Глава пятнадцатая

С ЭТОЙ минуты у нас воцарилась тишина. Каждый думал об отъезде госпожи Терезы, о том, как опустеет наш дом, о том, что теперь, после вечеров, которые мы так славно проводили вместе, унылой чередой потянутся недели и месяцы. Думали, как огорчатся Кротолов, Коффель, старик Шмитт, когда узнают об этой печальной новости. И, чем больше мы раздумывали, тем больше находилось новых причин для огорчения.

Но для меня всего горестней была предстоящая разлука с моим другом Сципионом. Говорить об этом я не осмеливался, но приходил в отчаяние при мысли, что его здесь не будет и мне больше не гулять с ним по селению, вызывая всеобщий восторг, что я утрачу счастье — не увижу больше его военных упражнений, что я опять буду бесславно прогуливаться один, засунув руки в карманы и надвинув шапку на уши. Я был безутешен перед такой ни с чем не сравнимой утратой.

И я совсем уж преисполнился горя, когда Сципион сел рядом со мною и стал уныло смотреть на меня сквозь мохнатые брови, как будто понимая, что нам суждено расстаться навеки. О, даже теперь, вспоминая об этом, я удивляюсь, что тогда не поседели мои белокурые кудри, — так тоскливо было у меня на душе. Я даже не мог плакать, до того глубока была моя печаль. Я сидел, запрокинув голову, обхватив обеими руками колени, а мои пухлые губы подергивались.

Дядя мерил шагами комнату, время от времени тихо покашливая. Он все шагал и шагал.

Госпожа Тереза была печальна, от слез у нее покраснели глаза, но она, как всегда, была деятельна. Открыв комод со старым бельем и вытащив кусок грубого холста, она стала кроить на столе нечто вроде дорожного мешка с лямками. То и дело раздавался скрип ножниц; она работала с обычной своей сноровкой. Когда все было скроено, она достала из кармашка иголку с ниткой, уселась, надела наперсток, и ее рука замелькала с быстротой молнии.

Было у нас необычайно тихо. Раздавались только тяжелые шаги дяди да мерное тиканье наших старинных часов, ни на секунду не отстающих и не убегающих вперед из-за наших радостей или огорчений. Так идет жизнь. Время не спрашивает, грустно вам или весело, смеетесь вы или плачете, что сейчас на дворе — весна, зима или осень…

К полудню, когда Лизбета пришла накрыть на стол, дядя сказал ей:

— Запеки небольшой окорок к завтрашнему дню. Госпожа Тереза уезжает.

Наша старая служанка смотрела на него, словно громом пораженная.

А он добавил хриплым голосом:

— Пруссаки требуют, чтобы она явилась. Сила на их стороне. Ничего не поделаешь!

Лизбета поставила тарелки на край стола, обвела всех нас взглядом и, поправив чепец, как будто от этой новости он сдвинулся, воскликнула:

— Госпожа Тереза уезжает! Не может быть! Да я и вообразить это не могу!

— Так нужно, милая Лизбета, — грустно ответила Тереза, — так нужно. Ведь я пленная… За мной придут…

— Пруссаки?

— Да, пруссаки.

Тут старушка, задыхаясь от негодования, воскликнула:

— Я всегда думала, что пруссаки не стоят уважения: это кучка жуликов. Разбойники они, да и только! Схватить честную женщину! Было бы у наших хоть на грош храбрости, разве они стерпели бы это?

— А что бы ты сделала на их месте? — спросил дядя, лицо которого оживилось, — негодование Лизбеты доставило ему немалое удовольствие.

— Я? Я бы зарядила пистолеты, — ответила она, — и крикнула в окно: «А ну-ка, проходите своей дорогой, разбойники, не смейте входить, а то берегитесь!» И первого, кто перешагнул порог, я бы сразу и уложила! Ах, негодяи!

