Глава пятая

НУЖНО было видеть наше селение на следующее утро: каждый спешил узнать, что у него осталось и чего не хватает. И тогда обнаружилось, что многие республиканцы, уланы и хорваты заходили с заднего крыльца в дома и все опустошили.

Вот когда негодование стало всеобщим и я понял, что прав был Кротолов, говоря: «Дни мира и покоя вылетели через все эти пробоины!»

Двери и окна были открыты настежь — всем были видны произведенные опустошения. Улица была загромождена мебелью, повозками, скотом. Люди вопили:

— Ах они разбойники! Ах они грабители!.. Все у нас взяли!

Один искал своих уток, другой — кур, третий, заглянув под кровать, находил пару изношенных ботинок вместо своих сапог; иной заглядывал в камин, где еще накануне утром висели колбасы и сало, и, ничего не находя, вскипал неистовой яростью.

Женщины в отчаянии воздевали руки к небу, а девушки впадали в какое-то оцепенение.

Масло, яйца, табак, картофель — все, вплоть до белья, было разграблено, и, чем больше люди проверяли, тем больше обнаруживали недостач.

Деревенский люд особенно возненавидел улан. После проезда главнокомандующего уланы, уже не страшась, что жители станут ему жаловаться, кинулись в дома, точно стая голодных волков, и, не удовлетворяясь всем тем, что люди сами отдали грабителям в надежде спровадить их, обобрали жителей до нитки.

Все-таки очень жаль, что солдат старой Германии следует больше опасаться, нежели солдат Франции. Дай-то бог, чтобы нам никогда не пришлось прибегать к их помощи.

Мы, ребята — Ганс Аден, Франц Сепель, Никель, Иоганн и я, — ходили от двери к двери, осматривая сломанную черепицу, разбитые ставни, разрушенные амбары. Мы собирали лоскуты, гильзы от патронов, сплющенные пули, валявшиеся вдоль стен.

Нас так увлекла эта охота, что мы даже и не думали возвращаться домой раньше глубокой ночи.

Часа в два мы встретились с Зафери Шмуком, сыном корзинщика. Он высоко держал свою рыжеволосую голову, и вид у него был необыкновенно важный.

Под блузой у него было что-то спрятано. Мы спросили:

— Что у тебя такое?

Он показал нам приклад большого уланского пистолета.

И вся ватага пошла вслед за ним.

Он выступал среди нас, как генерал, и всякий раз, встречая кого-нибудь из ребят, мы говорили:

— А у него есть пистолет!

И те присоединялись к нам. Ни за какие сокровища не отстали бы мы от Шмука. Нам казалось, что слава владельца пистолета осеняет и нас.

Так бывает у детей, так бывает и у взрослых.

Каждый из нас похвалялся, рассказывая о том, какие опасности ему пришлось испытать во время сражения.

— Я слышал, как свистят пули, — говорил Франц Сепель, — две даже влетели к нам в кухню.

— А я видел, как скакал уланский генерал в красной шапке! — кричал Ганс Аден. — А это пострашнее, чем свист пуль!

Я же особенно кичился тем, что командир-республиканец дал мне кусок лепешки и сказал: «На, лопай на здоровье!»

Я считал, что достоин пистолета, как Зафери, но никто не желал мне верить.

Когда мы проходили мимо общинного дома, Шмук воскликнул:

— Пойдем посмотрим!

Мы поднялись вслед за ним по высокой лестнице. Он стал перед дверью и, показав на четырехугольную пробоину величиной с кулак, сказал:

— Глядите… там мундиры убитых!.. Дядя Иеффер и господин бургомистр привезли их нынче утром на телеге.

Час с лишним смотрели мы на мундиры, по очереди влезали на плечи друг другу, хныкали:

— Дай и мне посмотреть… Да ну же, Ганс Аден, теперь мой черед…

Мундиры были свалены в кучу посреди пустого просторного зала. Сумеречный свет проникал туда из двух высоких решетчатых окон. Были тут треуголки республиканцев и шапки улан, портупеи и патронные сумки, голубые камзолы и красные ментики, сабли и пистолеты. К стене справа были прислонены ружья, а за ними — целый ряд пик.

