрямляясь и скорбно глядя на бургомистра, — так, очевидно, все и произошло.
Все задумались. От этого молчания, оттого, что рядом лежал убитый, мне было страшно.
— Итак, смерть установлена, — помолчав, произнес дядя. — Можно уходить. — Потом, спохватившись, добавил: — А нельзя ли узнать, кто же он такой?
Дядя снова опустился на колени, просунул руку в карман уланского мундира и вытащил какие-то бумаги. Он потянул за медную цепочку, висевшую на груди солдата, и большие серебряные часы выскользнули из кармана у пояса.
— Вот часы, держите, — сказал он бургомистру, — я возьму бумаги, чтобы составить акт о смерти.
— Берите всё, господин доктор, — ответил бургомистр, — не хотелось бы мне приносить домой часы, уже отбившие час смерти создания божия… Нет! Возьмите всё. Мы еще к этому вернемся. Теперь можно уходить.
— Да. Пришлите Иеффера. — Дядя заметил меня и сказал: — Ты тут, Фрицель? Всюду свой нос суешь!
Но больше он ничего не сказал, и мы вместе вернулись домой. Бургомистр и Фюрст отправились к себе.
Дядя на ходу просматривал бумаги улана. Отворив дверь в комнату, мы увидели, что наша больная только что ела бульон. Занавески были еще раздвинуты, и на ночном столике стояла тарелка.
— Итак, сударыня, вы чувствуете себя лучше? — спросил с улыбкой дядя.
Она обернулась, ласково посмотрела на него своими большими черными глазами и ответила:
— Да, господин доктор, вы спасли меня — я ожила. — И, помедлив, добавила тоном, полным скорби: — Вы только что узнали еще об одной жертве войны!
Дядя понял, что она все слышала, когда бургомистр приходил за ним полчаса назад.
— Именно так, — ответил он. — Именно так, сударыня. Еще одному несчастному не суждено вернуться в отчий дом, еще одна бедная мать больше не обнимет сына.
Видно было, что наша больная взволнована. Она тихо спросила:
— Это один из наших?
— Нет, сударыня, хорват. Я только что прочел по дороге письмо, написанное ему матерью три недели назад. Бедная женщина заклинает его не забывать молиться по утрам и вечерам и хорошо вести себя. Она обращается к нему с нежностью, как к ребенку. По всей вероятности, он бывалый солдат, но в глазах матери он все еще был тем розовощеким, белокурым юнцом, как в тот день, когда она, рыдая, обняла его в последний раз!
Дядя проговорил все это взволнованным голосом; он смотрел на больную, которая тоже, как видно, была растрогана.
— Да, вы правы, — сказала она, — должно быть, ужасно узнать, что никогда больше не увидишь свое дитя. У меня, по крайней мере, есть одно утешение — я уже не причиню такого горя тем, кто любил меня.
Она отвернулась, и дядя, омраченный, спросил:
— Неужели у вас нет никого на свете?
— Нет больше у меня ни отца, ни матери, — ответила она негромко, — отец был командиром батальона, который вы видели. Было у меня три брата. В девяносто втором году мы все вместе отправились из Фенетранжа в Лотарингии. Теперь трое из нашей семьи убиты — отец и двое старших братьев. Остались только мы с Жаном, маленьким барабанщиком.
Говоря это, она чуть не расплакалась. Дядя мерил шагами комнату, заложив руки за спину и опустив голову. Наступило молчание.
Вдруг француженка сказала:
— Я хочу попросить вас кое о чем, господин доктор.
— О чем же, сударыня?
— Напишите матери улана. Конечно, ужасно узнать о смерти сына, но, должно быть, еще страшнее вечно ждать его, прожить годы в надежде, что он явится, и в смертный час понять, что он не придет.
Она умолкла, а дядя в раздумье ответил:
— Да… да… мысль хорошая! Фрицель, принеси чернила и бумагу. Боже мой, какая нелепость! Сообщать о таком горе, да еще знать, что это доброе деяние! Ах, война, война!..
Он сел и стал писать.
Вошла Лизбета и стала накрывать на стол. Она вынула тарелки и положила каравай хлеба на буфет. Пробило полдень. Больная как будто задремала.
Дядя наконец закончил письмо. Он сложил его, запечатал, надписал адрес и сказал мне:
— Ступай, Фрицель, опусти письмо в ящик, да поживее. Спроси также газету у матушки Эберхардт: нынче суббота, мы узнаем военные новости.
Я опрометью бросился бежать, опустил в ящик письмо. Но газеты не пришли. Пурга задержала Клеменца, что нисколько не удивило дядю, — так случалось почти каждую зиму.