— Так, так, — сказал дядя, — вот как нужно бы встречать подобных людей. Но мы слабее их.

Он снова зашагал по комнате, а Лизбета, вся дрожа, накрывала на стол.

Госпожа Тереза молчала.

Когда стол был накрыт, мы принялись обедать, углубившись в свои мысли.

Дядя принес из погреба бутылку старого бургундского и с грустью воскликнул:

— Нужно развеселить наши сердца, чтобы бодрее противостоять всем горестям, которые на нас обрушились! Пусть же старое вино, уже раз восстановившее ваши силы, госпожа Тереза, и однажды развеселившее нас всех, снова блеснет в бокалах, подобно солнечному лучу, и хотя бы ненадолго рассеет тучи, нависшие над нами!

И на секунду, пока он твердым голосом произносил эти слова, мы почувствовали себя несколько бодрее.

Но немного погодя, когда дядя велел Лизбете принести стакан, чтобы чокнуться с госпожой Терезой, а бедная служанка залилась слезами, утирая лицо фартуком, наша твердость исчезла, и все мы заплакали.

— Да, да, мы были так счастливы вместе! Вот она, жизнь человеческая, — сказал дядя. — Минуты радости мимолетны, а горе длится долго. Видит бог, мы не заслуживаем таких страданий, нам портят жизнь злые люди. Но господь всемогущ, он не допустит несправедливости, он вновь ниспошлет нам счастье. Справедливость в конце концов восторжествует! Будем же в это верить. За здоровье госпожи Терезы!

И мы все выпили за ее здоровье, но слезы все текли по нашим щекам.

Лизбета, услышав слова о всемогущем боге, слегка успокоилась — она была набожна и полагала, что страдания ниспосланы нам во имя вечного блаженства. Но тем не менее она не переставала от всей души проклинать пруссаков и тех, кто был им под стать.

После обеда дядя приказал старой служанке никому в деревне ничего не говорить, а то Рихтер и все анштатские негодяи поднимутся спозаранку, чтобы поглазеть на отъезд госпожи Терезы и на наше унижение. Она все поняла и обещала придержать язык. Затем дядя ушел — повидаться с Кротоловом.

Я не выходил из дому. Госпожа Тереза продолжала готовиться к отъезду. Лизбета помогала ей и все порывалась запрятать в мешок множество бесполезных вещей, твердя, что в дороге все пригодится, что так бывает приятно, когда у тебя припрятана нужная вещь; что сама она однажды, уезжая в Пирмазенс, оставила дома гребенку и ленты, а после так себя корила, так корила…

Госпожа Тереза улыбалась и отвечала:

— Нет, нет, Лизбета, подумайте-ка, ведь я не поеду в экипаже, а все понесу на спине. Трех крепких рубашек, трех носовых платков, двух пар ботинок и нескольких пар чулок вполне достаточно. На всех привалах мы будем стоять час или два у водоемов — тогда можно постирать. Видали когда-нибудь солдатскую стирку? Боже мой, сколько раз я так стирала! Мы, французы, любим чистоту и умеем ее соблюдать, даже когда у нас мало белья с собою.

Она держалась бодро, и, только когда ласково обращалась к Сципиону, голос ее становился грустным; я не понимал почему, и узнал только позже, когда вернулся дядя.

Время шло, около четырех стало темнеть; все уже было готово, мешок с вещами госпожи Терезы висел на стене. Она молча сидела у очага, обняв меня. Лизбета вышла на кухню приготовлять ужин, а мы не обменялись ни словом. Бедняжка, конечно, думала о том, что́ ожидает ее по дороге в Майнц среди толпы товарищей по несчастью. Она молчала, и я ощущал ее легкое дыхание на своей щеке.

Так продолжалось с полчаса. Уже вечерело, когда дядя, открыв дверь, спросил:

— Вы здесь, госпожа Тереза?

— Да, господин доктор.