Я смотрел, и мурашки пробегали у меня по коже. Вся картина запомнилась мне навек.

Час спустя, когда стемнело, одного мальчишку вдруг обуял такой страх, что он со всех ног бросился вниз по лестнице, в ужасе крича:

— Они здесь!

Тут вся наша ватага ринулась вниз. Мы перепрыгивали через ступени, размахивая руками, толкая друг друга в темноте. Право, удивительно, как никто из нас не сломал себе шею — ведь мы не помнили себя от страха. Я бежал в хвосте. Сердце у меня бешено колотилось, но все же, очутившись внизу, у крыльца, я обернулся. Сумерки окутали прихожую. Через слуховое оконце справа свет падал на темные ступени. Нерушимая тишина царила под сумрачным сводом. Вдали на улице замирали крики моих приятелей. Мне пришло на ум, что дядя Якоб, вероятно, беспокоится обо мне, и я пошел домой один, правда, то и дело оборачиваясь: мне все чудилось, словно кто-то подкрадывается ко мне, а побежать я не решался.

Перед кабачком «Два ключа», окна которого светились в ночной тьме, я остановился передохнуть. Громкие голоса посетителей кабачка приободрили меня. Я заглянул через открытую форточку в комнату, где собралось немало людей и стоял гул. Я увидел Коффеля, Кротолова, Рихтера и многих других. Все сидели вдоль сосновых столов, согнув спину и положив локти на стол перед кружками да стаканами.

Вот угловатая фигура господина Рихтера, его охотничья куртка, кожаный картуз. Он стоит под лампой в облаках сизого табачного дыма и говорит, размахивая руками:

— Вот вам и пресловутые республиканцы! Ну и бесстрашные вояки, которым суждено перевернуть мир! Стоило только появиться славному фельдмаршалу Вурмзеру — и их как не бывало! Видели, как они улепетывали? Сколько раз я говорил вам, что все их великие предприятия кончатся крахом. Ведь говорил, не так ли, Кротолов, не так ли, Коффель?

— Да, говорили, — ответил Кротолов, — но зачем же так громко кричать? Ну-ка, господин Рихтер, садитесь да закажите еще бутылочку винца — ведь Коффель и я уже поставили по бутылке. Этак лучше будет.

Господин Рихтер сел, а я отправился домой. Было, верно, часов семь. Сени были выметены, стекла вставлены. Сперва я вошел в кухню, и Лизбета, увидев меня, воскликнула:

— А, вот и он!

Она отворила дверь в комнату и вполголоса сказала:

— Мальчик дома, господин доктор.

— Хорошо, — ответил дядя, сидевший за столом. — Пускай идет сюда.

Я громко заговорил, но он указал на альков и промолвил:

— Тише! Садись. Ты, верно, проголодался?

— Да, дядя.

— Где ты был?

— Я ходил по селению, смотрел.

— Хорошо сделал, Фрицель. Я беспокоился о тебе, но я доволен, что ты увидел всю эту картину бедствия.

Тут Лизбета принесла мне полную тарелку похлебки, и, пока я ел, дядя говорил:

— Теперь ты знаешь, что такое война. Так помни о ее жестокости и вечно проклинай ее. И пусть это послужит тебе, Фрицель, хорошим уроком: то, что видишь в молодости, запоминается на всю жизнь.

Он, собственно, говорил как бы с самим собой. Я же уплетал за обе щеки, не отрываясь от тарелки. На второе Лизбета подала овощи и мясо; я взял было вилку, как вдруг заметил, что поблизости на полу неподвижно сидит какое-то существо и не спускает с меня глаз. Я опешил.

— Не бойся, Фрицель, — сказал дядя, посмеиваясь.

Тут я присмотрелся и узнал пуделя маркитантки. Он сидел с важным видом, поводя носом и опустив уши. Пудель внимательно смотрел на меня сквозь прядки кудрявой шерсти.