— А, хорошо… Я навещал своих больных и предупредил Коффеля, Кротолова и старика Шмитта. Все как следует быть. Они придут нынче вечером проститься с вами.

Его голос стал уже более твердым. Он сам пошел в кухню за свечой, а вернувшись и увидев, что мы сидим рядышком, казалось, повеселел.

— Фрицель ведет себя хорошо, — сказал он. — Вот он и остается без ваших превосходных уроков, но, я надеюсь, будет и сам упражняться и читать по-французски и всегда будет помнить, что человек ценен своими знаниями. Я на это рассчитываю.

Госпожа Тереза показала ему свой небольшой мешок с пожитками. Она улыбалась, и дядя заметил:

— Какой счастливый характер у французов! И в беде они сохраняют запас душевной бодрости и огорчениям предаются недолго. Вот это я называю даром божьим, самым прекрасным и самым нужным из всех даров.

Никогда не сотрется из моей памяти воспоминание об этом дне, когда впервые я увидел печаль тех, кого любил. И вот что тронуло меня больше всего: незадолго до ужина, когда госпожа Тереза молча сидела возле печи, а Сципион примостился рядом со своей хозяйкой, положив голову ей на колени, она вдруг сказала, задумчиво глядя в глубину темной комнаты:

— Господин доктор, я вам многим обязана, и все же я должна обратиться к вам еще с одной просьбой.

— С какой же, госпожа Тереза?

— Прошу вас, оставьте здесь моего бедного Сципиона… Держите его у себя в память обо мне… Пусть он станет спутником Фрицеля, как был моим. Пусть он будет избавлен от новых испытаний, которые сулит плен.

При этих словах я почувствовал, что сердце мое переполнилось нежностью, я весь так и задрожал от счастья. Сидя на скамеечке, я притянул к себе Сципиона; я запустил свои красные руки в его густую шерсть, и целый поток слез хлынул у меня из глаз. Мне словно вернули все сокровища мира, утраченные было мною.

Дядя смотрел на меня с изумлением; но он понял, что́ пришлось мне испытать, когда я думал о разлуке со Сципионом. Я уверен, что дядя все это понял, потому что он ничего не сказал о том, на какую жертву пошла госпожа Тереза, а ответил просто:

— Я принимаю ваш дар, госпожа Тереза. Я принимаю его ради Фрицеля — пусть он помнит, как вы его любили. Пусть же всегда помнит, что, испытывая такие горести, вы оставили ему в знак своей любви это доброе, верное существо, не только вашего спутника, но спутника маленького Жана, вашего брата. Пусть же Фрицель всегда помнит о том, как он должен любить вас.

Затем, обращаясь ко мне, он воскликнул:

— Фрицель, что же ты не благодаришь госпожу Терезу?

Тогда, не в силах произнести ни слова, я вскочил, рыдая, бросился в объятия этой великодушной женщины и уже не отходил от нее, обняв одной рукой ее за плечи, а другой рукой дотягиваясь до Сципиона, на которого глядел сквозь слезы с чувством несказанной радости.

Успокоился я не сразу. Госпожа Тереза, целуя меня, говорила:

— У мальчика доброе сердце, он легко привязывается, это хорошо.

Ее слова вызвали у меня новый прилив слез. Она гладила меня по голове и была растрогана.

После ужина чинно явились Коффель, Кротолов и старый Шмитт с шапками в руках. Они говорили о том, как огорчены, что госпожа Тереза уезжает, и как возмущены проходимцем Рихтером: разумеется, он-то и донес на госпожу Терезу — ведь лишь один он и способен на такой поступок.

Гости уселись вокруг очага. Госпожу Терезу тронуло огорчение этих добрых людей, но она и тут проявила свой твердый и решительный характер.

— Терпенье, друзья мои, — говорила она. — Если бы мир был усеян розами, если б у всех людей были благородные сердца, тогда не так уж была бы велика заслуга тех, кто провозглашает и прославляет справедливость и неоспоримые права человека! Мы должны быть счастливы, что живем в такое время, когда происходят великие события, люди сражаются за свободу. По крайней мере, мы оставим по себе память и проживем свою жизнь не зря: наши невзгоды, наши страдания, кровь, пролитая нами, — вот он, величественный пример для будущих поколений. Все негодяи будут содрогаться при мысли о том, что, попадись они нам по пути, мы смели бы их всех, а люди высокой души будут жалеть, что не принимали участия в наших свершениях. Такова суть вещей. Не жалейте меня — я горда, я счастлива, что буду страдать за Францию, которая воплощает в себе свободу, справедливость и права человека. Уж не считаете ли вы, что мы побеждены? Тогда вы ошибаетесь: если мы вчера отступили на шаг, то завтра сделаем двадцать шагов вперед. А если Франции, к несчастью, не удастся свершить великое дело, которое мы защищаем, тогда другие народы займут наше место и будут следовать по нашему пути, ибо дело справедливости и свободы бессмертно и всем деспотам мира никогда его не разрушить. Да, я отправляюсь в Майнц, а быть может, в Пруссию под конвоем брауншвейгских солдат. Но помните мои слова: республиканцы пока находятся на первом этапе, и я убеждена, что не пройдет и года, как они придут сюда, и я буду свободна.

Так говорила эта женщина, сильная духом. Она улыбалась, глаза ее сверкали. Чувствовалось, что все невзгоды ей нипочем. Каждый думал: вот что за женщины у республики — какие же тогда мужчины?

Коффель, слушая ее, побледнел от волнения; Кротолов подмигивал дяде и вполголоса говорил:

— Все это мне издавна известно, все записано в моей книге. Все сбудется… так там написано.

Старый Шмитт, попросив позволения закурить трубку, выпускал клубы дыма и бормотал:

— Вот ведь беда, что мне не двадцать лет! Я бы пошел воевать вместе с ними! Вот это мне и нужно было… Что мне помешало бы стать генералом, как всякому другому? Вот ведь беда!

Пробило девять часов, и дядя сказал:

— Уже поздно… выехать нужно до рассвета… Пожалуй, нам не мешает отдохнуть.

Тут все поднялись. Все были взволнованы; расцеловались, как старые знакомые, клялись никогда не забывать друг друга.

Коффель и Шмитт вышли первыми, Кротолов и дядя с минуту вполголоса переговаривались на пороге дома. Взошла чудесная полная луна, все залито было серебристым светом; в темно-синем небе роились звезды. Госпожа Тереза, Сципион и я вышли полюбоваться великолепным зрелищем; оно говорит о суетности и тщете дел человеческих, а когда об этом думаешь, ум приходит в смятение перед величием Вселенной.

Вот ушел Кротолов, снова пожав руку дяде. Он шагал по пустынной улице, и видно его было как днем. Наконец и он скрылся в Крапивном переулке. Мороз крепчал, и мы вошли в дом, желая друг другу доброй ночи. На пороге моей комнаты дядя обнял меня и, прижимая к груди, сказал каким-то странным голосом:

— Фрицель… работай… трудись… веди себя хорошо, мой дорогой мальчик…

И он пошел к себе в комнату, донельзя взволнованный.

Я же думал об одном: какое счастье, что Сципион у меня! Я уложил его на постель, у себя в ногах. Он преспокойно уснул, уткнув голову в лапы; его бока тихонько поднимались при каждом вздохе. И я бы не поменялся судьбой с самим германским императором!

Пробило десять часов, а я никак не мог заснуть — все раздумывал о том, какое мне выпало счастье. Дядя ходил взад и вперед по своей комнате; я слышал, как он открыл секретер, как разжег огонь в печке у себя в спальне впервые за зиму; я решил, что он собирается бодрствовать всю ночь. В конце концов я уснул глубоким сном.

Загрузка...