— Дай ему овощей. Вы скоро станете друзьями, — сказал дядя.

Он знаком подозвал собаку. Она села возле его стула. Дядя ласково похлопал ее по голове, и она, как видно, была очень довольна. Пудель вылизал плошку и снова стал с важным видом посматривать на меня.

После ужина я уже собирался уйти, но вдруг из алькова послышалось невнятное бормотанье. Дядя насторожился: женщина говорила негромко, но с невероятной быстротой. Ничто еще не производило на меня такого впечатления, как эти неясные загадочные слова, раздавшиеся среди тишины. Я почувствовал, что бледнею. Дядя, склонив голову, смотрел на меня, но мысленно был с больной: он слушал. Собака тоже обернулась на голос.

В потоке бессвязных слов можно было различить некоторые слова, произнесенные громче:

— Отец… Жан… убиты… все… все… Родина!..

Я взглянул на дядю и увидел, что в глазах у него тревога, щеки подергиваются. Он взял со стола лампу, подошел к постели. Вошла Лизбета, чтобы убрать со стола. Дядя обернулся к ней и заметил:

— Вот начинается горячка!

Он раздвинул занавески, и Лизбета вошла вслед за ним.

Я сидел на стуле не шелохнувшись. Есть уже ничуть не хотелось. Женщина ненадолго смолкла; на занавеске виднелись тени дяди и Лизбеты. Дядя держал женщину за руку. Собака пробралась к кровати. Мне стало страшновато одному в темной комнате. Женщина заговорила громче, и мне показалось, что в горнице стало еще темнее. Я подошел к свету. Но в этот миг женщина заметалась. Лизбета, державшая лампу, попятилась. Маркитантка была бледна как полотно. Она вскочила, широко открыв глаза, и выпрямилась во весь рост с воплем:

— Жан… Жан… защищайся… я иду!..

И, громко крикнув: «Да здравствует республика!» — она упала на кровать.

Показался дядя. Он был вне себя от волнения.

— Лизбета, — сказал он, — скорей, скорей, беги наверх… Принеси из аптечки серый пузырек со стеклянной пробкой… Да поторапливайся! — И он вернулся к больной.

Лизбета побежала наверх, я же не отходил от дяди. Собака рычала; женщина лежала словно мертвая.

Наша старая служанка принесла пузырек. Дядя взглянул на него и сказал отрывисто:

— То самое. Ложку!

Я побежал за ложкой. Дядя взял ее, вытер и накапал в нее несколько капель лекарства. Потом он приподнял голову больной и заставил ее проглотить микстуру, повторяя необыкновенно ласковым голосом:

— Ну, ну, бодрее, дитя мое… бодрее.

Никогда я не слышал, чтобы он говорил таким нежным, таким задушевным тоном, и сердце у меня сжалось.

Женщина тихонько вздохнула. Дядя приподнял подушки и уложил ее поудобнее. Затем он вышел. Он был очень бледен.

— Идите спать. Оставьте меня, — сказал он нам. — Я сам позабочусь о ней.

— Но, господин доктор, — заметила Лизбета, — вы и прошлую ночь…

— Идите спать! — сердито повторил дядя. — Мне не до вашей болтовни. Ради бога, оставьте меня в покое… Ведь могут быть тяжелые осложнения.

Пришлось подчиниться. Поднимаясь по лестнице, Лизбета, вся дрожа, говорила мне:

— А ты, Фрицель, видел эту несчастную? Она вот-вот умрет, пожалуй… а ведь все думает о своей чертовой республике. Все они сущие дикари. Одно только и остается делать — молить господа бога, чтобы он простил их.

И она стала молиться.

У меня же голова шла кру́гом. Но, пробегав весь день, я так умаялся, что, не успев положить голову на подушку, уснул глубоким сном, и пусть вернулись бы сами республиканцы, пусть стреляли бы взводы и батальоны — все равно ничто не могло бы разбудить меня до десяти часов утра.

Загрузка...